И, как правило, даже не пытались.
   С первого же дня все здесь звали его Греком, и он почти привык к новому прозвищу.
   Сегодня, однако, что-то было не так.
   Это «что-то» мобилизовало вечно сонного пожилого надзирателя настолько, что он попытался обратиться к Коста-су по фамилии.
   Попытка не удалась.
   Но неожиданно много сказала Костасу: переступая порог камеры, он вдруг с потрясающей ясностью понял, что назад не вернется.
   И не ошибся.
   — Это темная история, страшная история, и она так всколыхнула народ, что выпускать вас теперь — скажу откровенно — мне не хочется. Очень не хочется, господин Катакаподис.
   Трудную греческую фамилию прокурор выговаривал медленно, едва ли не по слогам.
   Однако справился вполне.
   Положение обязывало.
   Рядом с Костасом, в таком же, как и он, удобном кожаном кресле с высокой спинкой, аккуратно — не в пример греку, развалившемуся с подчеркнутой небрежностью — сидел респектабельный господин с ранней сединой на висках, которая, впрочем, нисколько его не портила.
   Напротив, вкупе с неброским костюмом от Broni и платиновой «Omega» на запястье добавляла изрядную долю шарма, которого, впрочем, в сдержанном господине и без Т0го было с избытком.
   Личное присутствие одного из старших партнеров крупного адвокатского дома, хорошо известного в Европе, было не столь уж частым событием для бухарестской тюрьмы.
   Надо полагать, что в силу именно этого обстоятельства местом встречи стал кабинет начальника тюрьмы. А республиканский прокурор предпринимал титанические усилия, дабы не ошибиться, произнося фамилию человека, несколько минут назад бывшего не рядовым, разумеется, но все же арестантом.
   Многое порой могут изменить несколько минут.
   Иногда — целую жизнь.
   — Однако факты — простите уж за банальность — действительно упрямая вещь. А они, господа, не оставляют и тени сомнения в том, что алиби моего клиента безупречно. И потому — сожаления господина прокурора…
   …его личное дело.
   …не более чем эмоции…
   …мне понятны, однако…
   Что-то подобное, или по меньшей мере в подобном духе, произнес напомаженный швейцарец, завершая фразу.
   Невозмутимо, но с легким оттенком испепеляющей адвокатской иронии, от которой у прокурорских работников, случается, сводит скулы.
   Уловив интонацию, Костас, как ни странно, совершенно не отреагировал на слова.
   Можно сказать, что он их попросту не расслышал.
   Равно как и все сказанное после — нечто короткое, деловитое, упакованное в ту же протокольную любезность.
   Прощаясь, они даже протянули ему руки — и прокурор и начальник тюрьмы.
   И он ответил на их рукопожатия.
   А почему, собственно, нет?
   Все ведь уже было позади.
   Костас закрыл глаза.
   И сразу же — яркие, алые на черном — четыре цифры проступили в сознании. Так же четко, как пламенели той ночью на табло электронных часов в его палатке.
   Четыре цифры, разделенные маленькой пульсирующей точкой.
   Тоже алой.
   03.37.
   Три часа утра, половина четвертого,
   Он не спал, и потому легкие шаги снаружи не испугали его и не застали врасплох.
   Маленький лагерь вообще долго затихал в ту ночь — неожиданная находка доктора Эрхарда бередила умы и сердца.
   Весь день ушел на замеры различных параметров загадочного черепа. То, о чем уверенно говорили приборы, все еще не укладывалось в сознании.
   Поверить действительно было невозможно, но и отрицать очевидное было по меньшей мере безумием.
   Приходилось выбирать между двумя невозможностями.
   Но как бы там ни было, отдельные клетки черепа, пролежавшего в хитроумном тайнике более пяти столетий, были живы.
   Заснуть с осознанием этой данности, понятное дело, было не так-то просто.
   Никто и не спал.
   — Ты тоже бодрствуешь? — В палатку заглянул журналист, объявившийся в лагере накануне.
   Впрочем, теперь он казался таким же своим, как все.
   События сродни тому, что произошло сегодня, сближают. Однако в тот момент Костас вряд ли думал об этом. Просто принял парня, как принял бы сейчас любого из «старых» членов экспедиции.
   — Как видишь.
   — Это здорово. Потому что мне нужна твоя помощь. Я так понял, что, кроме медицины, ты здесь заведуешь всей связью. Так?
