— Понимаю. Профессор, очевидно, слишком занят ?
   — Нет, не понимаете.
   Что за тон?
   Что себе позволяет этот мальчишка?
   Слава Богу, «взорваться» я не успел.
   — Его больше нет.
   — Что вы сказали? Я правильно понял? Он умер?!
   — Он мертв…
 
   — Значит, он вел дневник?
   — Скорее, записки.
   Полина слукавила.
   И сама не поняла почему.
   Мысленно она сразу же окрестила предсмертные записки герцога Текского именно дневником.
   Причем «дневником обреченного».
   Кстати, природу эпитета «обреченный», внезапно родившегося в сознании и накрепко сцепившегося с «дневником», она тоже пока не очень понимала.
   Однако копаться в себе пока не было времени.
   Как не было времени понять, почему вдруг солгала, отвечая на совершенно невинный вопрос.
   Значит, была тому причина.
   Полина Вронская давно уж привыкла безоговорочно доверять своему подсознанию.
   Оно не подводило.
   Ни разу.
   — Записки?
   — Да. Короткие. Довольно обрывочные. Всего несколько листков.
   — Из них, выходит, существенная часть посвящена моей скромной персоне?
   — Вы обиделись?
   — Нет. Хотя, если откровенно, все это… Ну, в общем, не слишком приятно. Я что же, правда похож на курортного альфонса?
   — Про альфонса у герцога нет ни слова.
   — Слова всегда воспринимаются в контексте, а в моем случае контекст вроде бы именно такой. Или я ошибаюсь?
   — Не знаю. Откровенно говоря, не слишком задумывалась на эту тему. Впрочем, это — всего лишь первое впечатление. Потом, насколько я понимаю, ваши отношения с герцогом Текским стали едва ли не дружескими?
   — Ну, «дружескими» я бы никогда не осмелился их назвать. Его сиятельство был человеком довольно замкнутым и, что называется, держал дистанцию.
   — Из его записок следует иное…
   — Там есть еще что-то обо мне?
   — Разумеется. После встречи в аэропорту вы ведь не оставляли его почти ни на минуту, с момента пробуждения и до глубокой ночи…
   — Надеюсь, я не показался ему вдобавок еще и навязчивым?
   — Вовсе нет. Говорю же, у меня сложилось впечатление, что герцог относился к вам с симпатией. Причем с возрастающей. Ваша забота трогала его…
   — Спасибо. Что до заботы, то, знаете, я… я… просто боялся.
   — Чего же?
   — Неужели не понятно? Я боялся, что все повторится снова, как и с доктором Брасовым… С ним-то мы точно были почти неразлучны, и все же кто-то уловил момент…
   — Иными словами, вы опасались за жизнь герцога Текского?
   — Ну, конечно!
   — Кто же, по-вашему, ей угрожал?
   Кароль Батори внезапно и надолго замолчал.
   При этом взгляд его, устремленный на Полину, был и тревожным, и обиженным одновременно.
   Похоже, он не понимал, всерьез задает она свои вопросы или камуфлирует ими некий скрытый смысл, информацию, которой владеет, но не хочет делиться. И склонялся к последнему. Слишком уж наивными по меньшей мере были эти вопросы.
   Именно так.
   Потому взгляд светло-голубых глаз излучал и тревогу, и обиду, и даже некоторое раздражение.
   Полина смотрела прямо.
   И не нарушала паузы.
   Молодой человек не вызывал у нее неприязни.
   В отличие от Влада Текского она с первого взгляда не сочла его похожим на курортного красавчика, охотника за богатыми невестами и скучающими перезрелыми матронами.
   К тому же причина первого мимолетного раздражения герцога была ей понятна: он был немолод, не слишком хорош собой и напрочь лишен самоуверенного обаяния герцога Джулиана. Созерцание чужой молодости способно испортить настроение не только стареющим женщинам, как
   Принято считать. Мужчины подвержены этой слабости едва ли не в той же мере.
   Ей Кароль Батори вовсе не казался плейбоем.
   И даже напротив.
   Сквозила в его юном облике некая отрешенность и, пожалуй что, аскетизм даже. Так, по ее, Полининым, представлениям, мог бы выглядеть молодой монах, адепт сурового ордена, слегка одержимый своей беззаветной верой, возможно — фанатик, душевнобольной, наглухо отгородившийся от внешнего мира.
   Впрочем, рассуждал молодой Батори более чем разумно и беседу поддерживал вполне адекватно.
