Гамильтон для руководства президента составил список вопросов, которые надлежало поставить на заседании кабинета. Главное — сохранить мир, что касается договора 1778 года, то разве нельзя представить дело так: он подписан с правительством, которого больше нет, и, следовательно, не подлежит выполнению? Морально немыслимая позиция, но Вашингтон согласился с ней. Нужно немедленно выступить с декларацией о нейтралитете. Вооруженный инструкцией Гамильтона, президент явился на заседание, где, как и ожидалось, Джефферсон произнес зажигательную, но абстрактную речь о важности поддержки свободы в делах человеческих, а затем поддержал декларацию. Государственный секретарь добился, правда, чтобы посланнику Французской республики «гражданину Жене», уже следовавшему в США, был оказан надлежащий прием.
   22 апреля прокламация (в ней не упоминалось слово «нейтралитет») была обнародована. Соединенные Штаты заявляли, что будут «дружески и беспристрастно относиться к воюющим сторонам». Американским гражданам запрещалось принимать участие в войне на море и доставлять в воюющие страны контрабандные товары. Генри Ли, не навоевавшийся в войну за независимость и жаждавший новых битв, спросил совета у президента, не стоит ли вступить во французскую армию. Ответ Вашингтона: «Как государственный деятель по поводу этого я не могу сказать ничего... Как частное лицо не хочу говорить много. Советовать не буду. Я могу только сказать... если бы дело шло обо мне, я бы хорошенько поразмыслил не только по личным, но и по государственным соображениям». Президент дал только один определенный совет — письмо по прочтении сжечь. Ли остался в США.
   Прокламация о нейтралитете вызвала бурю. Гамильтон под надлежащим псевдонимом «Миротворец» защищал ее. Джефферсон пишет Мэдисону: «Ради всего святого, дорогой сэр, возьмите перо, выберите самые еретические места и сокрушите их перед лицом общественного мнения». Республиканцы так и поступили, напоминая о долге «Франции и Лафайету», уместно умалчивая о том, что на родине маркизу вынесен смертный приговор. Шквал ярости оппозиционной печати обрушился наконец с полной силой на самого президента. Теперь он был не «отцом», а «отчимом» страны, а иные газеты находили, что Вашингтон «крокодил», «гиена», «лжец», «мошенник», «предатель» и т. д., в зависимости от изобретательности писак и их познаний в зоологии.
   Вашингтон мучительно переживал буйный поток нападок, вероятно, вглядывался в зеркало и убеждался как в отсутствии сходства с названными мерзкими животными, так и в том, что за оскорбительными словами не крылось никакой разумной политики. Кто, кроме горлопанов, разумеется, в его понимании, мог идти войной на Англию? Все имевшие собственность наслаждались миром и помышляли не о военных авантюрах, а о приумножении своего благосостояния. Возможно, президент понимал, что суть спора заключалась не в столкновении высоких принципов, а в стремлении республиканцев пробиться к власти на волне демагогии. Для алчной мелкой буржуазии разговоры о демократии в связи с Французской революцией давали желанную возможность утвердиться в глазах страны.
   Обвинения в том, что он-де покрывает тайных монархистов, Вашингтону было нетрудно отвести как пустые. Он разъяснял, например, Генри: цель заключается в том, чтобы «Соединенные Штаты были свободны от политических связей с любой другой страной, а также зависимы от всех и не находились ни под чьим влиянием. Одним словом, я имею в виду американские интересы, с тем чтобы европейские державы убедились: мы действуем ради себя, а не ради других». В эти жаркие дни президент сдержанно и достойно указывал в одном из писем: «Я верю в искреннее желание Соединенных Штатов не иметь ничего общего с политическими интригами и склоками европейских держав, а, напротив, обмениваться товарами и жить в мире и дружбе со всеми народами земли».
   Звучало так прекрасно и возвышенно, как надлежит изъясняться государственному мужу преклонных лет, согбенному тяжким политическим опытом. Это было дальнейшим развитием ранее высказанных Вашингтоном идей. Еще в 1788 году он настаивал: «Когда бы между европейцами ни возникал конфликт, если мы мудро и должным образом воспользуемся преимуществами, дарованными нам географией, мы сможем, действуя осмотрительно, извлечь выгоду из их безумств». Тур кровопролитных войн, открывшийся в Европе в девяностых годах XVIII столетия, принес осязаемые выгоды США, последовавшим советам Вашингтона. Экспорт США за четыре года с 1792 года вырос с 19 миллионов до 41 миллиона долларов, а тоннаж торгового флота за десять лет с 1789 года увеличился в пять раз, достигнув почти миллиона тонн. Перед такими внушительными фактами блекли споры федералистов и республиканцев, а деятельность «гражданина Жене» была с самого начала обречена на провал.