   — Скорее, кроме связи, я иногда «заведую» медициной. Когда Джилл разобьет коленку, к примеру.
   — Отлично. Мне нужна связь.
   — Прямо сейчас? Европейское время, между прочим…
   — Наплевать. У меня — сенсация. Это срочно.
   — Имеешь в виду нашу находку?
   — Скорее, интервью вашего старика. Мы только что закончили, и он разрешил… Слушай, а может, ты сомневаешься, что я, так сказать, легитимно?.. Так пойдем к вашему профессору, пока он не спит!
   — Не суетись. Я не первый день знаю нашего профессора. Когда он чего-то не хочет, то предупреждает об этом как минимум за полчаса до того, как в чьей-то башке родится отдаленно похожая идея.
   — Хм. Неплохо сказано.
   — Дарю.
   — Лучше подари мне связь с миром.
   — А конкретнее?
   Он начал диктовать номер.
   Костас, не глядя, привычным движением пальца передернул тумблер на корпусе спутникового телефона.
   В этот момент все и началось.
   Именно в этот!
   Что бы ни говорили потом связисты про геомагнитную бурю, сбившиеся настройки спутника связи и даже смещение его с орбиты.
   «Satellite not found» — бесстрастно сообщило обычно приветливое, располагающее к болтовне табло, подсвеченное изнутри мягким зеленым мерцанием.
   И в течение ближайших трех часов не изменило своего мнения.
   То же самое сообщало оно на всех без исключения ближних и дальних склонах гор.
   На вздыбленных белых скалах, вонзившихся едва ли не в самое небо.
   И даже на верхней площадке единственной сохранившейся башни замка — куда, рискуя свернуть шею и вдребезги разбить аппарат, взобрался Костас, надеясь, пожалуй, на чудо.
   Чуда не случилось.
   Лагерь, конечно, волновался, но это было довольно легкомысленное волнение.
   Атмосфера все еще полнилась легким счастливым безумием нечаянной радости, концентрация эйфории в прохладном ночном тумане оставалась предельно высокой.
   Откровенно говоря, не слишком тревожился в те часы и сам Костас.
   Разумеется, он делал все, что было возможно, и действительно прилагал максимум добросовестных усилий, пытаясь восстановить загадочно пропавшую связь с миром.
   Но сообщение — короткое, емкое, лаконичное, однако вполне достаточное для того, чтобы сведущие люди оперативно и без лишнего шума сделали все необходимое, — было отправлено несколько часов назад.
   Получено адресатом.
   И стало быть, особых причин для беспокойства у Костаса Катакаподиса не было.
   Так думалось.
   Откровенно паниковал только один человек — журналист. От него стремительно, как звезда, падающая с небес, ускользала великая, неповторимая, возможно, единственная в жизни сенсация.
   — Костас! Послушай, Костас!
   Молодой человек снова и уже без всяких церемоний ворвался в палатку.
   Вкрадчивая любезность и столичный шарм улетучились окончательно.
   Парень был близок к истерике.
   — В любом случае тебе придется восстанавливать связь.
   — Ну и что?
   — Значит, ты пойдешь вниз, в деревню…
   — Совсем не обязательно. Завтра, а вернее сегодня, через пару часов, тарелка вполне может поймать сателлит — и все восстановится само собой. Такое бывало.
   — А если не восстановится?
   — Тогда действительно пойду в деревню. Звонить старым дедовским способом. «Але, барышня!»
   — Пойдем сейчас!
   — Ты спятил!
   — Ну, пойдем, ты все равно не спишь!
   — Как раз собираюсь. И что за спешка? Ты хочешь права первой ночи? Обещаю! Как только тарелка придет в чувство — ты будешь первым, кто ею овладеет. А теперь иди спать.
   — Спать?! Нет! Это невозможно. Тарелка! Я не могу зависеть от какой-то тарелки! Нет! Я пойду один! Прямо сейчас.
   — Вольному — воля…
   Костаса действительно здорово клонило ко сну.
   К тому же, как никто другой в маленьком лагере, он понимал тщетность торопливой журналистской возни.
   И потому, с одной стороны, откровенно сочувствовал парню.
   С другой же — о, двуликий Янус, вечно обитающий в лабиринтах наших душ! — осознавал себя единственным счастливым, но тайным его соперником.
   И потому испытывал некоторое раздражение, наблюдая отчаянные усилия, не имеющие, в сущности, уже никакого смысла.
   Быть может, впрочем, это было смутное чувство неловкости или даже вины.