   Нет, не фанатик, конечно, подумала Полина, но слегка одержим, как, впрочем, и все истинные ученые.
   Надо полагать, и доктор Брасов был таким же, если не в большей степени, одержимым и оттого — немного странным.
   Но и только.
   Они познакомились вчера в китайском ресторане, практически сразу же после того, как разговор за их столиком зашел о нем.
   Внимательно наблюдая за живописной компанией из своего угла, он без особого, надо полагать, труда догадался об этом.
   И не стал разыгрывать безразличие.
   Просто встал и подошел к столу, остановившись, правда, на некотором почтительном расстоянии.
   — Мне показалось, что разговор идет обо мне. В таком случае, быть может, вы позволите представиться?
   Такое начало понравилось всем.
   Даже лорду Джулиану, несмотря на то что «незыблемые традиции» явно были несколько нарушены. Молодого человека немедленно пригласили к столу.
   Говорили о многом, однако основная беседа была отложена на следующий день.
   Провести ее предстояло Полине.
   Теперь они пили кофе с Каролем Батори в небольшой, Довольно уютной кофейне в старом городе.
   Пили долго, но до окончания разговора было еще далеко.
   Впрочем, народу в кофейне было немного, никто их не
   Тревожил.
   Молчание затянулось.
   Всем своим видом Батори выражал теперь явное недоумение. Но сдался — заговорил первым:
   — Полагаю, вы не хуже, чем я, знаете ответ. Тот же, кто погубил доктора Брасова.
   — Вам известно имя этого человека? Или — этих людей?
   — Разумеется, нет. Мне не известно ничего более того, что известно всем. Де-юре.
   — Значит, существует еще и де-факто?
   — Разумеется, да. Однако к тому, что существует на самом деле, не слишком применимо понятие «де-факто».
   — Ах вот как? Иными словами, вы, как и многие здесь, разделяете так называемую вампирскую версию?
   — Знаете, госпожа Вронская, если бы полгода назад кто-нибудь задал мне этот вопрос…
   — Понимаю, вы бы рассмеялись в ответ и сочли собеседника невежей. Понимаю. Однако скажите мне вот что, господин Батори, отчего вы так легко предаете того, кого, как утверждаете, боготворили? Вашего учителя и патрона — доктора Брасова.
   Маленькая кофейная чашка, к счастью, почти пустая, была отодвинута так резко, что, слабо звякнув, слетела с блюдечка и медленно покатилась по столу.
   Густая коричневая жижица лениво выплеснулась на полотняную скатерть.
   Ничего этого Кароль Батори вроде бы не заметил.
   Такое?
   Как вы?.. Кто вам?.. Кто дал вам право говорить
   Полина на чашку даже не взглянула. Смотрела, как и прежде, прямо в глаза Батори.
   Сейчас в них, пенясь, бешено кипела ярость.. Он действительно был вне себя.
   — То есть как это — кто? Некто Кароль Батори. Только что. Собственными устами отрекся от гипотезы, отстаивая которую, собственно, и погиб профессор Брасов. Что это, если не предательство? Или вы так долго сотрудничали с профессором, будучи не согласны с его теорией? И он знал об этом?
   — Черт побери, разумеется — нет… Простите…
   Тонкие смуглые пальцы его дрожали. Поднимая упавшую чашку, он едва не выронил ее снова. Неловко потащил из вазочки салфетку, едва не опрокинув всю вазочку.
   Нервно прихлопнул бумажным квадратиком коричневое пятно на скатерти.
   Беспомощно оглянулся в поисках официанта. При этом продолжал говорить:
   — Но как же можно вот так, огульно, не разобравшись… Вы психолог, кажется, неужели и вам не понятно?!
   — Мне не понятно.
   — Пресвятая Дева Мария! Как? Как объяснить это чужому человеку, приехавшему, когда все — понимаете вы?! — все, все уже произошло. Как объяснить тому, кто не видел землетрясения, что это такое — пережить его, находясь в эпицентре. Предательство, говорите вы?! Боже правый, еще никто и никогда не обвинял меня в предательстве!
   — Так что же тогда? Объясните! Попробуйте по крайней мере. У вас очень убедительные метафоры — про землетрясение, к примеру.
   — Вы иронизируете?
   — Упаси Боже! Но уж коль скоро вы вспомнили, что я психолог, — подсказываю вам простейший психологический прием. Если трудно что-то выразить словами, попробуйте придумать метафору.