   Посланник жирондистов Эдмон Шарль Жене вступил на американский берег в середине апреля. Корабль сбился с курса, и он высадился вместо Филадельфии в Чарлстоне. Американский посланник в Париже Г. Моррис успел предупредить Вашингтона, что «гражданин Жене» необыкновенно говорлив, и за 28 дней, пока француз добирался до столицы, он блестяще подтвердил эту репутацию. Жене по пути в Филадельфию узнал о том, что США объявили о нейтралитете, но нисколько не смутился сущим пустяком. Он считал себя не дипломатом, аккредитованным одним правительством у другого, а посланцем революционного французского народа к благородному американскому народу, и посему не стеснялся. При горячей поддержке демократов Жене звал американцев в бой против тиранов. Еще не добравшись до Филадельфии, предприимчивый «гражданин» успел начать вербовку для набега на Флориду и Луизиану — Испания вместе с Англией воевали против Франции. Он торжественно учредил «Французский революционный легион на реке Миссисипи» и выдал множество свидетельств желавшим заняться каперством во славу Франции.
   Нет ничего удивительного в том, что путь до столицы отнял у Жене почти месяц. Вашингтон сначала был изумлен, потом взбешен и безмерно обеспокоен — обгоняя французского посланника, с мест летели депеши, в которых сообщалось о неслыханном приеме Жене. Уже образовавшиеся республиканские клубы с благословения француза переименовывали себя в якобинские. Добрые американцы под влиянием соблазнительных речей Жене, а он ни на минуту не закрывал рот, начинали именовать себя «гражданин» и «гражданка». Когда 16 мая Жене прибыл в Филадельфию, казалось, вернулись бурные дни Американской революции. Жители рванулись на улицы приветствовать посланца «страны свободы». Прогремели три предусмотренных орудийных залпа, и, что не было подготовлено, раздался звон колоколов.
   Вашингтон, ожидавший Жене в своей резиденции, слышал приближавшиеся оглушительные вопли: «Все люди равны!», «Да здравствует Французская республика и да сгинут ее враги!» Перед ним лежала петиция трехсот виднейших купцов Филадельфии, восхвалявшая декларацию о нейтралитете. Президент оказал Жене изысканно вежливый прием. Француз ответил так же любезно, что стоило ему большого труда — в вестибюле дома президента он увидел бюст Людовика XVI. Жене ушел от президента убежденный, что «старик» совсем не такой, как о нем рассказывали в Европе, и наверняка враг свободы. Гигантский банкет, устроенный республиканцами, с лихвой компенсировал «гражданину Жене» холодноватый прием у президента. На столе красовалось «Дерево свободы», прекрасные демократы, крепко выпив, хором пели «Марсельезу» и слезно уверяли француза, что пойдут с ним до конца, до полной победы над тиранами во всем мире.
   Такой прием мог вскружить голову и спокойному человеку, а Жене отнюдь не был таким. Он открыл вербовку во французскую армию, начал снаряжать каперы в портах. На вежливые напоминания о нейтралитете Жене отвечал, что, если ему будут чинить препятствия, он обратится через голову правительства к народу. Французский посланник будоражил Соединенные Штаты. Летом 1793 года о войне с Англией на улицах и в тавернах говорили как о деле решенном. «Миролюбец» Гамильтон напечатал статьи, клонившиеся к тому, что Франция, собственно, ничего не сделала ради американской свободы. Джефферсон повелел Мэдисону опровергнуть инсинуации, которые не могут не быть на руку врагам Франции.
   Тут стало известно — вопреки запрещению капер «Литл-Сара», снаряженный Жене, вот-вот выйдет в море из Филадельфии. Собрался кабинет. Гамильтон предложил поставить батарею и не выпускать суденышко из гавани. Джефферсон уверял, что «Литл-Сара» не снимется с якоря. Но и он признавал, что Жене зашел далеко. Пока рассуждали, капер выскользнул из гавани. 1 августа правительство принялось обсуждать, что делать с Жене. Сошлись на том, что нужно потребовать от Франции немедленного отзыва посланника. Гамильтон воспользовался случаем и высказал все, что он думал о Джефферсоне, Жене, Франции, демократических или якобинских клубах и прочем.
