– А если я сброшу с себя все бриллианты, все то мишурное и чужое, что не принадлежит мне по праву, чего я не заслужила, что получила, ничего не давая взамен, даже признательной улыбки, и останусь лишь тем, кто я есть по природе своей – артисткой? Если я буду работать денно и нощно над развитием своих способностей, чтобы на мне не сверкало никаких украшений, кроме блеска артистической славы?..
   Тогда Арпад открыл ей истину, о которой Эвелина до тех пор не имела представления.
   «Устами младенца и блаженного глаголет истина!» А в Арпаде было нечто и от того и другого. От одного – особенности возраста, от другого – врожденная приверженность к искусству.
   – Прекрасная дама! Из вас никогда, никогда не выйдет артистки. Вы относитесь к числу тех падчериц муз, которые щедро наделены всеми талантами, кроме одного: смелости. Вы прекрасно поете дома, вдохновенно и с юмором играете перед двумя-тремя зрителями, но стоит вам только завидеть огни просцениума, как голос перестает вас слушаться, грудь теснит, вы фальшивите, не видите и не слышите ни чего вокруг, вы глухи и слепы. И к тому же держитесь, словно деревянная кукла. Это называется страхом перед публикой, и от него еще никто никогда не излечивался. Страх погубил больше редких талантов, нежели критика. Вы качаете головой, вы, конечно, сошлетесь на свои триумфы. Не обманывайте себя. Я знаю наше ремесло вплоть до машины, извергающей бутафорские молнии, я знаю, как на сцене устраивают гром. Вы торжествуете победу, срываете аплодисменты, ступаете по ковру из цветов после каждого выступления. На другой день вы читаете хвалебные отзывы тех газетчиков, которых подкармливают за вашим столом. Все это золотой фимиам, он держится, пока у вас есть богатые поклонники. Уж им-то известно, во что обходится подобный способ ухаживания. Но попробуйте вы только разогнать поклонников, захлопнуть дверь перед высокими покровителями и выйти на сцену с требованием: «Отныне аплодируйте только мне самой!» Вот тогда вы узнаете, как дешевы свистки, а убийственная критика – та вообще обойдется вам даром!
   Эвелина, уничтоженная, опустила голову.
   Она глубоко сознавала, что все сказанное – правда.
   Арпад легко высказал все это как артист, и в то же время ему было трудно как человеку.
   Он видел в Эвелине светскую даму, перед которой незачем заискивать прямодушному жрецу искусства, нет нужды кружить ей голову тщеславными мечтами. Но он жалел в ней подругу юности, которая всегда относилась к нему с участием. Она никогда не обижала Арпада, так почему же он обошелся с ней так сурово?
   Да, но зачем она, Эвелина, тронула в его сердце струну, которой лучше было бы не касаться?
   Зачем понадобилось пугать его, когда он увлекся рисованием? Зачем она допытывалась о спрятанном листке?
   Не важно, что там было нарисовано!
   Пусть хоть цветок!
   Зачем она попросила этот цветок?
   Потянулась за ним, вот и пришлось ударить ее по руке. Не для нее он рисовал…
   – Так что же мне делать? Что мне теперь остается? – упавшим голосом спросила Эвелина и в поисках ответа подняла на Арпада затуманенные слезами глаза.
   Юноша раздумывал, сказать ли ей всю правду. Ну, уж если она сама просит, то пусть пьет чашу до дна!
   – Я отвечу без утайки, мадам. Вам остается выбрать лишь один из двух путей, ибо идти по третьему – вернуться к супругу, господину Каульману, – я вам не советую. Будь я женщиной, я предпочел бы лечь на стол морга, но не пользоваться его хладнокровно награбленными миллионами. Итак, перед вами лишь два пути: остаться на сцене, как и прежде принимать цветы, аплодисменты и избрать себе очередного князя; или же вернуться домой – возить уголь!