   — Метафору? Хорошо. Я попробую. Это… Это… Примерно вот что: представьте себе двух ученых, вернее, одного ученого и его ученика и последователя, работающих над созданием какого-нибудь механизма или — нет! — еще лучше — оружия. Опасного, смертельного оружия. Они были близки к завершению работы и абсолютно уверены в том, что созданное орудие им послушно. Однако во время одного из последних, возможно — самых последних испытаний, произошла трагедия. Ученый погиб, а ученик… по воле провидения, или случая, или… Только — заклинаю! — упаси вас Боже думать о счастливом случае! Словом, ученик остался жив. Вы по-прежнему станете обвинять его в предательстве?
   — Потому что остался жив? Разумеется, нет. Вопрос в другом. Остался ли он верен идее своего кумира, будет ли заново создавать этот смертоносный агрегат? Или отступится в страхе?
   — Вы пропустили еще один вопрос. Очень важный, между прочим.
   — Какой же?
   — В чем причина трагедии? Отчего взорвался агрегат и погиб ученый?
   — Согласна, вопрос принципиальный. Так отчего же?
   — Порочной, а вернее, ошибочной оказалась сама идея. Понимаете? Они ошибались в принципе. И это для оставшегося в живых страшнее смерти. Даже такой жуткой… Тело его в целости и сохранности, в добром, я бы даже сказал, здравии, а вот душа, мозг… Все разлетелось вдребезги, потому что нет более главного — ради чего существовали они не один год. Нет идеи. Есть ошибка, обман, пустота. Или нет, не пустота даже — монстр, выпущенный на свободу, отчасти по его вине.
   — Иными словами, валашский господарь Владислав Третий, прозванный также Владом Дракулой, каким-то чудом оказался бессмертен. Более того, спустя шестьсот лет после собственной гибели и даже отсечения головы он умудрился вернуться к жизни. Причем не призраком бестелесным, а вполне материальным субъектом, способным убивать людей и глумиться над трупами. Так?
   Взгляд, который устремил Кароль Батори на Полину во время ее монолога, как ни странно, не был взглядом умалишенного.
   Однако ужас, трепетавший в этом взгляде, был столь велик, что и вполне нормальным признать его было бы трудно.
   — Так. Именно так. Но — Боже правый! — как спокойно и безразлично произносите вы эти страшные слова. Впрочем, возможно, в том и заключается ваше счастье. И дай вам Бог сохранить его при себе.
   — Ну, хорошо. В конце концов, каждый вправе верить тому, чем живет в этот миг его душа. В своей жизни я встречала людей, живущих еще более странными верованиями. Однако скажите мне: в чем же заключается ваша вина? Разве ужасный Дракула каким-то образом подчинялся вашей воле или воле покойного профессора?
   — Подчинялся? Конечно же, нет. Поверьте — сейчас мы а имеем дело не просто с монстром, порождением тьмы, но с самой тьмой. Кому, скажите на милость, подчинится она? Разве только самому сатане? А наша вина? Существует — а вернее, существовало — устойчивое поверье: господарь Дракула окончательно сбросит оковы векового сна, в который был погружен волей разгневанных небес, когда последний оставшийся в его роду согласится признать родство и вступить в наследственные права. Теперь вам ясно?
   — Теперь ясно.
   — Что Кароль Батори — опасный безумец. Не правда ли?! Он почти выкрикнул это, заставив нескольких посетителей кофейни с интересом обернуться в их сторону. А после неожиданно заслонил лицо руками. И, низко уронив голову на грудь, разрыдался.

В каменном плену

 
   Он очнулся довольно быстро от могильного — вот уж точно! — холода, сковавшего тело.
   Боли, как ни странно, не было, хотя в памяти сохранились обрывочные воспоминания о бесконечном полете, а вернее — падении в каком-то ограниченном пространстве.
   Будто и вправду каменный исполин, жестокий и беспощадный, сжал его в объятиях. А дальше?..
   То ли — прыгнул вместе с ним, погружаясь в тартарары. То ли — швырнул его со всей дьявольской мочи в узкий колодец.
   Последнее более всего походило на правду, ибо теперь, окончательно придя в себя, Костас вспомнил — это было именно падение в колодец или нечто очень похожее: глубокое, узкое отверстие в гранитной толще подземелья. Теперь он лежал в кромешной тьме. Однако — был жив.
   И даже — по ощущениям — не сильно изувечен. Тело покоилось на мягкой песчаной почве, прохладной, но сухой.
   Дышалось легко.
