За ним утвердилось безраздельное право окончательного решения, кого пускать через мост, а кого нет. Вот этого можно, а того - нельзя. Было бы напрасным делом доискиваться объяснений и причин каких-либо решений. Отговорка всегда была одна и та же: так велено Воеводой Мостовиком. Обжаловать решения Воеводы не пытался никто и никогда. Все равно это ничего не даст, даже если бы ты мог проникнуть к самому великому князю. Князь скажет про Воеводу: "Ему виднее". И весь ответ. Ибо князь-то сам от него зависел. Он должен иметь в государстве какое-то там определенное число людей, на которых мог бы в любое время опереться, ну, а Воевода Мостовик среди этих людей - на первом месте. Это он - пускает или не пускает.
   Хорошо. Но какие же побудительные причины заставляют этого человека время от времени запрещать тому или иному переходить мост, отнимая, таким образом, у него либо надежду на спасение, либо стремление к свободе, либо простое желание сделать более разнообразной свою повседневную жизнь? Опять-таки можно было бы попытаться перечислить огромное множество мотивов и попытаться даже порой оправдать поступки Мостовика, однако в конце концов придется все же согласиться с мыслью, что действия Воеводы не подлежали ни истолкованию, ни разгадке. Были они столь же таинственными, как и само его назначение сюда, на этот мост. Следовательно, прихоть? Что же? Если прихотлива судьба к человеку, то почему бы и Мостовику тоже не положить это в основу своего жизненного поведения и тем самым не попытаться соединиться с силами высшими, неземными? Стоял он не на реке, не на земле, а на МОСТУ. А мост этот был единственным во всем государстве, мост был словно мир, он и стал, в сущности, отдельным миром, в котором властвовал уже не сам Воевода Мостовик, а его прихотливо-мрачный дух.
   Зависимость Воеводы от князя касалась лишь старательного соблюдения заповеди: "Князю - княжье". Но если надлежало платить в княжьи сокровищницы что-то там из тех поборов, которые получал Мостовик за переходы и переезды через мост, то делал он это, скорее всего, ради соблюдения все того же постоянства в отношениях между всем сущим, благодаря которому положение Воеводы было незыблемым. Сколько шло князю, а сколько оставалось Воеводе - никто не мог знать, точно так же как никто и никогда не сумел бы точно высчитать наперед, сколько люду пройдет-проедет по мосту в тот или иной день, в непогоду или в вёдро, зимой или летом, днем или ночью, на праздник или в будни.
   Самими мостищанами Воевода воспринимался лишь во взаимоотношениях с ними, а не с остальным миром, ибо что такое Мостище? Это - ряд хижин, разбросанных по песчаным косогорам, между соснами и дубками, а кто сумел возвести свою хижину ближе к берегу, тот имел в огороде у себя вербу, а за плетнем - какую-то там зелень. В центре Мостища, на высоком пригорке, обнесенный дубовым неприступным частоколом, - Воеводин двор. Это с одной стороны, а с другой стороны высоко над Рекой, и над Мостищем, и над всеми мостищанами - Мост.
   И жизнь между Воеводой и Мостом, или же под ними обоими, жизнь в угнетенности, послушании и покорности, - а как же иначе? Мир уже не был так молод и полон очарования, как во времена древних богов, мир лежал вокруг в страданиях, послушании, нужде и раздорах, и мостищанам казалось порой, будто им живется, быть может, даже лучше, чем другим. А раз это так - приходилось платить покорностью, потому что за преимущества всегда платят, к тому же по самой высокой цене. Они вольны были рождаться, жить и умирать, а чего еще нужно? Они появлялись на свет, когда Мост уже стоял и Воевода тоже стоял здесь, не было причин для волнений и сомнений, все велось так испокон веков. Воевода Мостовик был здесь словно бы вечно, всегда был Воевода и всегда назывался Мостовиком. Мост, как известно, стоял уже свыше ста лет, - значит, Воевода, в силу естественных законов, не мог быть ровесником Мосту; наверное, это был уже не тот Мостовик, который выполнял волю Мономаха, скажем, но разве это имело такое уж важное значение? Когда исчезал естественно и неизбежно один Воевода, то его точно так же неизбежно заменял следующий, никто этого, кажется, и не замечал, не различал Воевод, не вел им счету для удобства (например, Мостовик Первый, Мостовик Четвертый, или какой-нибудь еще) - так вот и воспринимался Мостовик существом, продолжающимся вечно и словно бы и неизменным. Даже внешностью своей Мостовики не рознились между собой. Положение передавало в наследство и кровь, и нрав, и внешний облик.