   Добряк Нокс решил утешить Вашингтона и поддержать Гамильтона. Он вытащил из кармана карикатуру, недавно появившуюся в одной из республиканских газет, — коронованного Вашингтона тащили на гильотину. Предельно издерганный президент вышел из себя — намек был очевиден: гильотину можно с пользой применить и к нему. Он вскочил и, непристойно ругаясь, призвал в свидетели чистоты его помыслов бога. Вашингтон истерически кричал, что предпочел бы покоиться в могиле, чем быть президентом этой страны, а его обвиняют еще в намерении стать королем! Да он не променял бы свою «ферму» на все блага императора мира!
   Вопрос о Жене был решен. Революционер предпочел не возвращаться во Францию, где его неизбежно ожидала бы гильотина Робеспьера, а уехал в Нью-Йорк, спасаясь от эпидемии желтой лихорадки, разразившейся в Филадельфии в конце августа. Болезнь, подкосившая почти всех жителей города, отвлекла внимание от внешней политики. Из 45 тысяч жителей 4 тысячи умерли. Вице-президент Адамс благословлял своевременную эпидемию, он был убежден, что только она спасла от революции. Вашингтон переждал тяжкие времена в Маунт-Верноне, а когда осенью вернулся в столицу, то с падением температуры упал и революционный накал. Дело ограничивалось газетной войной. Джефферсоновцы утверждали, что федералисты «лижут сапоги англичанам». Федералисты не оставались в долгу, именуя противников «пожирателями лягушек, каннибалами, вампирами», «марионетками обезьян», «галльскими шакалами» и т. д.
   Тот, кто был в центре схватки, — «гражданин Жене» — тем временем очаровывал дочь губернатора штата Нью-Йорк. Скоро революционер предстал с мисс Клинтон перед алтарем вместо гильотины. Вашингтон не счел разумным делать мученика из Жене, он не помнил зла и разрешил Жене остаться в США. Спустя четыре года он, раскаявшийся революционер, винил во всем Джефферсона, утверждая, что стал орудием в руках государственного секретаря, убедившего его, что «прекрасный человек» Вашингтон будто бы «находился под контролем англичан». Отсюда и весь шум. Возмутитель спокойствия прожил долгую жизнь добропорядочным американским буржуа.
   В кризисной обстановке 1793 года Вашингтон сумел провести различие между внешней стороной и сутью ожесточенных споров. Подводя итоги, он писал в конце года: «Трудно справедливо выяснить причины поведения тех, кто выдвигает обвинения и постоянно по сей день в меру своих сил чинил препятствия политике правительства, стремящегося быть миролюбивым в отношении воюющих держав. Однако их мотивы ясны людям, имеющим доступ к фактам и изучавшим занятую ими позицию, чтобы совершить ошибку. Их заботит не дело Франции и не свободы, ибо, если бы им удалось вовлечь нашу страну в войну и позор, они были бы первыми среди тех, кто громко выступил бы против этой дорогостоящей и несвоевременной меры».
   Несмотря на все свое красноречие, Джефферсон отнюдь не стоял за то, чтобы выполнить договор 1778 года с Францией, а Париж официально и не обращался с просьбой об этом к США. Последовательные французские правительства видели, что американцы, практически не имеющие флота и армии, не смогут быть полезными в военном отношении и, во всяком случае, едва ли защитят владения Франции в Вест-Индии, что особо предусматривалось договором 1778 года. США были полезнее как нейтральная страна, снабжающая продовольствием как Францию, так и ее владения в Америке. Таков был хладнокровный государственный расчет без поправок на эмоции.
   Но во Франции тем, кто содействовал США в войне за независимость, было, естественно, горько. Ревностный служитель дела американской свободы Бомарше был огорчен вдвойне, ибо, помимо краха иллюзий в отношении США, он еще и разорился частично по их вине. Воспользовавшись революцией во Франции, американские власти отказались погасить долг Соединенных Штатов Бомарше, который он исчислял в 3 миллиона 600 тысяч франков. Больной и одряхлевший Бомарше в 1795 году обратился с письмом к американскому народу. Он выражал желание, если бы позволили силы, приехать в США и у дверей конгресса, лежа на носилках, «протянуть вам шапку свободы (а никто другой не сделал больше, чтобы увенчать ею вашу свободу) и умолять: „Американцы, пролейте бальзам на вашего друга, все заслуги которого получили только это вознаграждение“.