   Слишком уж неравным, как ни крути, вышло соперничество.
   Заснул он тем не менее легко и крепко спал до обеда, как, впрочем, и вся счастливая экспедиция.
   Однако, проснувшись, Костас не обнаружил ничего приятного и даже обнадеживающего.
   Все было по-прежнему.
   Тарелка упрямо не желала «приходить в чувство», а вызывающее «satellite not found», похоже, намертво прилипло к маленькому табло на корпусе телефонного аппарата.
   Впрочем, особой тревоги у него не возникло.
   Все еще — не возникло.
   И позже, за обедом, когда вся компания в лицах проигрывала вчерашние метания всклокоченного журналиста, от души над ним потешаясь, Костас смеялся вместе со всеми.
   Предчувствия?
   Сколько раз потом, позже, когда все уже произошло, его спрашивали о предчувствиях?
   Раз сто, никак не меньше.
   Сам же он последние дни, случалось, часами напролет думал о том же. Вернее, вспоминал, анализировал, пытался обнаружить в этом совсем недалеком прошлом какой-то отголосок грядущей трагедии.
   Предупреждающий знак судьбы.
   Пусть даже намек — незначительный и невнятный.
   Не было ничего!
   Не было!
   Костас готов был принести любую клятву.
   Но что за толк в клятвах теперь, если в тот день настроение у всех было превосходным.
   — Костас! — Доктор Эрхард заглянул к нему спустя некоторое время после обеда. — Ваша связь все еще бастует?
   — Как и ваша, профессор.
   — Да-да. Не могу сказать, что я так уж горю желанием сообщить миру о нашей находке, тем более что наш молодой друг наверняка уже растрезвонил об этом. И — можете не сомневаться! — к тому же дал волю своей фантазии. Однако для серьезных опасений, пожалуй, нет оснований. Череп Влада Третьего — не летающая тарелка, и потому нашествие любопытствующих нам не грозит. Связь с миром, однако, нужна. В конце концов, я должен сообщить о том, что произошло, официально, и в первую очередь тем, кто, собственно…
   Рихард Эрхард неожиданно замялся.
   Костас держал вежливую паузу, что отнюдь не мешало ему мысленно продолжить смешавшегося профессора:
   «…заказал наши изыскания и щедро финансирует деятельность экспедиции. Об этом можете не беспокоиться, герр профессор. Давно исполнено».
   Пауза между тем затянулась.
   И Костасу попросту надоело ждать.
   — Я вас понимаю, Рихард. Связь, разумеется, надо восстановить. Собственно, я и собирался именно сейчас идти вниз, в деревню. Позвонить. Сообщить. Возможно, заказать новый комплект аппаратуры. И вообще прояснить обстановку. Так что если у вас нет возражений…
   — Нет-нет, какие могут быть возражения? Вот только… новый комплект? Он вряд ли понадобится. По крайней мере в этом сезоне. Думаю, нам скажут, что пора сворачивать работы. Тем более теперь, когда есть такой результат. Так что отправляйтесь, друг мой. И поторапливайтесь, с каждым днем темнеет заметно раньше. Впрочем, если вдруг что-то задержит вас дотемна — не беда. Вернетесь завтра утром, в деревне, кажется, можно переночевать…
   «И еще как!» Костас снова мысленно подхватил неспешную речь профессора.
   В памяти немедленно отразилось нечто совершенно конкретное.
   И настолько приятное во всех отношениях, что, легко спускаясь по склону горы, он уже совершенно точно знал, что никак не успеет вернуться в лагерь до наступления темноты.
   Равно как и то, где, и тем более с кем, проведет ближайшую ночь.
   Какие там предчувствия и знаки судьбы!
   Умный тридцатисемилетний мужчина, как ребенок, радовался предстоящим забавам.
   Мог ли он знать, что маленькие плотские радости, которые на самом деле ожидали его в крохотной деревушке внизу, сутки спустя чужая, бесстрастная рука, поразмыслив, втиснет в короткое, емкое и не слишком приятное на слух слово — алиби.
   Спасая тем самым его, Костаса Катакаподиса, свободу, а быть может — и жизнь.
   Мог ли он знать?
   И кому из смертных, скажите на милость, вообще по силам предположить такое?!
   В лагерь он возвратился ранним утром.
   Косые яркие солнечные лучи насквозь пронизывали пространство.
