Вошел Миша. Он уже давно в Петербурге и на днях собирается к родным в Москву.
   В день заседания гиляцкого комитета Невельской оставался в гостинице. Губернатор в Петербурге, и присутствие капитана на этот раз в комитете не потребовалось. Но его могли пригласить в любой час…

 
   Это было время, когда постарел царь и постарели его несменяемые министры. Правительство состояло из уже дряхлых и жестоких, но молодившихся людей. Эти старцы были своеобразным символом слабевшего, но жестокого николаевского режима. Они не хотели уходить из политической жизни, как бы не желая верить, что они старики. Они глушили и уничтожали все молодое во всех порах жизни.
   Но Муравьев не испугался. Он знал этих людей и, хотя пользовался их покровительством, знал и то, что есть другие люди, которые могут стать на их место. За годы жизни в Сибири он привык к самостоятельности. Он почувствовал свою силу, умение действовать и держался тут как равный с равными.
   — Экспедиция, посланная на Амур, — говорил он на комитете, — доказала нам, что там нет никого, кроме гиляков! Офицер, отправленный мной, основал там, согласно высочайшему повелению, пост в заливе Счастья. Обстоятельства были таковы, что он вошел в реку и там поставил пост, который мы можем снять или оставить. Но он должен был так поступить, так как английские описные суда подошли к устью… Из этих же причин он оставил объявления иностранцам о принадлежности края России! Прошло полгода. Если бы земля там была нерусская, так были бы протесты. Но их нет. Капитан привез с собой на судне гиляков, которые объявили в Аяне, что они независимы, никогда не платили дани маньчжурам. Они желают, чтобы русские жили у них. Их просьба записана в присутствии губернатора Камчатской области контр-адмирала Завойко, и подлинность ее подтверждена также присутствовавшим в это время в Аяне преосвященным Иннокентием, нашим знаменитым миссионером, который удостоил гиляцкую депутацию вниманием и беседовал с гиляками. Вопросы его преосвященства, равно как и ответы гиляков, я имел честь представить комитету с остальными документами. Из них явствует совершенная подлинность всего того, что представляет нам о своих исследованиях в земле гиляков капитан первого ранга Невельской. Вот действия капитана, которыми он стремился удержать ту страну для России. Эти документы не могут не рассеять недоверие, оказанное ему и его открытию.
   — Эти свидетели из гиляков, на которых вы ссылаетесь, — сказал с места тучный Сенявин, вскидывая густые черные брови, — так же не заслуживают доверия, как и сам Невельской.
   — Это все дело ваших рук! — раздраженно заговорил министр финансов Вронченко. — Да как это подчиненный вам офицер смел оставить такое объявление самовольно! Вы и должны ответить за его действия.
   — Его действия согласны с моими намерениями! — спокойно ответил Муравьев. Он объявил, что все действия Невельской совершил с его ведома. Он шел на риск, инстинктом угадывая, что это вернейший ход.
   — Вы памятник себе хотите воздвигнуть! — грубо крикнул Муравьеву военный министр граф Чернышев.
   Тут Муравьев вспыхнул…
   — А этого офицерика, господа… — заговорил Вронченко.
   — Разжаловать! — поджимая губы, вымолвил Берг, глядя вдаль черными колючими глазами, в которых было опьянение собственным величием.
   — Разжаловать! Разжаловать! — раздались голоса.
   — Под красную шапку!
   — За такие поступки мало разжаловать, — заговорил Сенявин.
   — Рас-стрелять! — резко отчеканил Чернышев.
   — Господа… — пробовал возражать Меншиков.
   — Разжаловать! Разжаловать! — глядя на Меншикова и кивая головой в знак согласия, перебил Нессельроде голосом, в котором чувствовалась любезность к Меншикову и смертельный холод к судьбе офицера.
   — Разжаловать! Разжаловать! — заговорили сидевшие по всей комнате в разных позах старики в лентах и орденах.
   — Ведь эго вторично, господа! Вторично!
   — Какое ослушание!
   — Да это измена! Ведь его предупреждали!
   — Да это что! За ним похуже проделки известны! Он с Петрашевским был знаком. Все един дух! — заговорил Берг, обращаясь к соседям.
   — Кяхтинский торг закроется!
   — Нельзя, господа, акции торговой Компании ценить дороже всей Сибири, — насмешливо проговорил Меншиков, намекая, что присутствующие тут были пайщиками Компании и участниками прибылей Кяхтинского торга. Сам он тоже пайщик.