   Эвелина поднялась с места, плотно закуталась в шаль и смущенно проронив: «Благодарю!» – поспешно вышла.
   Арпад все же не сдержал слез, понимая, что видит ее в последний раз.
   Но зачем она явилась как раз в ту минуту, когда он рисовал портрет?
   Едва Эвелина скрылась, Арпад выдвинул ящик стола, чтобы удостовериться, не смазаны ли краски на поспешно спрятанном цветке.
   Это поистине был прекрасный цветок.
   Белокурое дитя с голубыми глазами.
   Снова открылась дверь, и рисунок опять пришлось спрятать.
   В комнату никто не вошел, мать лишь просунула голову в приоткрытую дверь.
   – Арпад, сынок! Кто эта дама, что посетила тебя? Прекрасная, как герцогиня!
   – Это, матушка, бедная женщина, она просит милостыню.
   – Да? Поразительно, как разодеты нищие в этом Париже! Шелковое платье и персидская шаль! Ну, и дал ты ей что-нибудь?
   – Я ничего не дал ей, матушка!
   – И хорошо сделал, сынок!
   С этими словами вдова прикрыла дверь и удалилась в заднюю комнату – дошивать сыну воротнички.
 

Каменный уголь

 
   Эвелина вела себя, как человек, не желающий умирать.
   Не желающий умирать хотя бы потому, что врач предрек ему близкий конец.
   Юноша высказал ей немало горьких истин, но пусть, по крайней мере, в одном он окажется не прав.
   У нее достанет сил найти свое место в жизни, Эвелина почувствовала, как в ней пробуждается упорство, энергия, когда увидела, что осталась одна-одинешень-ка на всем белом свете.
   Нередко люди обретают новые силы при мысли: «Если у меня никого не осталось, буду жить сама для себя!»
   Эвелина решила в душе, что найдет в себе силы жить.
   Она будет артисткой!
   Она докажет миру, что может достичь многого, если того пожелает.
   У нее достанет мужества победить страх на сцене. Она будет черпать свое мужество в неверии других.
   Она будет петь как бы для одной себя. Она вправе это себе позволить, ведь целый мир, что ее окружает, состоит из чужих и равнодушных людей.
   Эвелина провела мучительную ночь: ее угнетала роскошь ее покоев, малейшая безделушка на уникальной работы столике или в шкафах казалась ей укором; дорогие вазы, кубки, чаши, изукрашенные драгоценными каменьями, словно говорили ей: «Какой прок, что я из золота, а я из чистого серебра, коли мы не стоим грошового стакана!» Но под конец сон смежил ей веки, и когда она проснулась утром, решимость ее только окрепла.
   В тот день повторно давали оперу, в которой она пела позавчера.
   На утро была назначена репетиция.
   Уже на репетиции Эвелина покажет, на что она способна. Она попросту перестанет замечать людей, будет петь, как слепой соловей.
   Она велела подать экипаж и отправилась на репетицию, а у театра отпустила карету, распорядившись, чтоб за ней вернулись через два часа. Столько времени займет репетиция.
   Однако, едва она появилась в фойе, как к ней подошел режиссер и сообщил, что ее роль сегодня передали другой примадонне.
   Эвелина рассердилась. Отчего у нее забрали роль? Отчего не известили заранее? Какая бестактность!
   Режиссер сожалел, что не может ответить на эти вопросы. Ей лучше справиться у импрессарио.
   Крайне раздосадованная Эвелина направилась к импрессарио, но того не оказалось на месте.
   Зато его секретарь – сама любезность – вручил Эвелине письмо, которое он сию минуту собирался отправить ей по поручению импрессарио.
   Эвелина взяла конверт и, выйдя в вестибюль, вскрыла его и прочла письмо.
   В нем сообщалось о расторжении контракта. Немедленном расторжении, мотивированном недавним провалом.