   Тонкая предрассветная дымка еще клубилась, цепляясь за мохнатые лапы деревьев, пыталась избежать неминуемого, задержаться на поверхности земли, спрятаться в густых зарослях кустарника, залечь густыми тенями вокруг замшелых крепостных развалин.
   Тщетно!
   Наступающий день безжалостно гнал ее прочь.
   Ему хотелось быть ярким и красочным — полутени были ни к чему.
   Лагерь вопреки ожиданиям Костаса еще спал.
   Это была воистину нечаянная радость, потому что физическое состояние блудного сына никак не располагало к общению с кем-либо.
   Радости жизни, вкушенные накануне, теперь жестоко терзали тело.
   Что же касается души, то она дремала, избегая воспоминаний.
   Так было спокойнее.
   Утро было прохладным, как, впрочем, почти всегда теперь, в конце августа.
   Ночи — те и вовсе были студеными и сырыми.
   Совсем осенними уже стали ночи.
   И, тем не менее, полог палатки Джилл Норман оказался распахнутым.
   Это было странно — даже мутное с похмелья сознание Костаса отозвалось слабым удивлением.
   Во-первых, Джилл постоянно мерзла даже в теплую погоду. Что уж говорить о промозглой ночи!
   Во-вторых, и это было известно Костасу лучше, чем кому-либо в экспедиции, девушка постоянно простужалась. Он, в свою очередь, исправно снабжал ее лекарствами, которые Джилл потребляла с явным удовольствием и немедленно требовала новых. Джилл Норман опреде-денно принадлежала к той породе женщин, которые обожают лечиться.
   И помешаны на своем здоровье.
   Вот в чем было дело!
   Распахнутый полог ее палатки крепко зацепился в сознании Костаса и пульсировал там красным маячком тревоги.
   — Джилл!
   Он попытался докричаться до нее с того места, где стоял, — двигаться было тяжело и, понятное дело, совершенно не хотелось.
   В ответ — тишина.
   «Ну, разумеется! Молодые, здоровые особы, ведущие к тому же правильный образ жизни, спят поутру крепким сном праведниц. И потому пожилым, невыспавшимся алкоголикам приходится…»
   Пребывая в состоянии похмельного синдрома, Костас, как правило, выражался в высшей степени иронично.
   Он и теперь остался верен себе.
   — Джилл!
   Из палатки тянуло сладким ароматом модного парфю-ма, к нему примешивался слабый запах лекарств.
   «Еще бы! Она перетаскала к себе добрую половину лагерного запаса медикаментов. Но дрыхнет по ночам с открытой форточкой. Какой, к черту, форточкой? Что за ересь я несу?..»
   — Джилл, это Костас. Извини за беспокойство, но сейчас ты рискуешь схватить воспаление легких…
   Он прокричал это, почти засунув голову в палатку. Она не отозвалась.
   — Джилл, с тобой все в порядке? Внутри палатки стоял полумрак.
   Но спящая Джил, застегнутая по самые брови в спальном мешке, была отчетливо различима.
   Костас аккуратно, чтобы не испугать девушку, коснулся кончиками пальцев ее высокого, выпуклого лба — единственной, в принципе, доступной части тела.
   И немедленно отдернул руку.
   Систематическую выдачу аспирина UPSA Джилл Норман, разумеется, трудно назвать медицинской практикой, и тем не менее по образованию Костас Катакаподис все-таки был врачом.
   Температура тела, к которому он только что прикоснулся, давала все основания предполагать, что жизнь покинула его.
   Как минимум несколько часов тому назад.
   Телефон спутниковой связи работал исправно.
   Накануне в деревне Костасу объяснили, что минувшей ночью и днем на Солнце бушевали магнитные бури — об этом много раз предупреждали по радио и телевидению.
   Теперь бури стихли, и телефон работал, как часы.
   Однако ничего этого Костас, похоже, даже не вспомнил.
   Спустя сорок минут, обессиленный, мало похожий на себя, он рухнул грудью на стойку маленького деревенского бара.
   — Они мертвые…
   Губы с трудом разомкнулись, произнося страшные слова.
   А невидящий взгляд, устремленный на барменшу, будет еще долго преследовать ее в ночных кошмарах.
   Ярко-голубые глаза красавца грека, ночь с которым еще напоминала о себе сладкой ломотой во всем теле, были сейчас белыми безумными глазами выходца с того света.
   — Они мертвые, — повторил он тем же лишенным интонаций голосом. И, помолчав, добавил:
   — Все.