   Муравьев не сдавался. Он встал и заговорил. Он быстро овладел общим вниманием. И чем больше он говорил, тем очевидней было, что он прав, что ум его ясен, что приходит конец старым понятиям о Сибири и о Кяхтинском торге, что настало время выйти на Восток, к океану, заводить флот на Тихом океане, общаться с миром, и с тем большей ненавистью эти старики слушали Муравьева, что им нечего было возразить.
   Комитет решил Николаевский пост снять, Невельского за самовольные действия, противные воле государя, лишить всех нрав состояния, чинов и орденов и разжаловать в матросы.
   Довольный Нессельроде вышел, сопровождаемый секретарями и Сенявиным.
   Вельможи стали расходиться, оживленно разговаривая в предвкушении поездки домой и обеда. Вид у всех был таков, что славно потрудились и теперь можно подумать о себе.
   В тот же день Нессельроде пригласил к себе Сенявина с журналом комитета, сам все прочитал и чуть заметно улыбнулся.
   Сенявин знал, что означает эта легкая саркастическая улыбка. Перовский и Меншиков вынуждены смолкнуть, Муравьев получил пощечину. Это была не только победа над противной партией. Это победа определенного принципа в политике.
   — Не касаться Востока! — всегда говорил Нессельроде. — Как только мы коснемся Востока, мы потеряем своих союзников на Западе, так как европейские державы ведут на Востоке колониальную политику…
   Поэтому не только вражда к «немецкой», к «русской», партии заставляла его желать уничтожения Невельского. Эти чиновничьи «партии» иногда назывались «немецкой» и «русской». Но у «немцев» были свои «русские», а у «русских» свои «немцы». И разницы, по сути дела, не было.
   Действия на Амуре, если их призвать, были бы первой ласточкой, началом новой политики на Востоке, а за ними начались бы другие действия. А это означало решительный поворот к совершенно неизвестной и страшной для Нессельроде сфере жизни, которая была столь нова и далека, что казалась ему чем-то вроде полета на луну. Для Нессельроде традиции дипломатической жизни в Европе конца XVIII и начала XIX столетия, изученные им в тонкостях, были вершиной вершин человеческой мудрости.
   Муравьев сидел крепко под охраной Перовского. Для начала надо было разжаловать посланного им чиновника особых поручений. А с Муравьевым и его покровителями пока сделать вид, что согласен на компромисс.
   И в то же время Нессельроде очень боялся, что взгляд Муравьева дойдет до царя. Государь может потребовать действий «там». А «там» еще не было ни священных, ни тройственных союзов. Где не было традиций, где чужой ум нельзя было выдать за свой, канцлер был бессилен.
   Нессельроде подал журнал Сенявину и велел сделать дополнение после слов «комитет постановил: капитана Невельского за допущенные им самовольные и преступные действия, противные воле государя, разжаловать в матросы с лишением всех прав»… Он закусил губу, прищурился. Глаза его поднялись на плафон и сверкнули злым огоньком.
   — Напишите так, — велел он: — «Генерал-губернатор Восточной Сибири Муравьев, приглашенный в комитет, с этим постановлением вполне согласился». Отправьте журнал к Муравьеву с надежным человеком, дайте ему подписать… Пусть скажет, что только подписать, что это пустая формальность и больше ничего… А офицерика надо примерно проучить. Пусть отправляется в Сибирь, да пешком и под конвоем, а не для исследований. Опасный человек, которому верить не следовало бы первым сановникам империи. Пусть курьером поедет Иван Иванович Савченков. Да пригласите его ко мне, я сам ему объясню…
   Возвратившись домой, Муравьев немедленно послал за Невельским.
   — Как ты задержался! — сказала мужу Екатерина Николаевна.
   Вскоре вошел капитан. Он все так же прекрасен и свеж.
   — Геннадий Иванович, дорогой мой! — заговорил Муравьев и, вскидывая руки, быстро пошел ему навстречу и обнял моряка.
   — Я с заседания комитета, Геннадий Иванович, не падайте духом… Постановили вас разжаловать… Но даю руку на отсечение, этому не бывать!
   Муравьев стал рассказывать.