   Настало, однако, время осмотреться. Он приподнялся с великой осторожностью и сел. Медленно пошарил вокруг себя руками: кругом была пустота, возможно — и, скорее всего, — обманчивая.
   Но, как ни странно, именно она несколько успокоила Костаса. К тому же движения не причинили боли — значит, первое ощущение было справедливым: серьезных травм чудом удалось избежать.
   Пришло время вспомнить о вещах менее важных, однако ж необходимых. Тем более — нынче.
   Что, к примеру, сталось с фонариком в верхнем кармане куртки? Была, правда, еще зажигалка.
   Но Костас уповал на милость провидения. И не напрасно.
   Фонарик оказался цел и послушно вспыхнул, отозвавшись на легкое прикосновение, — яркий луч пронзил кромешный мрак. И сразу же утратил пронзительность, рассеялся, разбегаясь, широким потоком света. Пустота.
   Ничего не увидел Костас поначалу, и ощущение бесконечной подземной пустыни немедленно завладело сознанием, вселив скорее тревогу, нежели успокоив.
   Однако очень скоро он разглядел пределы свободного пространства: рассеянный и сильно поблекший луч уперся в стену, издалека показавшуюся такой же каменной и шероховатой, как и стены в замке.
   Что ж, это было логично.
   Многоэтажное подземелье — вполне в духе коварного рыцаря Дракулы.
   К тому же снабженное хитроумными ловушками.
   Костас ни секунды не сомневался, что, заглядевшись на портрет поенарской мадонны, угодил именно в ловушку для таких любопытных ротозеев, как он, ловко упрятанную в правильном месте.
   Надо полагать, замок был напичкан и другими, предназначенными для незваных гостей, более искушенных.
   Впрочем, теперь это не имело значения.
   Он был в западне и понятия не имел, каким образом станет выбираться отсюда.
   Луч фонарика между тем медленно шарил впотьмах.
   Скоро стало ясно: пролетев неведомое — но изрядное — расстояние, Костас оказался в просторном помещении.
   При желании его можно было назвать залом, пребывая в дурном настроении — подвалом, но как бы там ни было — здесь было просторно, сухо, прохладно, чувствовался постоянный приток свежего воздуха, хотя не наблюдалось ни одного источника света.
   Почва под ногами была песчаной, мягкой и немного зыбкой, но не настолько, чтобы, поднявшись на ноги, Костас потерял равновесие. К тому же — пустота.
   Ощущение пустоты по-прежнему преследовало его, однако больше не тревожило. Скорее — успокаивало. Но это длилось недолго.
   Сделав несколько робких шагов, он постепенно обрел некоторую уверенность, и нетерпение скользкой коварной змейкой заползло в душу. Хотелось скорее разобраться в ситуации: понять, где именно очутился и — главное — как быть дальше?
   Что бы ни случилось, сидеть сложа руки Костас Катакаподис не собирался. По крайней мере до той поры, пока силы не оставили его. А до того страшного мига было, слава Богу, еще далеко.
   К тому же — любопытство.
   Крохотной лапкой оно уже царапало душу.
   Словом, уверенности у Костаса прибывало.
   Как вдруг…
   Запнувшись об это очередное «вдруг», он чуть было не упал, подумал о следующей ловушке и даже успел мысленно поинтересоваться: как много их здесь? И сколь глубоко — в этой связи — подземелье?
   Но — обошлось.
   Он устоял на ногах и только больно ушиб коленку — препятствие было невысоким.
   Луч фонарика немедленно прыгнул вниз, сорвавшись с каменного поднебесья, которое за секунду до этого внимательно обследовал Костас в поисках отверстия или хотя бы расщелины.
   «И поделом — нечего витать в облаках!» — еще успел подумать он.
   А после на некоторое время лишился способности соображать и уж тем более — иронизировать.
   В узкой полосе яркого света Костасу открылось зрелище, повергшее его в шок.
   А вернее — в ужас.
   Препятствие, на которое он налетел впотьмах, было распахнутой каменной гробницей.
   И тот, кто покоился в этой странной усыпальнице, в ярком свете фонаря предстал перед Костасом во всем ужасном великолепии.
   Именно так — ужасном великолепии.
   Ужасным был вид останков — ибо скелет, погребенный в каменном гробу, был обезглавлен.
   Великолепным было убранство — камзол из златотканой парчи, обильно расшитый драгоценными камнями.