   Эту историю, короткую и страшную, Костас Катакаподис повторил, наверное, сотню раз.
   Разузнать подробности событий, предшествующих загадочной гибели экспедиции, стремились самые разные люди — от следователя криминальной полиции до репортера криминальной хроники.
   В конце концов, ему поверили.

Фантазии репортера Гурского

 
   Сомнения не часто посещали репортера Гурского.
   Решения — большие и малые — вызревали в его сознании, как правило, стремительно. Отдаленно они напоминали всполохи дальних зарниц в кромешной тьме беспросветного южного неба. Вспыхивали себе вдруг, сами по себе — короткие, но яркие. Никоим образом не связанные с тем, что происходило вокруг, не имеющие отношения к тому, о чем размышлял в этот момент Гурский.
   Это было не из таковских.
   Родилось не вдруг и отнюдь не случайно.
   Можно сказать, что дитя было желанным, его давно ждали и уж не чаяли обзавестись ненаглядным, как оно во всей красе явилось на свет.
   В груди у Гурского разлился приятный свежий холодок — признак сильного, восторженного волнения, радостного смятения чувств и — главное! — предвестия большого, осязаемого успеха.
   Может быть, даже славы.
   Пора уж!
   В глаза близко заглядывал четвертый десяток, дышал неласковой прохладой вечности и усмехался недобро, с некоторой даже издевкой.
   Дескать, что, брат? Сам вижу — без изменений. Так и запишем пока: репортер Гурский — личность, конечно, амбициозная, но — как бы это сказать повежливее? — без особого толку.
   Бодливой корове, как известно, Бог рог не дает.
   Очень точно подмечено и словно для вас придумано.
   Не слышали?
   Напрасно!
   Потрясающе емкий образчик народной мудрости.
   В такие минуты Гурского обуревала тупая, безысходная и бессильная ярость. Чувство невыносимое, изматывающее Душу сильнее любой самой черной тоски.
   Но, похоже, забрезжило где-то вдали, у самого горизонта.
   И ярко забрезжило, разливаясь в полнеба.
   Идея была грандиозной, блестящей и, главное, открывала перспективы, очертания которых только угадывало буйное воображение Сергея Гурского.
   А поначалу…
   Вспоминая об этом, Гурский немедленно покрывался холодным липким потом — верный признак того, что напуган всерьез.
   Поначалу он чуть было не захлопнул дверь перед самым носом своего нечаянного счастья.
   Поначалу он буквально заходился в приступе бешеной зависти и злости, мысленно проклинал судьбу, а вслух говорил едкие, обличительные речи, потому что сгоряча снова счел себя обделенным.
   Обойденным на крутом повороте.
   И где? На той трассе, где ему, Рурскому, известна была каждая пядь дорожного полотна, каждая ямка описана многократно.
   Даже та, которой на самом деле никогда не существовало в природе…
   Надо полагать, что где-то на этом пассаже Гурского посетило озарение.
   И чужая, раздражающая до чесоточного зуда, невыносимая своим повсеместным дребезжанием сенсация неожиданно предстала в совершенно ином образе.
   Образе настолько близком, что в груди Гурского .немедленно вспорхнул судьбоносный холодок.
   Вестник перемен.
   То обстоятельство, что сенсация была чужой, плеснуло в ожившую душу Гурского дополнительную пригоршню надежды.
   Причем изрядную.
   Плагиат в той или иной форме давно уже стал любимым жанром Сергея Гурского, премудростями и тонкостями которого он владел в совершенстве.
   С ним даже перестали судиться и только периодически пытались врезать по физиономии, но Гурский давно освоил несколько нехитрых приемов — и от пощечин уворачивался довольно ловко.
   Словом, игра предстояла на поле хорошо знакомом.
   И правила этой игры, вернее, тайные ее ходы, хитрые, малоизвестные приемы — уж кто-кто, а репортер Гурский знал доподлинно!
   Неделю кряду, а быть может, уже дней десять, злобствуя, Гурский чуть было не впал в депрессию, а потому не слишком следил за временем — местная пресса отдавала первые полосы и самое дорогое эфирное время хронике страшной «румынской трагедии».
   Да и не хронике, собственно, описание событий легко укладывалось в несколько скупых, но оттого еще более ужасных строк, — а смакованию подробностей.
   Тут уж воистину грех было не развернуться.
   Тема позволяла и даже обязывала.
   За окнами его холостяцкой квартиры давно уж стояла непроглядная темень.
