– Значит, ты работаешь здесь недавно?
   – На самом деле уже почти два месяца, но все это время я готовила этот проект. Хайдольф Гернгросс – очень важная фигура для
   Клягенфурта. Мы гордимся тем, что он родился в Коринции.
   Я снял с себя лишние шмотки, достал из сумки тувинский бубен, полученный мной от тувинского шамана после инициации, и последовал за нетерпеливо ждущей меня Эвелиной. Интересно, знает ли она, что сейчас будет? И что ей сказал Хайдольф?
   Мы спустились вниз и оказались на сцене своеобразного амфитеатра, на котором, словно загнанный тигр, в леопардовом пиджаке уже бегал
   Хайдольф, тыкая дирижерской палкой в макеты архитектурных комплексов, которые он планирует построить в будущем. Он объяснял публике – что к чему.
   – Вон сидит мама Хайдольфа, – шепнула мне Эвелина, делая знак глазами. – Ей 92 года.
   Проследив за взглядом, я увидел величественно восседающую вверху на стуле старую даму, благоговенно окруженную близкими и дальними членами семейного клана.
   – Амичи, прего! – закричал Хайдольф, зчем-то по-итальянски, завидев мое появление. – Сейчас будет специальный перформанс!
   Он подскочил к трибуне сконструированной из его архиквантов – универсальных архитектурных сегментов, придуманных им еще в шестидесятые годы.
   – Я очень много путешествовал, – продолжал он, – я жил и работал в Калифорнии, в Японии, в Арабских Эмиратах. Но я никогда не бывал в
   России! Зато сегодня я пригласил русского поэта, архитектора перформанса – Владимира Яременко-Толстого! Амичи, прего!
   Меня встретили аплодисментами.
   Я подошел к трибуне и залез с ногами на стул. Но этого мне показалось мало, и я забрался на саму трибуну. Теперь я стоял, словно постамент на цоколе.
   – Дамы и господа! – торжественно заявил я. – В Сибири уже много веков существует традиция – поэт или поэтесса, читающие свои стихи публично, должны делать это совершенно голыми, дабы убедить людей, что они ничего от них не прячут – прежде всего, это могло бы быть оружие или задние мысли. Настоящий поэт всегда должен выступать голым!
   Я расстегнул штаны.
   По рядам зрителей прокатился тревожный ропот.
   Я снял штаны и принялся расстегивать рубашку.
   В массах началось замешательство.
   Я снял трусы и расправил свалявшийся в дороге хуй, чтобы он выглядел поприличней.
   Когда я поднял глаза, я увидел, что народ, развернувшись на 180 градусов, в панике ломонулся на выход. У всех дверей верхнего яруса возникла молчаливая давка. Хайдольф побледнел, судорожно зажав в руке дирижерскую палку.
   – Die Architektur soll sich der weiblichen Form anpassen!!! – заорал я.
   Я посмотрел вперед вверх и встретился глазами с мамой Хайдольфа.
   Она улыбалась. Ряды гостей на глазах жидели.
   – Die Architektur soll sich der weiblichen Form anpassen!!! – заорал я еще громче.
   Прочитав все десять заповедей, я спрыгнул с трибуны, схватил бубен и с завываниями пустился вверх по лестнице, чтобы немного побегать в народе, прогнав таким образом еще пару дюжин гостей.
   Бледный, как смерть, Хайдольф взмахнул дирижерской палочкой, и духовой оркестр австрийских троттелей заиграл туш.
   Ко мне застенчиво подошла Эвелина, стараясь не смотреть мне на хуй, радостно приветствовавший ее приближение энергичным взмахом головки.
   – Замечательно, – сказала она. – Только кто теперь съест и выпьет, все то, что приготовлено на фуршет?! Ведь мы рассчитывали на триста персон, а в итоге вряд ли наберется хотя бы тридцать.
   – Можно устроить большую жрачку, как в известном фильме "Большая жрачка" с Марчелло Мастроянни, смотрела? – спросил я, ненароком уткнувшись ей хуем в бедро.
   – Ой, тебе лучше одеться, – покраснела Эвелина. – Я обещала познакомить тебя с моими родителями. Они, кстати, никуда не сбежали.
   Увидели, наконец, чем занимается их дочь! Они так гордились, что я получила эту работу…
   Эвелина сглотнула слезу.
 
   Мне было жалко уезжать из провинциального Клягенфурта, где в конце 20-го века все еще существовала такая непосредственная публика, какой не найти в других уголках Европы, мне жалко было оставлять длинноногую Эвелину и горы деликатесов, которые мы не съели даже наполовину.