   «Разжалован! — подумал Невельской. Казалось, он давно готов был к этому известию, но сейчас сердце его дрогнуло. — Но еще государь должен утвердить… Матери страшный удар…» — мелькали мысли. Ему стало стыдно и больно, как он до сих пор не подумал об этом.
   Ехал через Сибирь, о матери вспоминал, думал о ней не раз и здесь, но не подумал о главном, — каково будет ей, если его разжалуют.
   «Разжалован!… Все кончено… Вряд ли государь помилует. Он начал с виселиц…» — думал он, устремляя взгляд в сторону, куда-то мимо Муравьева и Екатерины Николаевны.
   «Разжалован!» — четко и ясно, как эхо, повторялось у него внутри. Он вспомнил историю многих разжалований и ссылок. Вспомнил, как погиб разжалованный за стихи офицер Полежаев [127]. «Ну что же, — подумал он, — и я надену матросскую куртку и буду на корабле… Я на мачту взбегаю и креплю не хуже марсовых…»
   После трех лет непрерывного нечеловеческого напряжения и чуть ли не ежедневного ожидания кары он, казалось, даже успокоился, словно наконец дождался желаемого. «Каждый, увидя меня, скажет: вот офицер, совершивший открытие Амура и занявший его устье, теперь он матрос! И Екатерина Ивановна узнает обо мне… Может быть, она пожалеет».
   Часто человек видит себя глазами других и от этого особенно чувствует свое горе.
   «Однако, как я смею смириться: Амур ведь занят, там матросы, пост Николаевский поставлен, там Орлов, Позь, гиляки ждут». Все это был реальный, созданный им большой мир. «Этак и матросов запорют потом! Надо действовать, идти дальше, туда, где южные гавани, видеть всю реку, занять Де-Кастри, заводить торговлю с маньчжурами. А тут игра в разжалование! Они сидят при своих государственных бумагах и из-за них ничего не видят на свете! Но разве можно слушать этих невежд? Нельзя ни на один миг примириться с разжалованием! Что они знают, кроме своего местничества, да балов, да обедов? Нельзя замкнуться из-за этой завали, проклясть в душе своей все, даже родину предать и примириться со своим крушением, спрятать голову под крыло в горькой обиде и приготовиться, надев матросскую куртку, к гибели, как умирающая птица. Отчего бы? Что ничтожества так присудили? Нет, шалишь, какое мне дело до вас, подлецов, у меня свой мир. Что угодно, но добиваться своего…» Он сидел, опустив руки. Глаза его разгорелись. В его душе снова началась работа.
   Муравьев говорил, что теперь он подымет весь Петербург, что сделает все возможное и невозможное.
   — Я дойду до государя. Они нанесли мне тягчайшее оскорбление. Я нажму на все педали! Найдет коса на камень! Вот вам моя рука, Геннадий Иванович, вашему разжалованию не бывать. Государь не утвердит! Они винят вас в измене! Перовский поедет завтра к государю и будет просить для меня аудиенции. Министр двора князь Петр Волконский обещал помочь со своей стороны. Вот и пригодились мои Волконские!
   Но капитану опять пришли на ум разжалования, про которые прежде слыхал. Вспомнились Лермонтов, Шевченко, петрашевцы, разговоры о том, что затравили Пушкина. Как надеяться, что царь разжалования не утвердит?
   Бутаков рассказывал в прошлом году про Шевченко, который работал у него в экспедиции на Аральском море. Шевченко преследовали. Когда он служил в крепости, не позволяли писать и рисовать. И Бутакова обвинили в том, что он дал ему возможность жить по-человечески, лишили Алексея за это Константиновской медали. «Меня станут преследовать и в матросах».
   «Но я и в матросах молчать не буду!» — сразу же подумал он.
   Ему опять представилось ясно, что все это чушь, заблуждение, не могут его разжаловать. «Как это я буду матросом? А мои карты, а ученые, сочувствующие мне, а мои офицеры, а Константин, Литке, адмиралы? Да ведь я решил самый важный вопрос в жизни русского флота, а меня после этого разжалуют? Этого быть не может. Это лишь отзвук, лай собачий на мое открытие, это все схлынет, и всем станет очевидно…»
   Он чувствовал: его ослушание — ничто по сравнению с тем, что добыто для России ценой этого ослушания.