   Бомарше восклицал: «Американцы! Я служил вам со всем рвением. За всю мою жизнь я не получил от вас никакого вознаграждения, кроме огорчений. Я умираю вашим кредитором. На одре смерти умоляю вас, отдайте моей дочери хоть часть того, что вы должны мне». Не прошло и сорока лет, как справедливость частично восторжествовала — в 1835 году Соединенные Штаты сочли возможным выплатить наследникам Бомарше 800 тысяч франков, вычтя эту сумму из платежа, причитавшегося Франции за различные претензии и контрпретензии в эпоху Наполеона...
 
   Французские дипломаты с неослабевающим вниманием следили за американскими делами. Довольно скоро очередной посланник Франции в США объективно оценил усилия самого горячего поборника Французской революции Т. Джефферсона. «Г-н Джефферсон, — писал он в Париже, — любит нас, ибо он ненавидит Англию, он старается быть ближе к нам, ибо он опасается нас меньше Великобритании, но он может хоть завтра изменить свое мнение о нас, если Великобритания перестанет вселять в него страх. Хотя Джефферсон друг свободы и науки, хотя он восхищается нашими усилиями, когда мы стряхнули цепи рабства... Джефферсон, говорю я, американец и как таковой не может быть нашим искренним другом. Американец — прирожденный враг всех народов Европы».
   Не возвышенные споры о свободе, а суровый реализм отношений с Англией и стал камнем преткновения в американском правительстве. Рассмотрев тенденцию Гамильтона и Вашингтона сделать все, чтобы не подорвать отношения с Лондоном, Джефферсон в декабре 1793 года ушел в отставку. Вашингтон упросил Э. Рандольфа занять вакантный пост государственного секретаря.
   Ведя войну против Франции, английское правительство приказало захватывать американские суда, доставлявшие товары и продовольствие противнику. Зачастую американские моряки бросались в тюрьмы или насильственно зачислялись на службу в английский флот. В общей сложности было захвачено до 300 судов под флагом США. В Америке это расценивалось как невыносимое оскорбление национальной гордости и неприкрытый грабеж частной собственности. В свою очередь, французы попытались пресечь бойкую морскую торговлю США с Англией, также с успехом приступив к захвату американских судов.
   Логично было бы ожидать, чтобы Соединенные Штаты не проводили различия между Англией и Францией и приняли ответные меры против обеих держав. Этого не случилось, и не столько из-за симпатий республиканцев к Франции, а в результате своевременных действий Лондона. Английское правительство весной 1794 года смягчило свои прежние распоряжения, допустив американскую торговлю с колониями короны в Вест-Индии, а также частично возместило стоимость уже захваченных грузов.
   Гамильтон узрел спасительный свет и потребовал отправить в Англию миссию для урегулирования всех спорных вопросов. Ехать ему самому было совершенно невозможно — республиканцы немедленно обвинили бы министра финансов в сговоре с британским кабинетом. По зрелом размышлении президент отправил в Лондон поздней весной 1794 года верховного судью Джона Джея. Он, будучи человеком рассудительным, с тяжелым сердцем взял на себя миссию, печально заметив: «Никто не сможет заключить договор с Англией, не став непопулярным и отвратительным» в глазах страны.
   Накал антибританских настроений нарастал с каждым днем. Правительство жадно ожидало известий из Лондона, чтобы привести доказательства миролюбия королевских министров. Но пока стало известно, что Джей был тепло встречен в придворных кругах, а на приеме у королевы приложился к ее руке. Одна джефферсоновская газета тут же нашла, что Джей «заслуживает того, чтобы ему вырезали губы до кости». Другая призывала: «Джон Джей — архипредатель, схватить его, утопить его, сжечь его заживо! Американцы, своим поцелуем он предал вас».
   Кампания республиканцев против Джея и правительства вообще преисполнила Вашингтона глубоким отвращением к политическим нравам США. В середине июня он с глубоким сарказмом пишет: «Дела нашей страны не могут идти плохо. У нас такое изобилие бдительных, следящих за положением вещей, и такое множество непогрешимых руководителей, что на каждом шагу нет недостатка в ценнейших указаниях». Груз ответственности начинал сокрушать Вашингтона. Нокс, всегда посредственный администратор, вообще перестал работать. Гамильтон стал заниматься и военным министерством. Измученный текущими делами, он стал походить на тень. Гамильтон сухо уведомил президента, что он скоро уйдет в отставку — жалованье министра не давало возможности обеспечить сносное существование увеличивавшейся семье. Юридическая практика сулила много больше.