   Родители Эвелины жали мне руку и говорили, что им очень понравился мой перформанс, и что они гордятся своей дочерью, которая смогла организовать подобное шоу. Хайдольф стоически бодрился. С одной стороны он был доволен скандалом, с другой – ему было обидно, что я разогнал его публику, и что из убежавших никто не вернулся хотя бы выпить с ним рюмочку шнапса.
   В австрийской земле Каринция живет гордый принципиальный народ, из уважениям перед которым я готов снять не только шляпу, но и все остальное, чтобы он смог воочию убедиться, что под одеждой сибирского поэта не спрятано оружие или задние мысли.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   Коварные планы Карин Франк. Возвращение Гейгера.
 
   Отправляясь в Семпер Депо, чтобы послушать Ника Кейва, я даже в самых страшных снах не мог представить себе, что мне снова придется выслушивать грязные откровения Карин Франк! Проклятье! Я должен был об этом в принципе догадаться, однако, даже знай это наверняка, послушать лекцию Ника Кейва я все равно бы пошел.
   Когда-то в Семпер Депо располагались декорационные мастерские
   Венской государственной оперы, а затем его отдали Академии искусств, вследствие чего туда переселилась часть творческих мастерских.
   Помещения Семпер Депо были огромны, особенно один из залов, напоминавший по своей структуре Наполеонштадль в Клягенфурте, только гораздо больше, можно сказать – колоссальней. Это был поистине титанический зал, использовавшийся некогда для сооружения монументальных бутафорий, по периметру которого располагалось пять ярусов металлических галерей.
   Лекция Ника Кейва была абсолютно халявной. Он собирался поговорить со студентами о принципах создания поэтического текста на примерах собственного творчества. Ник был смесью неграмотной австралийской аборигенки со школьным учителем англосаксом. Полу туземец, полу европеец. Гремучая смесь. Интересные черты лица.
   Охуительный голос. Невъебенные песни.
   У меня были диски с записями его проникновенных философских баллад, напетых им под музыку группы "ГАДКИЕ СПЕРМАТОЗОИДЫ" (THE BAD
   SEEDS). Мой питерский друг художник Будилов тоже любил Кейва. В свой первый приезд в Вену он даже спиздил в магазине "Медия Маркт" кассету с его последним концертом. А потом, когда оказалось, что у меня нет кассетного магнитофона, он спиздил еще и плеер. Так он и разгуливал тогда целый месяц по Вене – с кассетой и с плеером, почти всегда в жопу пьяный, пока у него не спиздили и кассету и плеер, когда он уснул на лавочке в парке.
   Художник Будилов пил до поросячьего визга. Пьяным он был невыносим и начинал приставать с сексуальными домогательствами к старухам и пожилым дамам, подсознательно обнажая свое истинное либидо отпетого геронтофила. Признаюсь честно, мне было абсолютно невдомек, зачем Карин решила пригласить его к себе в гости! Конечно,
   Будилов – оригинальный и смешной персонаж, однако наблюдать за ним лучше издали, не допуская его на собственную территорию.
   Я был рад, что Будилов снова пожалует в Вену, но больше всего я был рад тому, что он в этот раз будет жить не у меня, а у Карин!
   – Ты знаешь, зачем я пригласила Будилова? – неожиданно раздался у меня под ухом назойливый голос Карин Франк.
   Я вздрогнул. Лекция еще не началась, но ассистенты уже разносили и раздавали всем желающим распечатки текста на английском и немецком языках. Это было очень удобно, ничего не надо было ни записывать, ни переспрашивать у соседа.
   – Нет, не знаю, – искренне признался я, с любопытством заглядывая в скрипт с текстами рок-звезды. – Наверное, в знак благодарности за то, что ты жила у него в Питере в маленькой комнатке?
   – Но я же ему за это платила! Пятьдесят баксов в месяц!
   – А-а-а… Ну, тогда я не знаю. Не могу даже догадаться. Скажи!
   – Как ты думаешь, он на мне женится?
   – Вау! А разве он уже пообещал на тебе жениться?
   – Нет. Он пока еще об этом не знает.
   – Он что, тебя потрахал?
   – Нет, но он – единственный мужчина, с которым бы мне хотелось трахаться.
   – А почему ты не потрахала его в Питере, когда жила в маленькой комнатке? Ты бы могла его туда заманить водкой и трахнуть?