   Желтоватое лицо, разделенное серыми от седины усами, недобрый взгляд и неизменно недовольное выражение лица. Показателем настроения Мостовика всегда почему-то были усы. Это были то серые валы между двумя враждебными половинами, то серый кустик посреди обрюзглости, то подвижные гадюки на желтых равнодушных песках.
   Всегда, сколько помнили его, Воевода был седым, словно у него никогда не было молодости. Ну, а седой - что святой, с него взятки гладки.
   У Мостовика была жена (ниже о ней будет сказано особо), но детей у него не было никогда и вообще Воеводы, кажется, были бездетны, потому-то речь здесь идет о Мостовиках не одного колена, да это и не имеет значения - для нас в данном случае важен не род, а должность, положение, чин воеводский, первоосновой которого было господство над Мостом и мостищанами, охотно тянувшими свою лямку на Мосту при всем том, что приходилось им довольно туго, поскольку они почти каждодневно испытывали на себе суровость Мостовика, а может, и не Мостовика, а государственную?
   И может, именно из-за высокой государственности Мостовик обращался с мостищанами безжалостно и немилосердно, жестоко наказывая людей за малейшую провинность, не боясь истребить всех мостищан; легких наказаний он не ведал и не признавал, потому что не от него они шли, а достались по наследству, существовали здесь, что называется, испокон веков.
   А наказывали известно как: пороли горемык кнутом, прогоняя их от Моста к Воеводину двору и обратно. Или же сажали провинившегося на клячу, связывали ему ноги под животом коня, пускали так по Мостищу, и каждый должен был что-то швырнуть в этого человека, чем-нибудь ударить его или хотя бы плюнуть в него. А то еще связывали жертву веревками и протягивали под мостом до тех пор, пока человек не начинал задыхаться, а то и вовсе отдавал богу душу. Было еще одно наказание - погружение в воду, но это уже относилось к явлениям тайным. Потому что вообще в Мостище казнили людей всегда тайком, и умерших здесь не хоронили, а незаметно убирали куда-то. Кладбища в слободе не было. Дескать, где-то люди умирают, ну и бог с ними. Пускай умирают. А здесь - нет. Здесь даже слово "смерть" вслух не произносилось - подобным образом как бы пытались избежать ее. Не было речи и о богатстве и бедности. Все считались одинаковыми. Просто мостищане. Воевода? Он тоже при мосте. Выше, мудрее, сильнее всех остальных мостищан и, как более сильный, стоял над более слабыми, опекал их, как опекает старший малых детей. Жаловаться было некому, потому что до Воеводы жалобы не доходили, а если и доходили, то не принимались во внимание. Избежать опеки Мостовика тоже не удавалось никому, спорить также не выпадало. Даже бегством, этим единственным способом протеста и несогласия, здесь никто не решался воспользоваться, потому что у Воеводы Мостовика были договоры во всех землях о выдаче всех перебежчиков и беглецов. Он не принимал чужих, но и своих вылавливал, где бы они ни спрятались. Никто и не прятался.