   Летом 1794 года правительство было потрясено, ужас охватил Филадельфию. В западной Пенсильвании началось «восстание из-за виски». Фермеры не могли доставить на рынок свои продукты из отдаленных районов — дороговизна перевозки делала это бессмысленным. Они нашли выход, изготовляя виски. Практически не было ни одного дома фермера, в котором не было бы самогонного аппарата. Галлон виски служил расчетной единицей в торговле. Гамильтон, лихорадочно изыскивавший средства для государственной казны, ввел акциз на виски. Попытки собрать его привели к массовому недовольству, фермеры горой встали в защиту своего права варить сивуху. Сборщики налогов изгонялись, их грозили выкупать в смоле и вывалять в перьях, а иногда поджигались дома наиболее ревностных служителей финансовой системы Гамильтона.
   Федералисты усмотрели в волнениях в Пенсильвании опасность самому существованию государства. Они нашли, что фермеры руководствуются политическими мотивами, а именно — желанием копировать французских якобинцев. Вашингтон давно с подозрением относился к многочисленным демократическим обществам. В борьбе за неприкосновенность примитивных самогонных аппаратов он усмотрел много больше. «Вот первые гнусные плоды» демократических обществ, бушевал президент, «и их дьявольского руководителя Жене». В ярости Вашингтон забыл, что француз уже оставил революционные затеи. Президент предупреждал — если сопротивление самогонщиков не будет сломлено, «мы можем распрощаться с любой формой правления в этой стране, кроме правления толпы и дубинки».
   Он обратился к восставшим с прокламацией, требуя прекратить сопротивление закону, и повелел собирать ополчение. Конституция не предусматривала таких полномочии за президентом, ополчение находилось в ведении штатов. Вашингтон заставил губернаторов и ассамблеи штатов понять опасность. Он заверял, что сам поведет войско на непокорных самогонщиков. Осенью была собрана внушительная армия — 15 тысяч человек. Президент, облачившись в военный мундир, сделал ей придирчивый смотр и проехал на лошади часть пути с выступившими на запад ополченцами. Вездесущий Гамильтон был бок о бок с президентом, а когда Вашингтон оставил войско и вернулся в столицу, министр финансов сопровождал ополченцев почти до района восстания. Он сыграл роль своего рода политического комиссара при генералах, командовавших воинами.
   Карательная экспедиция вступила в западную Пенсильванию, когда земля уже покрылась снегом. Бунтовщики не оказали никакого сопротивления, разве энергично отругивались. Воины захватили несколько из них, и глубокой зимой армия вернулась в Филадельфию. Воины под грохот барабанов промаршировали по улицам столицы, вселяя надежду в сердца федералистов. Они провели жалких пленных в лохмотьях, дрожавших от холода. Закоренелые бунтовщики были приговорены к наказанию, двое даже к смертной казни. Президент простил всех, а в декабре свирепо предостерег конгресс: демократические общества — корень зла.
   Весной 1795 года в сенате в глубокой тайне началось обсуждение договора, подписанного Джеем с Англией 19 ноября 1794 года. Условия его были неудовлетворительны даже с точки зрения многих федералистов — Англия всего-навсего обещала эвакуировать форты на северо-западной границе США, то есть выполнить постановления еще договора 1783 года. США смирились с тем, что при определенных условиях грузы на американских судах, направлявшихся во Францию, могли конфисковываться англичанами, разумеется с компенсацией. Острые спорные вопросы о довоенных долгах граждан США Англии и другие подлежали арбитражу. Несмотря на явное ущемление США, Вашингтон требовал ратификации договора, ибо понимал — иного не дано, в противном случае война. Сенат одобрил договор незначительным большинством.