   – Мне было неудобно, там ведь Мира, она постоянно заходила ко мне в комнату, якобы затем, чтобы взять что-нибудь в шкафу или в комоде.
   – Понятно, просто не было удобного случая…
   – Зато здесь ему ничего не останется, как меня трахать!
   – А ты уверена, что он захочет?
   – Я думаю, когда он напьется, ему будет все равно.
   – Я тоже так думаю.
   – А он на мне женится?
   – Конечно, как честный человек он просто обязан будет жениться.
   После того, как оттрахает.
   – Только что скажет Мира? – доверительно заглянула мне в глаза
   Карин, не уловив ни тени иронии, которую я даже не пытался скрыть.
   – Она будет рада!
   – Правда?
   – Конечно!
   – Мне вот тоже так почему-то кажется! Зачем ей нужен муж-алкоголик? Он и без того все пропивает.
   – Безусловно…
   – А из Вены он будет посылать ей деньги, чтобы они с Полинкой не голодали.
   – А где он возьмет деньги?
   – Деньги ему будет давать мой папа!
   – Ну, тогда больше вопросов нет – Мира будет согласна!
   Тут Карин наконец-то пришлось заткнуться, потому что внизу под бурные аплодисменты к узкой лекторской конторке величественно подошел Ник Кейв.
   Все затаили дыхание. Усиленные мощными динамиками, грянули первые слова. Это была исповедь. Откровенная и страшная. Папа Ника Кейва был учителем средней школы в маленьком провинциальном австралийском городке и при этом набожным католиком. Мама Ника Кейва до поры до времени жила в кочевавшем по округе племени аборигенов-охотников.
   Мама Ника Кейва пришла к папе Ника Кейва с просьбой научить ее читать буквы, принеся с собой в подарок копченый хвост кенгуру.
   Процесс обучения повлек за собой параллельные процессы, в результате которых и родился Ник Кейв.
   Папа Ника Кейва страшно бухал и нещадно лупил маму Ника Кейва, а заодно и самого маленького Ника Кейва, при этом всегда оставаясь набожным католиком. Папа Ника Кейва умер от виски. Дядя Ника Кейва тоже умер от виски. Дедушка Ника Кейва тоже умер от виски. Мама Ника
   Кейва умерла от побоев. Ник Кейв остался круглым сиротой.
   Стоявшая рядом со мной Карин Франк зарыдала. Ее некрасивое лицо стало от этого еще гаже, из носа вместе со всхлипами полезли густые желтые сопли. Воспользовавшись моментом, я нырнул в толпу и там затерялся.
 
   О том, что из Сибири вернулся Гейгер, я услышал на улице. Это было на Брунненмаркте. Я шел завтракать в ресторан "Кент", проснувшись после какой-то затянувшейся вечеринки уже во второй половине дня.
   – Владимир! – окликнул меня Гейгер, покупавший у турка уцененные перезрелые помидоры.
   – Гюнтер! Ты уже вернулся? А где Леночка?
   – Она дома.
   Гейгер жил неподалеку на Антонигассе.
   – Этой осенью "Винцайле" исполняется 10 лет. Я договорился о презентации в Литературхаузе. Это очень престижное место. Нам дают деньги. Надо срочно составлять программу. Ты будешь участвовать?
   Гейгер поправил на голове черный пиратский платок и улыбнулся.
   – Буду, – сказал я.
   Мы купили литровую бутылку вина, и пошли к нему домой. Там его ждала жена Леночка и ее дочь Леночка. Странно, неужели на свете мало женских имен!
   Маленькая Леночка играла на флейте-сопранке. Большая курила.
   Мы выпили по стакану вина и составили план действий. Гейгер был не на шутку встревожен – на мероприятие должен был прийти главный литературный шеф Австрии доктор Унхер. Доктор Унхер хотел воочию послушать Голую Поэзию, о которой уже читал в "Винцайле".
   – Владимир, ты сможешь снять трусы перед доктором Унхером? Он меня лично об этом просил. Я вчера весь вечер пробовал до тебя дозвониться, но тебя не было дома, а сегодня вот на улице встретил,
   – умоляюще промямлил Гейгер.
   – Конечно, – согласился я, не ломаясь. – Я с удовольствием сниму трусы перед доктором Унхером, но только на публике, а не у него в кабинете! А еще я готов показать свою жопу канцлеру и президенту – по одной половинке каждому и заодно забить хуй на всю вашу ебаную австрийскую литературу!
   – Ладно, – покладисто сказал Гейгер. – Выступи, пожалуйста, в
   Литературхаузе, а потом, если хочешь, можешь уйти из "Винцайле"!
