Так обессмертил себя Доминик. Папа Григорий Девятый отдал доминиканцам власть над душами альбигойцев, впервые прозвучало слово "инквизиция", и впервые зловеще-торжественный костер для еретиков был зажжен учеником Доминика Петром Селля, и несколько сот мужчин и женщин спокойно, с пением "Славим чистоту и непорочность" вошли в огонь и сгорели в нем с отвагой, достойной лучшего применения, как спокойно записал бенедиктинский монах Дон Вессет.
   Сколько сожжено было там невинных людей? Миллион или же больше? И кто подкладывал хворост в эти страшные костры? Может, и эти послы отцы Джованни, Гильом и Брунон тоже подкладывали, может, их оторвали прямо от костров и торопливо снарядили навстречу еще большему поджигателю костров, который угрожал затмить даже мрачную славу римских пап?
   В те времена вести распространялись очень медленно. Они не опережали людей в их передвижениях по землям пустынным или же густонаселенным. И неважно, были ли это вести добрые или злые, смешные или серьезные. Скажем, о взятии Константинополя фрягами стало известно довольно быстро, потому что патриарх, назначавший русских митрополитов, перебрался в Никею и с тех пор уже назывался патриархом Никейским, - следовательно, знание здесь было вызвано потребностью. И уже совсем по другой причине стали известными слова польского князя Лешка Белого, которые он сказал папскому легату на требование присоединиться к крестовому походу, объявленному папой. Лешко просил передать папе, что в Палестине нет пива и меда, без которых славянская душа обойтись никак не может. Все славяне могли вдоволь посмеяться над папой, поэтому слова Лешка Белого разошлись повсеместно за короткое время.
   Зато не торопились вестники с рассказом о том, что творится в Лангедоке, молчали о полыхании костров, о том, как графа Тулузского ставили с веревкой на шее перед папой римским, потом перед французским королем, как король Людовик Девятый заявил, что с неверующими можно спорить только при помощи меча, погружая его как можно глубже во внутренности еретика, сам же всячески пытался выказывать свою святость, ходил в белом одеянии, постился, раздавал милостыню, собственноручно обмывал чумных и прокаженных, перевязывал раны своим воинам.
   Опять-таки по другим причинам очень медленно распространялись вести о событиях в далекой Англии, где большинство людей пришло к выводу, что король Иоанн злоупотребляет властью. Народ взялся за оружие, и на лугу возле Темзы короля заставили подписать Великую Хартию, где была и такая статья: "Ни один свободный человек не будет задержан, или заточен, или лишен имущества, или объявлен вне закона, или каким-либо другим способом обездолен, и мы (то есть король) не пойдем на него и не пошлем против него иначе, как только по законному приговору равных ему и в соответствии с законом страны нашей".
   Ибо какая там Англия, и зачем она, и зачем всё, если каждая земля имеет свой обычай, свои правды, и Мостище тоже имеет, а всё - в руках у Воеводы.
   Такое можно было бы сказать о послах папских, которые тем временем сидели за трапезой у Мостовика, однако никто не говорил этого: ни хозяева - из-за своей неосведомленности, ни гости - из-за своей осторожности, для хозяев, олицетворяемых Воеводой, приятно было отомстить хоть чем-нибудь киевскому тысяцкому, который изгнал из города послов, для доминиканцев крайне важно было незаметно выведать, сколько смогут они просидеть в этом уютном дворе и смогут ли вообще здесь задержаться и, таким образом, дождаться прихода Батыя, ибо искать его где-то дело обременительное, сюда же он придет непременно.
   Тем временем велся разговор осторожно-благочестивый. Стрижак все-таки сумел вынудить отцов доминиканцев послушать хотя бы об одном из чудес святого Николая, на этот раз уже о чуде киевском, то есть неповторимо собственном. Как взял один киевский муж жену свою и чадо свое, да и поплыли в лодке к Вышгороду поклониться святым мученикам Борису и Глебу. Приготовил свечу, и фимиам, и просвиры, и веселился духовно, и поклонился, и возвращался радуясь... Жена же воздремала и уронила дитя в реку, и оно утонуло, яко камень тяжкий. "О горе мне! - заплакал этот человек. - Святой Николай, почто верим тебе, ежели не уберег чада моего от утопления?"