   Как Эвелина вышла из театра, как оказалась на улице, она и сама не помнила. Она пришла в себя, лишь очутившись среди уличной сутолоки, и тогда она попробовала взглянуть на себя со стороны.
   Удивительное это состояние, когда человек для других уже мертв, но все еще пребывает среди живых!
   Он сам еще видит людей, но люди его уже не замечают.
   Он по-прежнему движется, ходит, но тело и душа его более не едины, они существуют порознь.
   Какое это странное ощущение – чувствовать, что превращаешься в ничто.
   Стало быть, все, что говорил ей этот безжалостный юноша, – чистейшая правда!
   Что радужная дымка фимиама держится лишь до того мгновения, пока не зайдет солнце.
   Что весь блеск ее славы был отражением чужого сияния и лишь скрывал внутреннюю пустоту. Что очаровательное создание было всего лишь преступной игрушкой в еще более преступных руках.
   Что глупая удача длится, лишь пока существуют на свете незадачливые глупцы.
   Эвелина долго блуждала по улицам, пока не добралась до дому. Ведь она шла пешком.
   Она не решилась нанять карету и даже не отважилась окликнуть проезжавшие мимо наемные экипажи: в глазах ее могут прочитать, что отныне она – ничто, и спросят: а кто же заплатит, если мы вас повезем?
   Ей не показалось бы странным, узнай она у подъезда особняка, что здесь не проживает более женщина по имени Эвелина. Она давно умерла или съехала отсюда.
   Но, к ее удивлению, в мире еще оставалось нечто способное вывести ее из оцепенения.
   Пройдя через анфиладу своих покоев до гардеробной, она увидела в кресле сидящего в небрежной позе мужчину.
   Перед нею был князь Вальдемар.
   Здесь самое время представить читателю нашего героя, о котором мы столько наслышаны.
   Безукоризненный джентльмен, изящные, непринужденные манеры. Тщательно ухоженные волосы и светлая бородка, расчесанная на две стороны, подвитые усы, большие глаза, тонко очерченный рот. Улыбка надменная и неприятная. Взгляд ласковый и оскорбительный.
   Придя в ярость от неожиданности и испуга, Эвелина воскликнула:
   – Сударь! Что вам здесь надо?
   – Я жду вас, прекрасная дама! – самоуверенно и несколько в нос проговорил князь и даже не поднялся с кресла, где, как видно, расположился весьма удобно.
   – Кто разрешил вам сюда войти? – возмутилась Эвелина.
   – Я ни у кого и не спрашивал разрешения!
   – Так по какому же праву вы здесь?
   – Вот по какому, мадам! – сказал князь, с деланной небрежностью опуская руку в карман сюртука и извлекая оттуда газету с объявлениями, где некоторые места были подчеркнуты красным. Он протянул лист Эвелине. Газета дрожала в ее руках, пока она читала. Эвелина изумленно обратилась к князю:
   – Что это? Я не понимаю!
   – А между тем все предельно ясно! – ответил князь Вальдемар, наконец-то соизволив подняться с кресла. – Кредиторы господина Каульмана наложили судебный арест на ваше имущество. Господин Каульман был весьма невнимателен или забывчив, объявив ваше имущество своей собственностью, и вот теперь на него наложен арест; в ваше отсутствие при содействии представителей закона комнаты были открыты, и кредиторы тотчас же поместили у входа объявление, приглашая всех желающих осмотреть вещи, предназначенные к распродаже. В связи с этим приглашением я и имею честь здесь находиться: я осматриваю обстановку. Как видите, на мебели всюду пломбы. Я здесь в качестве покупателя!
   Эвелина оглянулась вокруг и убедилась, что слова князя – жестокая правда.
   – Но, сударь, это невероятно! Ведь Каульман прекрасно знал, что здесь нет ни одной вещи, которая принадлежала бы ему.