   Чаще всего в Мостище повторялось слово "милость". Старались произносить его так, чтобы чувствовалась в нем теплота, слово это должно было быть ласковым и солнечным, и никто бы не отважился сказать, что чаще всего, быть может, падало это слово на людей каменной тяжестью, давило их, сковывало им каждое движение, начиная с момента рождения и до самой смерти. Ибо милость шла от Воеводы, все должны были быть благодарными только ему за то, что едят хлеб, пьют воду, дышат воздухом, наконец, что живут вообще. Да и то сказать: разве это не высочайшая милость - назначить каждому уже с первого часа его появления на свет определенное место, очертить обязанности, каждый день давать возможность проявлять свои способности, свою удаль, свою рачительность, предупредительность, послушание? На расчистке снега? А хотя бы и так! Каждый, благодаря милости Воеводы, уже и рождается для определенного дела: тот плотником, тот мостовым стражем, этот - присматривать за лошадьми, а тот угождать Воеводе в малейших его прихотях. И если поставить дело как следует, то, видимо, можно достичь такого положения, что послушные будут рождать только послушных, а ты должен следить только за тем, чтобы не пускать в среду своих людей никого постороннего с чужим духом, а своих тоже держать вместе, чтобы не разбежались. Своих не отдадим никуда, и чужих нам не нужно.
   Никто не поверил бы, а прежде всего не поверил бы Воевода, а также и ни один из мостищан, что угроза Мосту может появиться не со стороны, что нежеланный и даже вредный человек придет не откуда-то там, а родится здесь, в Мостище. У обыкновенной мостищанской женщины, будет у него такое же детство, как и у сотен людей до него, сызмальства, будет он приноравливаться к тяжелому мостищанскому быту, приучаться к послушанию Воеводе и к благодарному восприятию его милости; вырастет сильным парнем и будет стоять на Мосту, как и все похожие на него мостищанские парни и мужи, а потом...
   Но то времена отдаленные, рано еще о них вести речь.
   Сказать же, не откладывая на дальнейшее, нужно о том, как именно мостищане достигли большого умения жить возле Моста и вместе с Мостом так, чтобы выполнять благодаря Мосту и значительные государственные обязанности, и просто людские, явные в своей повседневности и скрытые в глубоком значении, ибо нельзя же согласиться с мнением о том, будто мостищане служили только орудием в руках Воеводы или же ими пользовалась судьба или какие-то высшие силы, независимо от их воли и сознания, - были это люди прежде всего, люди свободные - каждый в меру своих возможностей и желаний; могло, правда, показаться иногда, будто настоящая свобода принадлежит одному лишь Воеводе, а на долю мостищан остаются лишь слова о свободе, но навряд ли такие рассуждения следует признать до конца справедливыми. И если последовательно разграничить сознательное от несознательного, нарочитое от непроизвольного, если из однообразного течения обычности выхватить явления и случаи незаурядные, угрожающие, яркие, странные, даже комичные, то мы легко убедимся, что даже такие, казалось бы, ограниченные в своих возможностях и призваниях люди, действуют, подчиняясь необходимости и требованиям, сознательно, самоотверженно, изобретательно и прекрасно, если посмотреть на все это с близкого расстояния и внимательно.
   А что же самое привлекательное в их действиях? И где выступают мостищане в самом высоком величии своего духа?
   Ясное дело, на Мосту.
   И именно тогда, когда они охраняют Мост. Берегут и охраняют.
   Иногда можно подумать, будто и родились они, собственно, лишь для того, чтобы встать на страже Моста, и жизнь их - это не что иное, как оберегание, стояние на страже. Вне этого не было для них ничего: ни семьи, ни домашнего очага, ни святыни, ни самого существования. Пока мир был озабочен своими повседневными делами, пока окутывался дремой или был раздираем спорами, пока где-то там страдали, радовались, любили, спали, молились богам, изменяли, геройствовали, - тут не знали ничего, кроме стояния на страже Моста, считая все остальное никчемным, мелким, бессмысленным. Исключительность их положения вызывала зависть, которой их окружали со всех сторон, - никто почему-то не обращал внимания на самоотречение охраняющих мост, никому не приходило в голову, как невыносимо тяжело всю жизнь быть закованным в железную цепь долга, не имея ни отдыха, ни расслабления (ибо разве же человеческая жизнь - это не непрерывный долг и разве она дает человеку хотя бы малейшую передышку?), зато почему-то перечислялись все выгоды, которые давало положение мостищан, и многие стремились пробиться в их товарищество, но поставленные у Моста довольно бдительно и ревниво оберегали свои ряды, ко всем они относились с одинаковой подозрительностью и недоверием. Посторонние люди сюда не допускались, а если и делались исключения, то весьма редко, неохотно, и трудно сказать, чего было больше в таких действиях: точно определенного намерения или, скорее всего, случайности, которая, как известно, чаще всего вторгается в ход событий в мире.