Глава двадцать седьмая


 
ВОСПОМИНАНИЯ


   Утром капитан пошел отвести душу к дяде Куприянову. Идя пешком по набережной Невы, он встретил колонну матросов и подумал, что если разжалуют, то теперь придется ходить в задних рядах. Когда увидел здание корпуса, почувствовал, что его вид трогает сердце.
   Вспомнилось, как впервые приехал в Петербург.
   Он вырос в деревне Дракино, в Сольгаличском уезде, Костромской губернии, в родовой усадьбе Невельских, старых костромских дворян. В тех местах природа дышит севером, северные леса из огромных берез и елей, обступая пахотные земли и луга, пошли от села во все стороны — на восток и на север. Протянулись к Уралу и в Сибирь, к Белому морю, к Северному океану.
   Костромские дворяне исстари считали себя солью земли русской. Они гордились тем, что из их среды избран был на царство Михаил Романов. И хотя Романовы не были коренными костромскими, но здесь считали царя и его семью своими земляками. В костромские леса на охоту и до сих пор наезжали члены царской фамилии. В тех местах жили воспоминаниями о подвиге Ивана Сусанина и учили детей не щадить себя ради государя. Здесь все было как бы живой стариной, древней вотчиной Романовых.
   И вот тут-то, в этой стране лесов, монастырей и преданий, в семье помещика, проникнутого верой в костромские традиции, и рос бойкий, живой и любознательный мальчик. Конечно, и он наслышался с самых ранних лет, что Кострома — отчизна государева рода и что прадед его Невельской спас царя Алексея Михайловича, и он мечтал погибнуть за царя, пожертвовать своей жизнью, быть офицером и сражаться с врагами России.
   Будущего капитана приучали терпеливо выстаивать длинные службы в монастырях и соборах.
   Кострома — город древних преданий и веры. По окрестностям — скиты, над дремучими еловыми и березовыми лесами золотятся кресты монастырей и церкви смотрятся в холодные зеркала лесных озер.
   А мальчик начитался Купера, Тернера и, стоя с самодельной игрушечной трубой на балконе помещичьего дома и прикладывая ее к глазам, всматривался в даль, воображая себя вблизи берегов Америки, и разыскивал пиратов. Желание совершить подвиг, как Сусанин, смешалось в его душе с желанием путешествовать по морям и океанам и совершать великие открытия, участвовать в великих морских битвах и командовать флотом подобно великим адмиралам и мореплавателям.
   Но он нигде не был и никуда не ездил, кроме как в губернский город Кострому, — этот бледный маленький мальчик с рябинками. Бывая в соседнем имении у дяди, он зачитывался его книгами. Дядя прочил ему великую будущность. Мальчик играл с окающими, упрямыми маленькими костромичами, такими же серьезными, как и их северяне-отцы. А он был забавен, рассудителен не, по годам, красноречив и остроумен и, бывало, получал подзатыльники от отца за то, что лез в разговоры взрослых и не раз пытался опровергать их взгляды.
   Дядя Полозов очень любил Геннадия. В его библиотеке и начитался мальчик о Востоке. На пруду в лодке совершил свое первое плавание будущий моряк. У дяди жил крепостной, бывший матрос, с ним Геннадий плавал в лодке, на него смотрел как на божество, без конца слушал рассказы про разные страны.
   Из дядиных книг и бумаг узнал Геннадий, что его земляки и соседи — сольвычегодцы, устюжане, сольгаличцы — в старину ходили в Сибирь, дарили целые области царю, доходили до самого Амура. Выходили на море и на Великий океан и что они строили на Амуре города и остроги, выходили к Ламскому [128] морю, что казаки прошли задолго до Беринга между Азией и Америкой.
   Это было страшно интересно! Особенно интересно, как утверждал дядя, на юге побережья Сибири — не там, где льды и холод, а где должно быть тепло. А Геннадий уж начитался про теплые страны. Как настоящий северянин, выросший среди суровой природы и не страшившийся стужи, он мечтал о юге, о теплой стороне, о других лесах и морях, о кокосовых рощах и коралловых рифах. Он смотрел на параллели и твердил, что на Амуре должно быть тепло. Потом в Петербурге он узнал, что про Амур собирал сведения Петр Великий.
   Мальчику исполнилось одиннадцать лет, когда, после смерти отца, привезли его из Костромы в столицу отдавать в морские классы.