   – Я верю. Во всяком случае, это вина вашего нотариуса, что он не ввел вас в права владения домом. А покуда известно лишь, что именно господин Каульман привез сюда все. Он купил дом, он же его и обставил. Что до самого господина Каульмана, то он, к сожалению, даже если б и захотел, не смог бы свидетельствовать в вашу пользу, ибо ему сопутствовало роковое невезение: на пути в Кале, заметив, что его преследует полиция, Каульман выпрыгнул из вагона и так неудачно, что свернул себе шею.
   Эвелина устало опустилась на кушетку, подперев рукой лоб.
   – Если вы желаете, мадам, пролить две-три слезы в память о господине Каульмане, я отвернусь! – холодно поклонился князь Вальдемар.
   Эвелина не проронила ни звука.
   Пропади все пропадом!
   Уж раз он умер, пусть покоится с миром. Вору, которого убили при побеге, можно сказать, повезло; по крайней мере, его не повесят.
   Супруга банкрота, услышав весть о гибели мужа, воздает хвалу господу. Он все устроил к лучшему!
   Могила равно укроет и мужа и бесчестье.
   О чем же еще ей тревожиться?
   Быть может, начать тяжбу из-за несправедливо отторгнутого имущества?
   Выступить на суде? Дерзновенно предстать перед судьями? Призвать свидетелей, которые подтвердят, что изъятые драгоценности и роскошная обстановка – собственность не мужа, а почтенного, убеленного сединами венгерского аристократа, и что этот аристократ безо всякой корысти, не тая никакого низкого умысла, подарил их артистке, нареченной приемной дочери? Доказывать свою правоту под издевательский хохот зала? Надеяться, что кто-то ей поверит? Сделать всеобщим посмешищем имя своего благодетеля наряду со своим собственным?
   Лучше пусть уж пропадает и дом и имущество!
   – Я не плачу! – промолвила Эвелина. – Продолжайте, сударь, какие еще добрые вести вы принесли?
   – Мне известно многое! – сказал Вальдемар и оперся о серебряную решетку камина. – Князя Тибальда, вашего высокого покровителя, его зять и внучка передали под судебную опеку, и он тем самым лишен малейшей возможности активно воздействовать на ход событий!
   – Я это знаю!
   – И в результате акции на миллион форинтов – те, что были депонированы на ваше имя, – также попали под судебный арест.
   – Это я тоже знаю.
   – Но сама материальная основа этого дела изменилась, ибо бондаварские акции вследствие взрыва шахты и непрекращающегося пожара окончательно обесценены.
   – Что мне до них!
   – Ах, вам нет до них дела? Но мало этого – в Вене снят с поста тот государственный деятель, который слыл вашим самым могущественным покровителем.
   – Меня не трогает его участь.
   – Но и это еще не все. Аббат, что был вашим другом и мечтал о епископстве, возвратился в свой монастырь.
   – Я давно это знаю.
   – Похоже, что мы обо всем узнаем одновременно. Так вот, мне известно еще, что вам, прекрасная дама, сегодня утром импрессарио передал письмо, в котором сообщает о расторжении контракта.
   – Вот это письмо! – сказала Эвелина, вынимая из кармана скомканный лист и бросая его на стол.
   И сухими глазами она посмотрела прямо в лицо князю Вальдемару.
   В эту минуту Эвелина была удивительно прекрасна.
   – И вы, сударь, явились сюда только затем, чтобы сообщить мне все это? – спросила Эвелина. Глаза ее сверкнули – не слезами, а огнем.
   – Я явился сюда не «только затем», – сказал Вальдемар, приблизившись к сидевшей на кушетке даме и любезно склонившись перед ней. – А затем, чтобы предложить вам нечто разумное. Как видите, настал крах всему, что доныне навевало вам золотые сны. Бондаварская шахта горит. Акции падают неудержимо. Государственный муж отстранен от власти. Князь взят под опеку. Супруг бежал и погиб. Венский дворец на улице Максимилиана занят. Парижское имущество пущено с молотка. В театре расторгнут контракт. В этой драме сыграны все пять действий. Поаплодируем ей, если угодно, и обратимся к новой! Я раздобуду для вас утраченную ренту, верну вам дворец на улице Максимилиана, перекуплю конфискованные у вас драгоценности, обстановку и выезд, возобновлю театральный контракт на условиях гораздо более выгодных, чем прежние. Вы займете еще более высокое положение, и за вами всюду будет следовать обожающий вас слуга, гораздо более верный и преданный, нежели все окружавшие вас до сих пор. Его имя – князь Вальдемар Зондерсгайн.