   Когда условия договора стали достоянием гласности, страну потрясли волнения. Преобладало мнение, что Джей предал США злейшим врагам. Его чучело многократно сжигалось, ораторы-республиканцы открыто обвиняли Джея в том, что он платный шпион Англии. Гамильтон попытался публично высказаться в пользу договора в Нью-Йорке. Его забросали камнями, и он, окровавленный, едва унес ноги с трибуны. Раздавались призывы: «Проклятье Джорджу Вашингтону!», даже Джефферсон счел возможным отозваться о президенте: «К черту его добродетели, они губят страну». Все это не произвело впечатления на Вашингтона, он был преисполнен решимости удержать страну от войны и вопреки негодованию большей части соотечественников преуспел. Президент все же не сотворил чуда, ибо за ним стояли те, кто одобрил в 1789 году конституцию, — имущее меньшинство: торговые палаты, собрания купцов и банкиров Новой Англии.
   К 1796 году все правительство обновилось — ушел государственный секретарь Рандольф, обвиненный в получении взяток от Франции, покинул свой пост Гамильтон, и даже Нокс распростился с кабинетом. Вашингтон набрал новых министров, они удовлетворяли единственному требованию президента — быть верными. Вашингтон мало интересовался делами, он считал, что опасный кризис позади, и помышлял только о близкой отставке. Президент не скрывал, что глубоко обижен партийными распрями, сокрушенно повторяя — после сорока пяти лет служения родине его сравнивают то с Нероном, то с карманным воришкой, он «публично обливается грязью шайкой мерзких писак». Человек, дороживший своей репутацией, каким был Вашингтон, не мог и помышлять о третьем сроке на посту, который причинил ему столько огорчений.
   В сентябре 1796 года Вашингтон обратился с «прощальным посланием» к стране, предостерегая против партийных распрей и больше всего против «иностранного влияния» США. Он настаивал на том, что Америка должна быть в стороне от европейских дел. Он обосновал положение о том, что Соединенные Штаты должны стремиться всегда иметь свободу рук в международных делах.
   «Нация, — наставлял президент, — которая относится к другой с привычной ненавистью или с привычными добрыми чувствами, в определенной степени является рабом. Такая нация — раб своей враждебности или своих добрых чувств, любого из двух достаточно, чтобы увести ее от своего долга и интересов... Основное правило для нас в отношениях с другими государствами заключается в том, чтобы расширять с ними торговые отношения, но иметь как можно меньше политических связей». Эти положения были канонизированы в Соединенных Штатах.
 
   Наконец все государственные заботы позади. Он частное лицо. Д. Адамс, взобравшись на пирамиду власти, нашел основания остаться недовольным Вашингтоном. Он сварливо описал жене свою инаугурацию: «Конечно, сцена была торжественной, и уважение ко мне усиливало присутствие генерала, выражение лица которого было столь же безмятежным и ясным, как день. Казалось, он наслаждается триумфом надо мной. Мне казалось, что я читаю его мысли — „А! Ну вот я ушел, а ты вступил! Посмотрим, кто из нас будет счастливее!“ Зала палаты представителей была набита до отказа, я не видел ни у кого сухих глаз, только у генерала».
   Он действительно был счастлив. 15 марта 1797 года Вашингтон уехал в Маунт-Вернон и, за исключением одной краткосрочной поездки в Филадельфию, больше не покидал родной дом. Старик стал тем, кем был двадцать лет назад, — плантатором, обдумывающим хозяйственные планы, занятым по горло мелкими делами.
   Он так описывал свой типичный день: «Я встаю с солнцем... Я все глубже погружаюсь в дела и все отчетливее вижу раны, нанесенные моим предприятиям за восемь лет отсутствия. Ко времени, когда я кончаю с этим (вскоре после семи часов), подают завтрак... и, покончив с ним, я сажусь на лошадь и объезжаю мои фермы, что занимает время, пока не приходит пора одеваться к обеду. За столом почти всегда незнакомые лица, люди, по их словам, приезжают из уважения ко мне. Я размышляю — не объяснит ли слово „любопытство“ в равной степени их цель? И как это отличается от веселой трапезы с избранными друзьями из общества! Сидим за столом, гуляю. Чай, и вот время вносить свечи, и, если мне не препятствует собрание людей в доме, я удаляюсь к своему письменному столу — пора отвечать на письма. Но я устал и не хочу заниматься этим, думая, что для него подойдет и следующий вечер. Он приходит и приносит с собой те же причины, по которым я откладываю работу, и так далее... Я не заглядывал в книги с возвращения домой и не смогу сделать этого, пока не переделаю своих дел и пока вечера не станут длиннее, а к тому времени я, может быть, буду читать книгу Судного Дня». Вечер жизни.