   – Ну, уж нет, – решительно заявил я. – Если я выступлю в
   Литературхаузе, то из "Винцайле" потом уже ни за что не уйду!
   – Разумеется, – безропотно согласился Лысый Пират, наливая нам остатки вина в стаканы и подобострастно протягивая мне помидор.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

   Поэзия родилась голой. Падение Бургтеатра.
 
   Некоторые рождаются в рубашках, другие под счастливой звездой.
   Я же родился голым и при этом в страшном тоталитарном государстве, безжалостно пожиравшем миллионы людей. Многие мои родственники были им пожраны.
   Я тоже был рожден в качестве пищи – маленьким незаметным зернышком. Шансов выжить у меня практически не было. Я провел жуткое тяжелое детство и еще более ужасную юность. Нас сознательно лишали радости и любых возможностей. У нас не было даже шанса из этого государства бежать. Только когда водителем адской машины, на замедленной скорости мчащейся в никуда, стал старый еврей – Леонид
   Ильич Брежнев, он великодушно позволил всем евреям эту машину покинуть. Он спасал Свой Народ, а сам оставался. Моя бабушка была еврейка, но она боялась в этом признаться. Поэтому я никуда не уехал. Я наблюдал, как разбивается моя судьба, но ничего не мог с этим поделать.
   Я сочинял стихи, но нигде не мог их напечатать. Я даже нигде не мог почитать их на публике, хотя это были очень хорошие стихи. Тогда я начал читать их нелегально. В пионерском лагере "Прибой" под
   Зеленогорском, куда меня отправляли на лето, я нашел себя в
   Ленинской комнате, полутемном прохладном помещении, густо увешанном пропагандистскими плакатами и знаменами. Я приглашал туда девочек и читал им свои вирши голым. Впоследствии вместе с приятелем – пионером Артемом, в то время я уже был комсомольцем.
   Мы зазывали юных Лолит поодиночке и парами, а затем раздевались, утверждая, что настоящие поэты должны читать стихи голыми, как то делали древние греки. Школьный учебник античной истории, который взял с собой в лагерь Артем, младший меня на несколько лет, в связи с осенней переэкзаменовкой по предмету, приходил нам на помощь. В качестве доказательства мы раскрывали его на затрепанной странице с фотографией древнегреческой статуи голого Аполлона из Эрмитажа, которую и без того знала любая девчонка старше пятого класса. Это была самая известная и любимая всеми фотография во всей школьной программе. Настоящие поэты должны быть голыми! И это никто не оспаривал. Посмотреть на юных Аполлонов и послушать их незатейливые поэмы шли даже зрелые красавицы из старших отрядов.
   Однажды к нам зашла одна очень красивая девочка из первого, самого старшего отряда. Из-под ее тонкой белой рубашки просвечивала рвущаяся наружу аппетитная сочная грудь. От этой чудной груди я не в силах был отвести глаз. Раздеваясь, я заметил, как ее круглые малиновые соски, туго затянутые нежной тканью, вдруг превратились в две плотные крупные ягоды, твердо заострившиеся на концах.
   Я начал читать, чувствуя, как мой двадцать первый палец, освобожденный от одежд и условностей, настойчиво и неуклонно указывает на этот до глубины души заинтересовавший меня природный феномен. Нас строго учили, что показывать на что-либо пальцем – неприлично и невоспитанно, однако я не мог ни опустить его вниз, ни отвести в сторону. Он полностью вышел из повиновения. Я был в отчаянии. Наверное, я даже покраснел, не смотря на густой летний загар. А она засмеялась, шлепнула меня по члену панамкой и убежала.
   Это была моя первая любовь и мой первый сексуальный контакт.
   Конечно же, я хотел встретиться с ней еще, поговорить, погулять, почитать ей свой новый цикл о море, дотронуться, но этому не суждено было случиться.
   Из лагеря меня выгоняли с позором. Вместе с пионером Артемом, провально описавшимся со стыда и со страху прямо на утренней линейке под радостный хохот наших мучителей. Нас репрессировали за наше свободное творчество, а наши стихи изъяли и публично порвали на общем лагерном сборе. Мне было жалко мой новый цикл о море, который я не успел еще никому почитать и даже не выучил наизусть.