   С этими словами он низко поклонился Эвелине.
   Эвелина тяжелым, презрительным взглядом уставилась на носки его штиблет.
   Вальдемар был уверен, что теперь он хозяин положения.
   И поскольку Эвелина хранила молчание, он достал из правого жилетного кармана часы (это был великолепный хронометр) и вложил их ей в руку.
   – Мадам! Время дорого. Меня ждут на бирже. Мне предстоит ликвидировать предприятия Каульмана. Сейчас ровно двенадцать. Я даю вам час на размышление. Решайте свою судьбу. Я буду ждать здесь. Я прошу от вас только краткого ответа: «да» или «нет».
   Эвелина ответила еще короче.
   Она с такой силой бросила на пол вложенный ей в руку хронометр, что ни в чем не повинная вещица разлетелась вдребезги.
   Это был ее ответ.
   Князь Вальдемар улыбнулся, опустил руку в левый карман жилета, извлек оттуда другие часы и насмешливо прищурился:
   – Я был вполне готов к такому ответу, мадам, поэтому захватил с собой еще одни часы. Прошу вас, бросьте и эти. Тогда я достану третьи.
   Но к другим часам Эвелина не притронулась. Охваченная волнением, она поднялась с места и гневно бросила в лицо Вальдемару:
   – Если вы купили мою мебель, забирайте ее! Но эти стены пока еще мои. Уходите отсюда!
   Князь Вальдемар с неизменной улыбкой гордо вскинул голову.
   – Мадам! Это легко сказать. Но подумайте прежде, что вас ожидает, если вы оттолкнете меня. Вам некуда деваться.
   – У меня еще осталось прибежище! – горько воскликнула Эвелина. – Там я в любое время могу укрыться!
   – И это?
   – Уголь!
   Князь Вальдемар склонил голову, взял шляпу и, не проронив ни слова, удалился.
   Женщина, которая обращалась за помощью к углю, больше не нуждалась ни в чьей дружбе.
 
***
 
   В тот же вечер ювелир Эвелины принимал у себя прекрасную даму.
   Эвелина отдала ему бриллиантовые серьги – единственное, что у нее осталось; на все остальные драгоценности был наложен судебный арест.
   Эти бриллианты Эвелина продала. Все вырученные деньги она оставила ювелиру с просьбой на проценты с них два раза в год обкладывать дерном могилу ее братца на кладбище Пер-Лашез и высаживать на ней цветы в день поминовения усопших.
   Она сказала ювелиру, что уезжает в далекие края.
   И, судя по всему, она действительно уехала очень далеко!
   На следующий день рано утром на берегу Сены нашли свернутое в узелок кашемировое платье: домашняя прислуга опознала одежду исчезнувшей певицы.
   Князь Вальдемар посулил большую награду тому, кто отыщет ее тело.
   Но, видно, красавица и эту свою собственность сумела упрятать столь ревниво, что тело так и не нашли.
   А возможно, это была всего лишь уловка с ее стороны – узелок с одеждой, оставленный на берегу Сены, – и в то время, как ее искали на дне реки, Эвелина сдержала свое слово и бежала к Углю, тому, кто тихо прикрывает глаза умирающим, Углю – кормчему в мир иной…
   Князь Вальдемар больше никогда ничего не слыхал о ней. В течение шести недель он сам и все его слуги носили траур по Эвелине.