   Вот он едет по Английской набережной и с замиранием сердца смотрит на очистившуюся ото льда Неву. На корабли с флагами, на здания на другом берегу. Тетка рассказывает, кому принадлежат великолепные особняки, мимо которых катится экипаж. Геннадий пропускает ее слова мимо ушей, но вдруг он слышит имена известнейших лиц, о которых давно узнал у дяди Полозова. Он оборачивается на дом Головнина. «Неужели здесь он живет? Сам Головнин Василий Михайлович, — думал он с благоговением, — тот, что был в Японии, плавал к Курильским островам!»
   Переехали по мосту на Васильевский остров. Вот тут, совсем близко, стоят громадные суда, и пушки видны на палубах, матросы возятся с парусами и канатами, прохаживаются офицеры в киверах. И дальше опять стоят суда, то с парусами на реях, то с голыми мачтами. Встретились мальчики в морской форме. Это кадеты. Где-то играет горн, бьют склянки. Прошел небольшой отряд матросов в грязной рабочей одежде. Не сон ли это? Так вот она, морская жизнь!
   Медь пушек сверкает на солнце, и всюду корабли. Вдали суда под парусами идут от устья вверх. «Теперь бы только в море!» — думает Геннадий.
   А море где-то близко. Как жаль, что его не видно! Но оно тут, теперь уж недалеко, он увидит скоро то, о чем мечтал всю жизнь. В Кинешме, когда туда переехали, на Волге, катаясь на лодке, он воображал себя на море.
   — Там море? — спрашивает он у тетки, показывая вдаль.
   Мальчик думал не о разлуке со своими, не о том, что сейчас войдет он по тяжелым каменным ступеням в большое здание с колоннадой, чтобы потом долго не выходить из него. Он с жадностью смотрел на огромные ржавые якоря, на цепи, слушал с замиранием сердца свистки боцманских дудок.
   На другой стороне реки, там, где Исаакий, левей, в утреннем тумане, залитом солнцем, громоздятся узкие эллинги, а позади них, как золотое, — Адмиралтейство со своим сверкающим шпилем. Это был сверкающий позолотой город, город моря, выход в мир, куда мальчик так стремился. Он блаженствовал и упивался впечатлениями. Тут все напоминало об истории Петра, которой он когда-то зачитывался.
   …Он услыхал рассказы, как однажды зимой окна корпуса зазвенели от пушечной пальбы на другой стороне реки. Это не были салюты и день был не царский, но выстрелы раздавались один за другим. Рано утром отряды матросов со штыками прошли зачем-то во главе о офицерами мимо корпуса, направляясь на ту сторону Невы в глубь тумана.
   Пальба усиливалась. Шепотом передавали известия, что гвардия и флот восстали против царя и объявили республику.
   Невельской был изумлен. Оказалось, что многие его любимцы тоже были против царя. Говорят, что кадеты бегали на улицу. Из-за реки доносились громкие крики. Потом снова началась пальба и появились толпы бегущих. Восстание было подавлено. Несколько учителей корпуса — путешественники, герои войны с Наполеоном — были арестованы. «Почему они пошли против царя?» — думал мальчик. Он слыхал однажды разговор двух офицеров, что все лучшие офицеры флота заключены в тюрьму и сосланы и что даже покойный Василий Головнин причастен был к заговору: он хотел взорвать царя вместе с собой, пригласив его на судно.
   Иногда приходилось слышать обрывки разговоров, что не так брались… Но пока что мальчик недоумевал: как же, почему эти умные и блестящие офицеры, герои Отечественной войны, награжденные чинами и орденами, восстали против царя? Это был его первый шаг от костромских традиций, его первое, но глубокое сомнение.
   Маленький костромич не замечал, чтобы эти вопросы тревожили его сверстников по корпусу, и удивлялся. Когда он попытался поговорить с кадетами о причинах восстания, его подняли на смех.
   Кадеты дрались, матерились, играли в чехарду. Любимым местом их сборищ было отхожее место, где у топившейся печки можно было покурить, в то время как один из товарищей стоял на страже, поглядывая, не идет ли воспитатель. Их любимым занятием были скачки верхом на плечах младших товарищей, которых насильно принуждали возить.
   В Морском корпусе начинался развал. Кадеты ходили по соседним складам, воровали дрова, чтобы топить дортуары. Учителей не хватало. Но зато каждый день кого-нибудь пороли.