   А когда приплыли они в Киев и вышли на берег, то узнали, что в Софии возле иконы святого Николая найдено их дитя, вымокшее, но живое и здоровое. Вот так и город этот над Рекой всегда будет стоять неколебимо, и все, что рядом с городом, - тоже не сдвинется с места. Их мост также, а с мостом и Воевода.
   Дабы не остаться в долгу, послы рассказали малость о своем святом Доминике. Завещал он ученикам своим высочайшую чистоту, ибо сам рожден был непорочно, был свободен от греха первородного. Изгнал из трех женщин сатану, который в образе черного кота взобрался наверх по веревке колокола и исчез. Спас монахиню, которая хотела покинуть монастырь для мирских наслаждений и была наказана за греховный помысел. Сморкаясь, она оставила в платочке собственный нос. Лишь молитва святого Доминика возвратила на место этот греховный нос.
   Доминиканцы были весьма скупы в речи своей. То ли на них повлияло то, что за столом у Воеводы лишь Стрижак разглагольствовал неугомонно, а остальные молчали, насыщаясь едой, как Мытник и его жена, или равнодушно посматривая на чужестранцев, как Немой и его дочь, или сверкая хитрыми глазищами, как это делала половчанка, сразу же прикипевшая взглядом к веселому Венедикту и время от времени подававшая Шморгайлику знак, чтобы тот наливал поляку мед. А может, не имея в запасе столько историй, как у Стрижака о святом Николае, предусмотрительно не спешили, дабы хватило их на более продолжительное время, поскольку, наверное, твердо решили сидеть здесь, пока мимо придет гнев божий, то есть Батый, а уж тогда, передав послание и подарки от папы грозному хану, отправиться в обратный путь, далекий и не менее обременительный, чем это было до сих пор.
   Если Мостовик оставался загадочным не только для своих мостищан, но и для всех чужестранцев, в данном случае для доминиканцев, то послы превосходили всех ранее виденных осторожностью.
   Трапеза уже приближалась к концу, а главное еще и не было сказано. Воевода не выдержал и незаметно кивнул Стрижаку, поощряя его спросить о том, что интересовало его прежде всего. Стрижаку не нужно было напоминать дважды. Он придвинулся поближе к Джованни, ткнул пальцем в Венедикта, чтобы он переводил, и начал свою речь так:
   - Слово мое грубое на вид, но сладкое на вкус, якоже и пчела лютая есть, но плод ее сладок бывает...
   Доминиканцы выслушали это и промолчали. Что можно сказать в ответ, если вопрос еще не задан?
   - Вот вы направляетесь прямо в пасть огненную к нечестивому Батыю, продолжал Стрижак, - и отвага ваша не может сравниться ни с чем ни на земле, ни на небе. Истинно глаголю. Но для чего сие? И что везете Батыю мир или проклятье?
   Вопрос был задан очень прямо и остро, молчать дальше было негоже. Поэтому Джованни, хотя и без видимой охоты, вынужден был ответить:
   - Везем Батыю харатию, собственноручно писанную самим святейшим папой.
   - А что в этой харатии? - не унимался Стрижак. - Ведь не допустят же вас к хану, пока не расспросят обо всем и пока обо всем вы не скажете.
   - Откуда же ведомо об этих расспросах, ежели вы ничего не знаете про ордынцев и не можете заслать к ним своих лазутчиков? - спросил чуточку словно бы даже насмешливо Гильом.
   - Кто сидит при мосте, все ведает, - уклончиво ответил Стрижак. - А молвлю то, что будет с вами непременно. Спросят, и вы должны будете ответить, иначе заподозрят, что вы лазутчики, и погибнете напрасно и без славы.
   - Харатию велено передать в собственные руки Батыя, - снова заговорил Джованни, - в ней же святейший папа предлагает хану мир и призывает его принять нашу веру, уполномочив нас, ежели возникает необходимость, крестить Батыя. Ежели Батый пожелает получить веру из рук самого папы, то и тут ему не было бы помех. Таковы наши условия, требование же: чтобы прекратил завоевывать христианский мир, остановился и дальше не шел.
   - Где ему надлежит остановиться? - допытывался Стрижак.
   - Перед землями святейшего папы.
   - Стало быть, ежели передать, к примеру, Киев под папскую руку, то и перед Киевом, чтобы остановился Батый?
   - Истинно.
   - А ежели признаем вашу власть над мостом, то и перед нашим мостом?
   - Истинно. Все в руке божьей.