   Видимо, именно такая случайность привела в Мостище и Немого. Принадлежал он к той довольно распространенной разновидности людей, которые не имеют угла и самим своим существованием как бы подтверждают, что роду бесприютных никогда не будет изводу, ведь даже в землях, где было людей маловато, почему-то получалось так, что хижин для людей насчитывалось еще меньше, эта же великая земля имела людей огромное множество, из чего уже само собой получалось, что напрасны попытки обеспечить их крышей над головой, и, быть может, это для них было и лучше, потому что они имели перед собой мир широкий, а над собой - безбрежное небо и уже хотя бы в этом равнялись с богом, обо всем остальном не говорим.
   Немой прибрел в этот край ниоткуда и должен был бы шествовать себе дальше, воспользовавшись этим Мостом, который мог стать для него переходом к чему-то лучшему, а возможно, и наоборот - к худшему, мостищан это не касалось. Они не знали ни о ком ничего, их не занимало, немой это, глухой, калека или заика, они знали свой Мост, охраняли его, тем самым охраняя себя, прохожие и проезжие нужны были, чтобы лупить с них мыто, а не в качестве предмета для размышлений; ясное дело, самый суровый воин не мог удержаться, чтобы не ущипнуть, а то и прижать в темном закутке какую-нибудь пышную молодицу или дьявольски хорошенькую девушку, которая должна была пройти мимо него, но такие поступки относились здесь также к явлениям бесследным, мимолетным, - все кончалось, все проходило, все пролетало мимо охранников Моста, как вода мимо рыбины и как ветер мимо дерева.
   Немой нес на руках девочку. Правда, еще слишком маленькую, чтобы ее ущипнуть, слишком крохотную, чтобы она была замечена самым пристальным глазом стражей. К тому же у прохожего была такая ярость во взгляде, что с ним никто и не стал бы связываться. А раз уж идет, так пускай себе идет, даже без пошлины за мост. И о том, что он немой, тоже никто бы не знал.
   Но именно в этот момент на Мосту случилось происшествие. Ехали навстречу одна другой две телеги. Богатый купеческий повоз пароконный с одной стороны, а с другой - убогий оратай на деревянном возке, который тащила изможденная кляча пепельно-серой масти, пузатая и раскоряченная, со слезящимися глазами, с опущенными мохнатыми ушами, будто у пса-ленивца. Убогость лошаденки не так била в глаза, как убогость возка оратая. Это была беспорядочная куча старого, истлевшего дерева, связанного где веревками, где лыком, а где и просто лозой, колеса, будто четверо неродных детей, были все неодинакового размера, ни одно из них не было совершенно круглым, из-за чего возок подпрыгивал и покачивался из стороны в сторону даже на ровном месте; все в нем словно бы ехало в разные стороны, все скрипело, содрогалось, угрожало рассыпаться в любой миг; колеса вытанцовывали каждое на свой лад, каждое в полнейшей несогласованности с другими; оратай, видимо, знал странный нрав своих колес, поэтому обе оси в возке были длинные-предлинные, они торчали далеко в стороны, чтобы дать разгон и полнейшую свободу колесам в их пьяном раскачивании и шатании; лошаденка словно бы и тянула возок вперед, но одновременно он ездил и поперек моста, болтался туда и сюда, вправо и влево, и если бы кто посмотрел на него некоторое время, то подумал бы, что оратай пьян как ночь, и лошаденка его перепилась, и возок тоже словно бы пьяный. Зато купеческий повоз, кованный железом, с высокими задними колесами, запряженный крупными вороными конями, двигался ровно, гремел по мосту надменно, купцу и в голову не могло прийти, что он должен сворачивать, уступать дорогу тому ничтожеству, что пьяно двигалось навстречу; купец надвигался на оратая с угрожающим видом, пугая и его самого, и его лошаденку, и его расшатанную повозку. Оратай, быть может, и испугался малость, он, кажется, натянул веревочные, со множеством узлов вожжи, но лошаденка лучше своего хозяина знала привередливость разноколесного возка, уже не раз убеждалась она в