 

Завещание грека

 
   Бондаварские акции ценились по шестьдесят процентов выше пари и обнаруживали тенденцию к дальнейшему повышению.
   Но господину Чанте уже наскучили прибыли.
   Все хорошо в меру. Человеку не следует быть ненасытным. Не надо стремиться поглотить весь мир. Это вполне приличная прибыль – шестьдесят тысяч форинтов в течение одного лишь года, – да еще когда она не стоит никаких усилий.
   Кроме того – скажем правду, – в каких тревогах и страхе живешь целый год, когда подвал под тобой не набит серебром и золотом. Испытайте хоть раз эти муки. Попробуйте заснуть с сознанием, что вы спите не на талерах!
   И господин Чанга решил, что как бы там ни советовал господин Шпитцхазе, а сейчас самое время начать исподтишка сбывать акции людям, охваченным биржевой лихорадкой. Пусть излечиваются, бедняги.
   И без того с некоторых пор цены слишком уж прочно установились. Чанте давно примелькались в биржевом курсе стереотипные цифры:
   «Бондавар: 60 выше пари».
   И вот в одно прекрасное утро, когда господин Чанта проснулся с намерением отправить акции в Вену, он зашел в кафе, взял в руки первую попавшуюся газету из тех, что еще не разобрали другие, и, естественно, начал читать ее с конца – оттуда, где крупным шрифтом печатают биржевые новости.
   Первое, что он увидел, было лаконичное сообщение:
   «Бондавар: 60 ниже пари».
   «Ах! Это опечатка, да еще какая! Газетчик, наверное, пьян был, висельник, когда печатал. В шею гнать его, негодяя! Если есть еще полиция в Вене и справедливость в монархии, злоумышленника наверняка закуют в кандалы, чтобы не повадно было пугать добрых людей! Ведь здесь налицо не что иное, как «нарушение общественного порядка.»
   Потом Чанта одну за другой просмотрел остальные газеты. И обнаружил поразительный факт, что в этот день все газетчики сговорились напиться до того, что не могли отличить разницы между «выше пари» и «ниже пари».
   А ведь до первого апреля еще далеко, не могли они этакое пропечатать в шутку.
   Чанта решил про себя, что тут не иначе как чудовищное недоразумение, и тотчас же телеграфом запросил Шпитцхазе, в чем дело.
   Телеграммы встретились на полпути; Шпитцхазе уже телеграфировал Чанте:
   «Большое несчастье… Бондаварская шахта горит… Общая паника… Акции 60 ниже пари… Продавайте все!»
   «Уф! Чтоб им пусто было! – выругался господин Чанта. – Продавайте все! На шестьдесят ниже пари! С убытком в шестьдесят тысяч форинтов! Вот уж истинно пришел час, ищи, где веревка от колокола, где крюк в стене, чтобы повеситься! Шести бочонков серебра как не бывало! Всех перебью, растерзаю! Доберусь до Вены! Разворошу весь город, что твой муравейник, если не вернут мне мое добро! Не для того я возил туда мои денежки, чтоб они там пропали!»
   Чанта метался, как бешеный бык. Вытряхнул из сундука все акции до единой и в ярости принялся топтать их ногами.
   «Ах вы, мошенники, ах, подлецы! Ах вы, грязные вымогатели! Так вы решили проглотить мои шестьдесят тысяч форинтов серебром? Да я все кишки из вас выпущу. Выколочу из вас свое серебро! Убью, раздавлю!»
   Он рвал и метал, пока ему под руку не попалась какая-то бумага.
   «Эге! Так чего же я беснуюсь, как полоумный в клетке? Что у меня за беда? Да моя беда не больше макового зерна! Ведь вот же письмо моего племянника, вот оно! Как хорошо, что я не вернул его тогда! Ведь он тут обязуется в любой момент купить у меня аль-пари тысячу бондаварских акций. Ну, и молодец же я, что не разжег трубку этой бумажкой. Прямо расцеловать себя готов за смекалку! Ну, и светлая же у меня голова! А какое верное чутье! Да теперь я весь с головы до ног могу завернуться в эту бумагу, и поливай хоть самый студеный, самый яростный ливень, на меня не упадет ни капли.»