 
   Воспоминания о голой поэзии я загнал глубоко в подсознание, как нечто позорное, стараясь больше никогда о ней не вспоминать. Это была детская шутка, курьезный эпизод в моем сексуальном развитии. Я никому никогда не рассказывал об этом, даже своей первой жене, безжалостно вычеркнув эту строку из своей биографии. В советском государстве говорить о сексе было нельзя. Официальные тети заявляли в телевизоре на весь мир в телемостах с Западом – "у нас в стране секса нет". Это были страшные годы. Многие из моих одноклассников боялись даже дрочить.
   Уже даже во времена перестройки в 1987 году, после первого обыска в моей питерской квартире, когда сотрудники КГБ наряду с литературными архивами забрали школьные рисунки моей супруги-художницы, в авторстве которых они заподозрили меня, я был немедленно обвинен наряду с антисоветской агитацией и пропагандой также в изготовлении порнографии. На рисунках были изображены старые тетьки-натурщицы с отсохшими сиськами и обвислыми животами, рисовать которых в рамках школьной программы заставляли бедных сэхэшатиков – учеников средней художественной школы (сокращенно СХШ) на
   Васильевском острове.
   От обвинений мне пришлось бежать за границу, чтобы не садиться в тюрьму. Ордер на мой арест был выдан ленинградской прокуратурой в тот момент, когда я находился в Польше. Когда мои родители сообщили мне, что меня приходили арестовать люди в штатском, я купил французскую визу в варшавском туристическом агентстве и уехал в
   Париж, чтобы там обрести новую родину. Денег у меня не было. Я рисовал свою жену голой и продавал рисунки туристам. Затем пробовал поступить в Иностранный Легион, но меня не приняли. В тот период туда не принимали советских граждан. Брали поляков, болгар, албанцев, а нас не брали. Я попытался поступить в Академию
   Художеств, но туда тоже не брали русских. Кто-то сказал, что русских берут в Вене. Я сразу же поехал автостопом туда, и меня там действительно взяли, хотя во всей Академии кроме меня тогда еще не было ни единого русского.
   В постсоветскую Россию я приехал только в середине девяностых только после того, как мои родители получили бумагу у прокурора о закрытии старого дела в связи с отсутствием состава преступления. В
   Питере царил литературный хаос. Дом Писателя на улице Шпалерной сгорел. Ходили слухи, что его поджег бородач Витька Топоров – стареющий битник, подвизавшийся одно время на заре Перестройки в политических правозащитных группах, поджег с целью лишить писателей их последнего убежища и создать литературную мафию.
   Разбежавшиеся по городу литераторы, словно крысы, искали альтернативных мест, забиваясь в свободные щели. Хромой поэт Виктор
   Кривулин открыл свою студию по вторникам в музее Анны Ахматовой. Я был представлен ему профессором Львом Рудкевичем – бывшим заместителем редактора франкфуртского литературного журнала "ГРАНИ", вернувшимся из эмиграции в родные болота. И Виктор Кривулин пригласил меня почитать.
   Я волновался, и все время думал, как мне лучше одеться. Это была нелегкая задаче. Галстук душил, костюм казался глупым. В конце концов, я просто вызвал такси, взял портфель со стихами и поехал в музей Ахматовой совершенно голым. Мое выступление произвело фурор.
   А через день я уже устроил маленький домашний "work shop" для юной поэтессы Гали, с которой познакомился в студии, и без труда научил ее читать стихи голой. Произошло это довольно просто – сначала я читал ей голым мои стихи, затем она читала голой свои стихи мне. На следующее утро, проснувшись в ее постели, я понял – голой поэзии уготовано великое будущее.
   В 1998 году после открытия первого международного фестиваля Голых
   Поэтов в Лондоне, все британские газеты писали примерно следующее -
   "возникнув и оформившись в России, Голая Поэзия, словно стриптизерша на роликовых коньках, пронеслась по Европе, запихивая за резинку трусов деньги и восторженные отклики прессы" (The Guardian, 22.08.98).
   Голые поэты наглели. Спустя год после двухдневного отвязного сэйшена в центре Лондона они осмелились подкатить яйца к святому святых германских народов – знаменитому венскому Бургтеатру, бесспорному законодателю театральной моды в немецкоязычном пространстве трех стран – Австрии, Германии и Швейцарии, консервативно-прогрессивному бастиону центрально-европейской культуры.
   Голые поэты выходили на войну против косности, пошлости, скуки, захлестнувших жесткой удавкой мировой литературно-художественный процесс конца ХХ-го века. И они делали это голыми…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

   Театральный роман. Косоглазая Клава.