тщетности своих усилий, поэтому продолжала идти дальше, как и раньше шла, и возок пьяно раскатывался по всему мосту до тех пор, пока не столкнулся в своих сумасшедших блужданиях с купеческим повозом, зацепился концом своей длиннющей оси за купеческое окованное железом колесо; что-то там затрещало-заскрипело, возок вместе с лошаденкой отбросило назад, лошаденка упорно тащилась вперед, все смешалось, все остановилось, с купеческого повоза раздались брань и проклятия, а оратай продолжал дремать, кони попытались разойтись каждый в свою сторону, но ничего из этого не выходило, под огромное, окованное черным железом колесо, кроме старой оси, подлезло теперь еще и одно из странных колес оратая и, несмотря на свою неказистость, видно, все-таки изрядно притормозило купца, тот вынужден был спуститься на мост и заглянуть вниз; даже невозмутимый страж Моста чуть-чуть наклонил голову, хотя на мосту в этот момент стоял Положай, человек, выделявшийся из всех мостищан своим равнодушием и спокойствием. Про Положая говорили, что он не пошевельнулся бы, даже если б разрушился под ним Мост или провалилась земля. Огромный, грузный, с черными, навеки удивленными, будто у святых мучеников, глазами, стоял он у мостовых ворот с боевым топором на плече, увалень увальнем. Пошлину он не собирал (для этой цели к нему приставлен был какой-то более поворотливый мостищанин), в переговоры и перебранки с проезжими не вступал, к расспросам не прибегал. Зато вид у него был таким угрожающим, что Воевода считал Положая одним из самых лучших стражей Моста.
   И если уж Положай наклонил свою голову, значит, на Мосту и в самом деле происходило что-то чрезвычайное. Хотя могло быть и так, что Положаю просто села на нос муха, и человек хотел ее согнать скупым движением головы, не прибегая к более резким и решительным действиям, а может, просто поправлял он таким образом свой тяжелый и жаркий шлем, в котором всегда стоял на Мосту.
   И все-таки этот день не мог пройти для Положая бесследно. Слишком много совпадений произошло на том месте, где он стоял. И купеческий повоз, и расшатанная таратайка, и странный молчаливый незнакомец с беловолосой девочкой на руках. У незнакомца тоже, как и у Положая, были черные глаза, но не ленивое страдание виделось в них, а дикая ярость, и когда скользнул взглядом по мостищанину, тот хотя и был не из пугливого десятка, даже вздохнул как-то оторопело, видимо чувствуя, что отныне спокойной жизни его наступил конец. В самом деле, спокойная жизнь закончилась. Незнакомец так, будто и не заметил равнодушия Положая, - молча подал ему свою девочку, и страж, сам себе удивляясь безмерно, торопливо зажал топор под мышкой и обеими руками заботливо принял ребенка, хотя сразу же и пожалел об этом, но было уже поздно, человек уже отошел от Положая, с тем же зловещим молчанием качнулся к сцепленным возам, схватил задок купеческого, куда более тяжелого, чем повозка оратая, поднял его перед собой, налившись кровью, и отбросил к ограде моста, дерево затрещало, закричал перепуганный купец, заржали, пятясь, его кони, а воз, клонясь в своей железной тяжести, ломая перила, повисал над водой больше и больше, его уже не держали ни ось, ни слабое колесо таратайки оратая, ни высокие вороные кони, которые в последнем неистовом приседании еще пытались спастись хотя бы сами, но в следующий миг тоже соскользнули с настила и медленно и страшно полетели вниз вместе с повозом, и никто не имел мужества проводить их взглядом, никто не посмотрел на это ужасное падение, на высокие брызги днепровской воды, лишь громкий всплеск донесся снизу, а потом услышали все словно бы животный рык здесь, на Мосту, и только тогда заметили, что это купец бросился к губителю своего имущества, но незнакомец легко отбросил его от себя одной рукой, одновременно взревев неистово, глухо, как-то сдавленно, будто зверь в глухой пуще, из чего все сразу заключили, что это - немой человек, потому что такие голоса только у немых.