   Руки покойного при погребении скрещены были на груди, теперь остались от них только хрупкие фаланги костей, но и они по-прежнему сжимали рукоятку тяжелого меча,
   Выполненную в форме головы дракона, хищно оскалившего пасть. Вместо глаз чудовища тускло мерцали в полумраке два огромных изумруда. Ножны меча покрыты были искусным орнаментом, в канве которого также сплелись грозные чудища — драконы, усыпанные изумрудами и рубинами. Отчего казалось, что сошлись могучие монстры в смертельной схватке и живая алая кровь брызжет, скатываясь по зеленым чешуйчатым телам.
   Оцепенение постепенно проходило.
   Однако ж Костас все еще стоял, не в силах пошевелиться и отвести глаз от сплетения драконьих тел на драгоценных ножнах рыцарского меча.
   Зрелище завораживало.
   Рассудок очнулся первым, и стала понятна мистическая притягательность орнамента.
   Многочисленные рубины на ножнах были выложены так искусно, что казалось — живая кровь беспрестанно струится меж сплетенных драконьих тел, не проливается наземь, растекаясь густыми страшными лужицами, растворяется в бесконечности — и значит, где-то там, в субстанциях неведомых, рождается новая жизнь.
   Ибо живая кровь на то и жива, чтобы всегда продолжать жизнь и знаменовать ее, а не смерть вовсе.
   А смерть — что же?
   Она вечно бродит рядом, в надежде на случайную наживу. И порой получает свое.
   Но только — порой.
   Так было и так будет.
   Всегда.
   Во веки веков.
   Аминь.
   Костас вздрогнул, окончательно приходя в себя.
   Что за странные мысли роились в его голове?
   Чужие — вне всякого сомнения — мысли.
   Но не чуждые ему.
   Нет, не чуждые.
   Как странно.
   Впрочем, одно было ясно — чужие или нет, странные Мысли пошли ему на пользу.
   Настолько, что достало сил и смелости низко склониться над загадочными останками и даже коснуться их рукой. Напрасно.
   Мерцающая золотом парча, казавшаяся на расстоянии прочной, совсем не тронутой временем, от слабого прикосновения пальцев немедленно рассыпалась в прах. Костас стремительно отдернул руку. И даже отступил на шаг от саркофага. Поздно.
   В том месте, где дерзкая рука смертного коснулась древних останков, образовалось небольшое отверстие, в котором отчетливо белело нечто — вероятнее всего, одна из костей скелета.
   Поначалу Костас не хотел даже приближаться к захоронению.
   Не от страха, но из боязни повредить еще что-нибудь. Однако в образовавшейся дыре что-то блеснуло. Костас направил туда луч фонарика и, следуя за ним, вроде бы непроизвольно снова шагнул вперед, вплотную приблизившись к саркофагу.
   Зрение не обмануло: под парчовым камзолом покойный носил крест.
   Небольшое — по виду — золотое распятие. Нечто в нем, однако, привлекло внимание Костаса. Нечто необычное.
   С превеликой осторожностью, дабы — упаси Боже — не коснуться чего-либо еще в облачении погребенного, тем паче его самого, а вернее — его костей, Костас склонился над останками.
   Православный крест на груди рыцаря был и вправду не совсем обычным, а вернее — совсем не обычным.
   У ног Спасителя, будто бы обнимая его колени, распластался дракон. Голова чудовища была высоко поднята вверх и взгляд устремлен на умирающего Христа.
   Крест был небольшим, однако древний мастер сумел отразить состояние зверя.
   Поза и, казалось, даже взгляд крохотных, едва различимых глаз дышали глубокой тоской.
   Сомнений не оставалось — чудище глубоко скорбело и, возможно, готовилось, как верный пес, умереть у ног распятого хозяина.
   — Дракон, скорбящий у креста Господня? Боже правый, но ведь это, наверное, ересь? — Костас медленно перекрестился. — Дракон, скорбящий у креста… Дракон на службе сил Господних…
   Что-то такое ведь говорил старый доктор Эрхард, царствие ему небесное. Вот кто ликовал бы теперь по-настоящему. Не безымянный череп, а целое и почти не тронутое временем тело, вернее — его останки.
   И с массой атрибутов.
   Причем наверняка каждая из мельчайших деталей одежды и оружия скажет специалисту во сто крат больше, чем скупой набор букв и цифр в современном паспорте офицеру эмиграционного контроля.
   Один только меч!
   Даже он, полный невежда в сложных, запутанных науках — истории, .археологии, генеалогии, — едва только взглянув на него, сразу понял, кому принадлежало грозное оружие.