 
   С венским императорским Бургтеатром меня связывали сексуальные отношения. Я полюбил этот театр не за его репертуар или славу, я полюбил его из-за Муши. Муши училась в Академии Художеств на педагогическом отделении. Ее настоящее имя было, кажется, Михаэла или Мануэла, но все звали ее просто Муши, что означает на сленге
   "пиздюшка", из-за ее неукротимой ебливости. Ебаться ей хотелось всегда. Это желание было написано у нее на лице.
   Но у Муши был друг, с которым они вместе приехали из тирольской деревни и вместе снимали комнату в Вене. Друг учился на юридическом факультете экономического университета. Дружили они еще со школы.
   Она утверждала, что его любит, хотя, тем не менее, охотно давала другим.
   Муши любила отдаваться в необычных местах, а также целоваться в кино или в театре. Однажды я пригласил ее в Бургтеатр на постановку абсурдной пьесы "В ожидании Годо" Сэмюэля Беккета, чтобы немного ее позажимать. В кассе я обратил внимание на то, что билеты в боковых ложах второго яруса стоили всего по 50 шиллингов каждый. В ложе было четыре места. Так, за 200 шиллингов я купил целую ложу!
   В ложе была уютная прихожая-будуар с мягким старинным диванчиком, обитым цветастым шелком. Не дожидаясь ожидания Годо, мы занялись с
   Муши любовью прямо в этом фантастическом интерьере. В итоге наши походы в Бургтеатр приобрели завидную регулярность.
   Мы приносили с собой вино и конфеты для подкрепления сил, а иногда даже, в перерывах между актами, мы выходили в ложу, чтобы посмотреть, что творится на сцене. Все пьесы мы делили на одноактные, двухактные, трехактные и четырехактные, в независимости от того, какими они были на самом деле по замыслу авторов и режиссеров, поскольку у нас была своя собственная система измерения, довольно удобная и точная. Мы сами были и авторами, и режиссерами, и даже актерами наших незатейливых пьес.
   Закончив учебу, Муши вышла замуж за своего друга и укатила в
   Тироль. Однако мой театральный роман на этом не кончился. На вернисаже я встретил немку Надин – маленькую белокурую бестию из
   Берлина, недавно закончившую театральное отделение берлинской
   Академии. В Бургтеатре она получила место стажера в костюмерных мастерских на полгода. В обеденный перерыв она пригласила меня к себе, чтобы показать костюмы.
   Ее коллеги ушли на обед. Я запер дверь изнутри. На тремпеле-треноге у большого зеркала висел роскошный костюм Кавалера
   Роз, в который я тут же немедленно и облачился. Надин сидела на низком столике и взирала на меня с восторгом. "А где же шпага?" – спросил ее я. "Шпаги здесь нет, шпага у бутафоров…" – виновато пропищала маленькая Надин. "Неправда!" – патетически закричал я, распахивая плащ. – "Вот она, моя шпага! Я хочу вставить ее в твои ножны!"
   Игра нам понравился. Во время моих визитов мы разыгрывали короткие сценки по мотивам тех или иных пьес. Мы переодевались и трахались. Это были апокрифы. Волюнтаристские интерпретации. Ромео бесстыдно дрючил отравленную Джульетту, французский король Луи
   Катторз с грохотом дефлорировал облаченную в рыцарские доспехи
   Орлеанскую Деву…
   Но больше всего мне понравился простой чеховский костюм дяди
   Вани. Он давал мне возможность произносить монологи по-русски, что ужасно заводило Надин, хотя она и не понимала текста. "Ах ты, маленькая немецкая блядь" – шипел я ей в ухо. – "Сейчас я выебу тебя в вишневом саду, как чайку, как трех сестер вместе взятых". "Да, да"
   – кусая от перевозбуждения губы, шептала Надин единственное знакомое ей русское слово.
 
   Моя сексуальная связь с Бургтеатром оказалась кармической, поскольку она не оборвалась даже после возвращения в Германию маленькой похотливой Надин. Весной 1999 года я познакомился с
   Клавдией Хамм – пухленькой косоглазой сучкой из Гамбурга. И она работала драматургом… в Бургтеатре! Однако я к тому времени был уже весьма искушенным театралом.
   Мои поучительные опыты в ложах и за театральными кулисами весьма исчерпывающе удовлетворили мое сексуальное любопытство в данном векторе. Я не терплю банальных повторений, возвращений и блужданий по кругу. Я признаю лишь движение вперед. Когда я познакомился с
   Клавдией Хамм мне нужна была уже сцена. Клавдия была к этому не готова, но зато она была готова предоставить мне саму сцену.