   Тут господин Чанта снова аккуратно сложил в окованный железом сундук акции и драгоценное письмо и окончательно успокоился.
   Он немедля засел за письмо к своему дорогому племяннику на адрес парижской квартиры, который он знал; он просил племянника честь по чести, поскольку дела обстоят так-то и так-то, прислать кого-нибудь за акциями; или же он ради старой дружбы готов оказать услугу и привезти их сам, пусть только племянник укажет, куда везти и кто заплатит за них. О процентах за истекшее время они договорятся.
   Целую неделю Чанта не мог дождаться ответа на свое письмо. Ну, да ведь и до Парижа путь не близкий.
   Зато всю неделю, каждое утро и в полдень он получал телеграммы от Шпитцхазе, который всячески торопил его поскорее избавиться от акций, так как они стремительно падают, ежедневно на десять форинтов. В последний день недели за «Бондавар» давали уже не больше восьмидесяти форинтов, да и то «слабый спрос». Противная партия заметно брала верх.
   Господин Чанта в ответ на все это и ухом не повел.
   «Пиши, пиши! Отбивай себе пальцы на телеграммах, мне-то какое дело, что ваши акции ни с того, ни с сего вдруг принялись расти вниз, как морковка, и на будущей неделе посулят сто форинтов тому, кто из любви к ближнему возьмет хоть одну из них. Не мои это акции. Нужны мне больно ваши бумажки! Ваши они! Вы их и забирайте обратно, а мне подавайте назад мое серебро. Попались, голубчики!»
   И он каждый день заходил в кафе, всем своим видом показывая, что у него великолепное настроение и что оно ну ни капельки не омрачилось. Пусть тот кряхтит, у кого что болит!
   Но наутро восьмого дня, когда он в одной из газет прочитал телеграмму из Парижа, в которой сообщалось, что глава фирмы Каульман, господин Феликс, скрылся, оставив ужасающее количество непокрытых долгов, и тут же вслед за тем сообщение из Кале, что бежавший Каульман, спасаясь от полиции, выпрыгнул из вагона и свернул себе шею, – вот тут-то господина Чанту едва не хватил удар.
   Он незамедлительно телеграфировал Шпитцхазе, чтобы тот, не теряя времени, распродал все его акции, если купят, по восьмидесяти форинтов; если же покупателя не найдется, то ниже этого; за любую цену, лишь бы продать.
   Шпитцхазе ответил:
   «Поздно спохватились! Курс стоит на семидесяти. Да и то лишь по номинальной котировке. Спроса нет, одно предложение, не существует больше ни шахты, ни железной дороги, все пропало! Почему вы не продали акции неделю назад, когда вас предупреждали! А теперь можете протопить ими печку или раскурить трубку!»
   «Я погиб, – сказал себе господин Чанта. – Пойду домой. Лягу. Помру. Больше незачем жить. Чистейшая глупость тянуть дольше, хотя бы несколько дней.»
   Он распрощался со всеми знакомыми. Пусть не опасаются за него, он не станет себя убивать. Он умрет естественной смертью, от горя, как иные люди умирают от болезней.
   Ведь умирают же люди от случайного сквозняка, от проглоченного несвежего куска или от заразного дыхания, так разве хватит у человека сил пережить такую потерю, такую боль?
   Двухсот тысяч форинтов как не бывало!
   Аккуратно разложенных по запечатанным бочонкам двухсот тысяч форинтов полновесными талерами.
   Не этих обманных, нарисованных на бумаге форинтов: сегодня – красные, завтра – зеленые! А настоящих, звонких монет серебряной чеканки. Тех, что и через тысячу лет не утратят своей ценности!