   Но это было даже к лучшему — в редакции наверняка ни души, и, стало быть, единственная линия Интернета свободна.
   Через полчаса Гурский намертво прилип к монитору старенького редакционного компьютера.
   Полные, потные, не слишком ловкие пальцы беспощадно молотили по разбитой клавиатуре, часто «мазали» мимо нужных клавиш — машина в ответ путалась, открывала непонятные страницы или вывешивала во весь экран монитора ехидное сообщение: «Сервер не найден!»
   — Пива нет! — Гурский, кривляясь, передразнивал глупое железо голосом давно уж канувшей в Лету золотозубой Зойки — продавщицы из пивного ларька на пюОивокзальной площади.
   Пива теперь, слава Богу, везде было вдосыть, но безобиднейшая, по сути, фраза на долгие годы засела в сознании целого поколения символом злобного, беспощадного глумления.
   Впрочем, даже монументальной Зойке не всегда удавалось сдержать сокрушительный натиск молодого газетчика, случалось, отступала и она, снисходительно усмехалась густо накрашенным ртом, ослепляя собеседника роскошным сиянием протезного золота.
   Компьютер — не Зойка, но и он в конце концов извлекал из виртуальных глубин то, что требовалось сейчас Гурскому.
   В голове репортера промелькнула даже некая благодарственная мыслишка, которую при случае вполне можно было бы облечь в нечто задумчиво-одобрительное, если возникнет вдруг необходимость высказаться по поводу Сети.
   Просто так думать Гурский не любил.
   А мыслишка была всего лишь о том, что, не будь на свете глобальной Сети, сколько пыльной газетной и журнальной бумаги пришлось бы разгребать теперь в поисках крупиц информации, от которой, собственно говоря, сам, дурак, досадливо отмахивался накануне.
   Потому что «завидки брали» — так говорили когда-то давно, в детстве.
   Впрочем, менее всего волновали сейчас Гурского детские воспоминания.
   Хроника — да!
   Но нечто, помимо хроники, куда больше!
   "В горах Трансильвании при загадочных обстоятельствах погибла вся экспедиция известного немецкого археолога, работавшая над раскопками знаменитого замка Поенари, принадлежащего некогда…
   Результат долгой — на протяжении всего лета — кропотливой работы ученых превзошел все ожидания.
   Разбирая очередной каменный завал, доктор Эрхард наткнулся на удивительный череп…
   В единственном интервью, которое ученый успел дать британскому журналисту, он высказал уверенность в том, что загадочный череп принадлежит именно Владу Пронзателю — румынскому аристократу, жившему в XV веке и убитому в 1476 году…
   Результаты многочисленных биогенетических анализов потрясли даже невозмутимого ученого и его соратников — выяснилось, что отдельные клетки в тканях черепа, пролежавшего в земле более пятисот лет, живы!
   Есть все основания полагать, что мир стоял на пороге выдающегося открытия, способного не только пролить свет на тайны прошлого, но и предоставить материал для современных исследований, привлекающих к себе пристальное внимание…"
   Вот!!!
   Гурский буквально приник к монитору.
   Вот оно!
   Мелкая дрожь, незаметно подкравшись, вдруг сотрясла влажные пальцы.
   И еще — руки неожиданно сковало холодом. Липкая пленка пота, вечно покрывающая ладони Гурского, внезапно стала ледяной.
   "…Таинственная гибель шестерых участников экспедиции оттеснила на второй план исторические, научные и околонаучные дебаты, которые непременно кипели бы сейчас.
   Страшная трагедия в поенарских развалинах загоняет рассудок в одно-единственное русло.
   Кто?
   Зачем?
   И почему таким варварским способом расправился с профессором Эрхардом и пятью его коллегами?
   Седьмого участника экспедиции — греческого врача Костаса Катакаподиса — вот уж кто, вне всякого сомнения, родился в рубашке! — той ночью не было в лагере. Алиби его не вызывает сомнений у следствия…
   …мнения судебно-медицинских экспертов разделились.
   Весьма вероятно, впрочем, что это произошло по очень простой причине. Никто из специалистов не может с уверенностью сказать, каким именно способом тела погибших были полностью обескровлены.
   Использовал проклятый маньяк (или маньяки?) — даже в этом вопросе нет единства у представителей следствия! — какое-то дьявольское приспособление, наподобие вакуумного насоса? Или действовал страшный упырь древним вам-йирским способом, попросту поглощая кровь несчастных?