   Царь Николай Павлович узнал, что в Морском корпусе дела идут из рук вон плохо. Он желал иметь хороший флот и отличных морских офицеров. Чтобы исправить положение, царь назначил директором корпуса, знаменитого мореплавателя Ивана Федоровича Крузенштерна.
   Геннадий был в восторге.
   — У нас будет К-крузенштерн! — заикаясь, говорил он товарищам. — Да знаете ли вы, что такое К-крузенштерн?
   При новом директоре порядки переменились. Кадетов перестали пороть, появились дрова, пригласили учителей, занятия стали проходить регулярно, и диким нравам морских кадетов Иван Федорович объявил войну. Введены были новые предметы: химия, физика, геометрия, корабельная архитектура. Вскоре для каждого класса выстроено было по учебному судну.
   И вот Невельской идет в море… Вот и заветный поворот… Но и на этот раз мальчика ждало горькое разочарование. И справа и слева видны берега. А впереди со своими крепостями залег среди моря Кронштадт. Кругом мелко, видна трава, тростники, пески…
   «Какое это море! — думает Геннадий. — Это как болото в Дракино… Как Волга в разлив… Волн нет!» — Он желал бы видеть большие волны.
   — Это Маркизова лужа, а не море! — говорили старшие кадеты и объясняли, что был француз, маркиз, который командовал флотом, при нем русский флот плавал между Петербургом и Кронштадтом.
   Геннадий бывал в Кронштадте и в Ораниенбауме, который матросы называли Рамбовом, в Петергофе, где к ним выходил царь и заставлял взбираться по знаменитым каскадам против падающих потоков воды.
   Но вот он стал старше и пошел в большое плавание. До Кронштадта видны оба берега, и видны близко. А за Кронштадтом расстилалось море. Судно пошло в глубь его. Когда заревел шторм и волны начали валить корабль, сердце Геннадия затрепетало от счастья. И особенно обрадовался он, когда не стало видно берегов. Шторм крепчал, а он ходил сияющий, когда его товарищи, лихие ездоки на плечах друг у друга, стоя у борта, смертельно бледные, «травили баланду».
   Зимами Невельской усиленно занимался. Он стал одним из лучших учеников корпуса. Когда преподаватель физики рассказывал про Архимеда, кто-то из кадетов крикнул: «У нас есть свой Архимед — Невельской!»
   С тех пор товарищи стали звать его Архимедом.
   Прочитав однажды книгу своего директора Крузенштерна, Невельской стал пересказывать ее содержание сверстникам. Он всюду расхваливал ее так, что всем надоел. Со временем книгу стали читать и другие кадеты. Правда, Невельскому было очень досадно, что Крузенштерн не вошел в Амур, о котором он слышал еще от дяди.
   Вскоре все узнали содержание книги Ивана Федоровича. И вот Невельской, который долго ходил как околдованный этой книгой, вдруг однажды сказал:
   — Как жаль, что Крузенштерн не вошел в устье Амура!
   — Вычитал! — удивлялись кадеты. — Архимед дочитался!
   Раздался хохот.
   — Да, он совершил ошибку! — объявил Архимед.
   Кадеты уважали и любили приветливого и справедливого Ивана Федоровича, знали, что он великий путешественник. Крузенштерн любил Невельского, ласкал его, приглашал к себе. Все удивились, что Невельской выказал такую неблагодарность всеобщему любимцу.
   Но Невельской и сам был ужасно огорчен своим открытием и ходил сумрачный.
   — Что с тобой, Архимед? — спрашивали товарищи.
   — Я не понимаю, как Иван Федорович не поинтересовался самым главным…
   — А что было самым главным? — насмешливо спросил веснушчатый курносый кадет.
   Невельской изучил не только Крузенштерна. Увлекаясь его путешествием, он перечитал теперь все, что было в литературе о тех местах, где плавал Иван Федорович.
   Но еще впервые открыв эту книгу, он с волнением читал те страницы, где Крузенштерн подходил, со своей экспедицией к русским берегам. Ведь это были те берега, среди которых протекал Амур, до этой реке плавал Хабаров, устюжане, сольвычегодцы. Это напомнило родное Дракино, рассказы дяди Полозова, его библиотеку с картой, портреты Петра Великого и знаменитых путешественников-адмиралов, висевшие в его кабинете.
   — Да тебе какое дело?! — смеялись кадеты. — Иван Федоровича учить собираешься?
   И кадеты опять подымали Невельского на смех.