   - Бог у нас один и тот же, - напомнил Стрижак совершенно трезво, словно бы и не пил ничего сегодня.
   - Надобно, чтобы и служение ему было одинаковым, - сурово произнес Джованни.
   - Лепо, лепо, - вмешался наконец Мостовик, - будете моими гостями и получите здесь всё.
   Но, произнося эти слова, Мостовик вряд ли предполагал, что слова его, быть может впервые здесь, в Мостище, будут истолкованы довольно странным образом. Отцы доминиканцы не стали сидеть на воеводском дворе в ожидании манны небесной. Уже на рассвете следующего дня разбежались они, будто мыши, по Мостищу, вынюхивали и выведовали всё, не зная языка, пускали в действие пальцы рук, уподобляясь Немому, сам Джованни наскочил на Немого и попытался объясниться с ним при помощи жестов, насмешив этим охранников моста, доминиканцы тащили повсюду с собой и поляка Венедикта, но тому понравилась корчма Штима, и он засел там твердо и надолго, отмахиваясь от своих назойливых отцов, не пугаясь их угроз, потому что тут все-таки мир был не латинский, а славянский. Незнание местного языка не помешало отцам доминиканцам вынюхать все, что их интересовало, и когда за трапезой на следующий день не заметили они Стрижака, то вельми обеспокоились и спросили Воеводу о его ближайшем слуге. Мостовик пробормотал что-то невразумительное. Послы заметили, что и вчерашнего виночерпия не видно, за столом уже прислуживает какая-то залепленная до самых бровей рыбьей чешуей баба. Тогда они снова Спросили Мостовика, на этот раз уже о Шморгайлике, спросили без назойливости, из простого любопытства, отдав должное уменью Шморгайлика наполнять чаши пирующим, каждый раз исчезая и появляясь бесшумно, аки дух святой. И снова Воевода отделался какой-то невразумительной скороговоркой, ничем не выказывая своей обеспокоенности, потому что вряд ли он и вообще умел беспокоиться, но все же в душе у него возникла тревога, он даже разгневался на такое неожиданное ясновидение загадочных доминиканцев.
   На этом, кажется, все и закончилось, однако наступил новый день, снова нужно было сидеть за столом под пристальными взглядами босоногих странников, и снова досаждали они вопросами, где Стрижак и Шморгайлик, и любознательность свою выражали еще тоньше, еще скрытнее, умели завернуть жар нетерпенья в пепел равнодушия - пригодилась наука ухода за кострами!
   Доминиканская проницательность переходила всякие границы. Выдать Воеводу не мог никто, в этом Мостовик не имел сомнения, ведь он в первую же ночь по прибытии послов сам снарядил из Мостища Стрижака, а вместе с ним и Шморгайлика, при этом не было никаких свидетелей, подслушивания и подглядывания тоже быть не могло, для того и присоединил Шморгайлика к Стрижаку. А еще хотел, чтобы Шморгайлик был его глазами и ушами, чтобы прослеживал каждый шаг и каждый поступок Стрижака в том важном деле, на которое их послали.
   Послал же Мостовик обоих прямо навстречу хану Батыю. Быть может, и до того вызревала уже у него такая мысль, в особенности же когда тысяцкий Дмитрий написал свою дерзкую грамотку с требованием сжечь мост. Укрепилась же эта мысль, когда прибыли доминиканцы, ибо если уж и сам папа римский не считал зазорным просить мира у Батыя и предлагал ему свою веру, обещая всяческое покровительство, то почему бы он, Мостовик, не мог поклониться хану самым дорогим, что имел, - мостом, лишь бы только сохранить и самый мост и себя, а главное же - и дальше стоять во главе этого моста, без которого жизнь немыслима для Воеводы.
   Так и сказано было Стрижаку: любой ценой пробиться к самому Батыю и предложить ему мост. Пускай переходит по мосту со своим войском в Киев, в благодарность за это Мостовик должен оставаться на своем привычном месте, сменив верховного повелителя, но не сменив своего воеводского положения.
   Чтобы Стрижак и Шморгайлик быстрее передвигались, Воевода не велел им брать возок, а дал обоим по паре коней, один из которых шел под седока, а другой - под поклажу, ибо известно ведь, что с пустыми руками к хану появляться не следует, поэтому и навьючили на коней нужное количество золотых и серебряных сосудов, дорогих византийских тканей и мехов, среди которых были черные бобры и черные буртасские лисицы, белые горностаи и мягкие куницы.