   Немой не торопился забирать свою девчонку из рук мостового, а тот не решался ему поскорее отдать ее, ибо даже его, самого сильного среди мостищан, поразила нечеловеческая сила этого прохожего, он испугался ее, ибо она превосходила все, что он мог себе представить, выходила за пределы привычного; наверное, надо было подумать как следует и, быть может, принять какое-то решение, но думание никогда не входило в обязанности охранника, он не привык к нему, не учился, не умел, растерянность - вот единственное, что оставалось у него для подобного случая.
   Зато оратай сразу же очнулся от своей дремы, быстро соскочил со своего возка, хлопнул Немого по плечу, прищелкнув языком:
   - Вот это да! Ты его, знать, так, а он тебя хотел этак, а ты его снова так! Да! Это тебе не как-нибудь, а именно так!
   Немой, похоже, не хотел быть панибратом и с этим, несмотря на то что он расхваливал его поступок. Угрозы и проклятия купца, восторги оратая, оторопь охранника - ничто, видимо, не касалось этого человека, он снова спокойно шагнул к Положаю, протянул руки, чтобы тот отдал ребенка, намереваясь идти дальше, хотел удивлять людей на широких дорогах, или где-нибудь в городах, или в пущах, быть может, где бы, наверное, легко управился с самым диким зверем, потому что обладал неизмеримой силой, а уж в силе охранник разбирался как следует, ему так и ударило в голову одно это слово: "Сила!" Он уклонился от рук Немого, рискуя вызвать его гнев на себя, попытался придать своему обветренному лицу многозначительное выражение, подмигнул Немому, показал через плечо на Мостище, на Воеводин двор, потом ткнул Немому пальцем в грудь, снова показал на двор Воеводы. Немой не понимал его или, быть может, не хотел понимать, тогда Положай повернулся и пошел с моста, не давая Немому девочки, окидывая его поощряющими взглядами и даже пытаясь многозначительно улыбнуться. Немой решил принять предложение охранника, хотя и без видимой охоты. Он пошел за ним, правда все-таки забрав из его рук девочку, которая смотрела на всех умными серыми глазенками, за ними семенил купец, выплевывая теперь на них обоих вместе со слюной слова проклятий.
   Наконец Положай не выдержал, остановился, сказал с ленцой:
   - Отвяжись! Или ты хочешь и сам бултыхнуться туда же? Человек должен уметь ездить по мосту. Для того и мост, чтобы умели по нему ездить.
   И пошел дальше, а за ним и Немым пьяно катился возок оратая, и оратай причмокивал радостно:
   - А так, чтобы я пропал, ежели оно не так!
   Тут, наверное, настало время раскрыть попутно одну тайну Положая. Он считал себя очень хитрым. Хитрее всех. А чтобы никто не превзошел его в хитрости, он скрывал это свое качество всячески, как только мог. Так часто дурак считает себя самым умным и всю жизнь остерегается обнаружить хотя бы капельку разума, в конечном итоге умирая совершеннейшим дураком, как для людей, так и для самого себя.
   А Положай получил возможность проявить свою хитрость на деле, случай, пожалуй, единственный в жизни, поэтому не воспользоваться им было бы просто грешно. При всей своей лености, он мгновенно оценил все выгоды, которые дают Немому свободные странствования, и точно так же мгновенно представил этого странного, нечеловечески сильного увальня прикованным к мосту.
   Поэтому Положай отважился на то, чего никогда не делал, - оставил мост на своего напарника и изо всех сил бросился ко двору Воеводы, всячески выказывая свою торопливость, что могло бы показаться весьма комичным для любого из мостищан, которые знали ленивую неповоротливость Положая. А если бы они еще увидели, как Положай время от времени оглядывается и с видом заговорщика подмигивает Немому своим удивленно-страждущим глазом, то и вовсе покатились бы со смеху над такой неестественной живостью и услужливостью своего слобожанина. Но Положай не заботился о том, встретится ли ему кто-нибудь из мостищан, поднимет ли его на смех или же разгадает его хитрость. У него теперь была одна лишь забота: заманить Немого в западню, в подневольную жизнь.