   И, стало быть, чьи останки покоятся в каменной гробнице.
   Сам Дракула, великий и ужасный, покоился в этой подземной усыпальнице.
   Обезглавленный, как и утверждал профессор Эрхард.
   Неожиданно Костас вспомнил: когда-то, совсем недавно, в разговорах с профессором и его людьми, в беседе с тем, кто нанял его для этой проклятой работы, он много раз произносил эти слова: великий и ужасный.
   Но всякий раз — с изрядной долей иронии.
   Еще он вспомнил собственную шутку по поводу визитной карточки, которую непременно попросит у грозного призрака при встрече.
   Теперь все это казалось легкомысленной глупостью.
   Однако страха не было.
   Древние останки не пугали его, и даже случись в этот миг нечто запредельное — обрети грозный рыцарь из каменного гроба плоть и восстань во всем своем ужасном величии, Костас не то чтобы не испугался, но принял бы это явление как должное.
   О смерти, которой почти наверняка чревата была подобная метаморфоза, он не думал.
   Впрочем, смерть караулила его в любом случае — выбраться из каменного мешка самостоятельно было скорее всего невозможно.
   Надежда на то, что его всерьез будут искать в поенарских руинах, была слабой. Возможно, взбудораженные Льяной селяне без особого усердия пошарят по окрестностям — и, разумеется, ничего не найдут. А вечером, с радостью отдавая должное бесплатной выпивке, выставленной хозяйкой бара, еще и беззлобно посмеются над ней.
   И Льяна, конечно, посмеется вместе с ними. Правда, будет ее смех отдавать горчинкой. А может, не будет никакого смеха, не станет поднимать односельчан на поиски синеглазого грека веселая трактирщица. Мало ли мужчин навсегда покидали ее именно так, обещая вернуться к обеду? Всех не отыщешь.
   Да и к чему искать? Разве, уходя, каждый не освобождает место следующему? Чем плохо?
   Нет, ни о чем подобном не думал Костас сейчас почему-то.
   Хотя, наверное, следовало бы.
   Мысли в голове по-прежнему являлись довольно странные. К примеру, опустившись наземь около гробницы, он даже не заметил, что при этом весьма непочтительно облокотился на ее гранитное основание, — голова была занята совсем другим.
   Он думал о кресте, случайно обнаруженном под парчовым одеянием Дракулы.
   И смутное ощущение, незаметно родившись, крепло в душе — чудилось Костасу: не только в бесконечных профессорских рассказах слышал он о подобном, и скорее всего совсем не в них.
   Но где же?
   Затрепетала вдруг в душе уверенность: где-то видел он уже этот крест, где-то, когда-то, совсем недавно.
   Но где?
   Когда?
   Туманилось сознание.
   Не хотело расставаться с тайной.
   А дальше случилось и вовсе странное — взбудораженный, размышляющий Костас, деятельный по природе своей и, стало быть, просто обязанный метаться в поисках выхода или по меньшей мере ответа на те вопросы, что тревожили душу, неожиданно задремал.
   Легко и приятно дышалось ему в глубоком подземелье, воздух которого вроде полнился умиротворением и покоем.
   Не было сил противостоять этой ласковой дреме.
   И не хотелось вовсе.

Охота к перемене мест

 
   — С чего бы вдруг? Этой страстишки за вами раньше вроде бы не наблюдалось. И потом, поездка вЛоенари практически организована. Все ориентированы на завтра. И вдруг… Что это такое — Черновцы? Где это такое — Черновцы? Что за надобность такая срочная в этих самых Черновцах?
   Поначалу лорд Джулиан не столько сердился, сколько изображал недовольство.
   К тому же название «Черновцы» было ему неизвестно, посему — выговаривалось довольно смешно.
   Полина и Стив не сдержали улыбок.
   Лорд начинал злиться по-настоящему.
   Впрочем, Стив не намерен был покорно выслушивать нотации.
   — Этой «страстишке», как изволила выразиться ваша светлость, мы обязаны спасением «Титаника». Да-да, можете не таращить глаза. Именно так. У вас дурная память, это известно. Но у нас с Полли — хорошая. И мы готовы напомнить: не слетай однажды вопреки вашему желанию из Лондона в Париж, наше знаменитое детище — второй «Титаник» мог прославиться столь же печально, сколь и первый… Возможно, он не затонул, но сотни две пассажиров скончались бы в этом круизе, причем в страшных муках, как и предсказала знаменитая парижская прорицательница мадам Габи. Габриэль Лавертен.