   Стрижак без особой охоты отправлялся на такое дело, зато Шморгайлик сразу же зачванился от высокого доверия воеводского, угодливо склонялся перед Мостовиком, а на Стрижака даже покрикивал, так что тому надоело наконец, и он отмахнулся от доносчика:
   - Не вертись перед глазами, земнородец мракоумный!
   Воевода чуть ли не в спину вытолкал их. Чтобы без промедления и во что бы то ни стало первыми добрались до Батыя, опередив отцов доминиканцев, которых он намеревался задерживать как можно дольше, но в то же время и не был уверен, что ему это удастся.
   На самом же деле получилось даже хуже, чем предполагал Воевода. Доминиканцев словно бес подталкивал под ребра, они сразу же заметили исчезновение обоих посланцев Воеводы, два дня они еще кое-как терпели, досаждая Мостовику расспросами, а на третий день с утра объявили, что отправляются навстречу Батыю, ибо и так упустили много времени.
   Если бы Воевода обладал хотя бы чуточку большей приветливостью, он, быть может, сумел бы их уговорить остаться хоть на день, давая возможность своим посланцам как можно дальше отъехать от Мостища, а следовательно, приблизиться к ордынцам. Но Мостовик только то и знал, что без конца повторял излюбленное "лепо, лепо", которое имело множество оттенков, но доминиканцы в этих оттенках не разбирались, они истолковали эти слова так, что их здесь не задерживают, да и навряд ли кто-нибудь сумел бы их задержать, - такое беспокойство охватило святых отцов.
   Они попытались было расспросить Воеводу о вероятном пути, по которому Батый приближается к Киеву, однако тут Мостовик уже довольно твердо заявил о своем незнании, ибо сказано уже было, что монголо-татары движутся всегда в полнейшей таинственности, падают как снег на голову, врываются, словно внезапный ветер. Были они в прошлом году в Чернигове, но разрушили город и покинули его. Были в Переяславе, тоже оставили его. А куда пошли, где исчезли, - никто не ведает. Может, где-нибудь в степях, может, в Залесских землях. В Залесье же многим дорогам быть не пристало, чтобы от хлебного недорода и бедности не просачивался туда-сюда без надобности люд, существует тут лишь одна дорога, которую гостям и укажет Воеводин человек.
   Человеком этим приставлен был к послам Немой, хотя он ни сном ни духом не ведал ни о дорогах, ни о том, где, и у кого, и как узнать об этой дороге. Однако он с равнодушной послушностью принял повеление Воеводы, сел на передний воз рядом с отцом Джованни и веселым Венедиктом, и обоз тронулся.
   Вдогонку им погналась было Светляна, в своей белой сорочке, бежала она так быстро и стремительно, что вот-вот должна была их догнать, но Немой улыбнулся ей издалека, махнул успокаивающе рукой, и девушка возвратилась назад, ибо хотя и не было теперь рядом с нею отца, но не было и Стрижака, за которого Воевода неожиданно пытался выдать ее замуж; тревога отодвинулась, но надолго ли?
   А доминиканцы тем временем углубились в непроходимые леса, ехали день, и два, и три, а на четвертый день неожиданно обнаружили, что очутились снова там, где были на второй или третий день. Еще не веря в это открытие, они снова тронулись в путь, хорошенько накормив коней травой и ячменем, но снова после целодневного блуждания оказались там, откуда выезжали. Получалось так; либо их водил дьявол, становясь преградой в выполнении священного поручения, либо же морочил им голову этот немой человек, наученный коварным Воеводой.
   Доминиканцы обрушились было на Немого, попытались даже угрожать ему, тут были слова и про грех, и про кару небесную, и про костры тоже было, однако Немой лишь улыбался. Доминиканцы намеревались даже применить к нему силу, для чего отец Брунон, как сильнейший, подошел было к Немому и толкнул его плечом, но почему-то Немой на ногах устоял, а отец Брунон очутился на земле, позоря сан свой и звание. Трудно сказать, чем бы все это закончилось, если бы навстречу домиканцам не попался человек.
   Вряд ли стоило вести речь о вмешательстве высшей силы: слишком уж неказистым был этот человек и заурядным для отцов доминиканцев. Немой же узнал человека сразу, потому что это, получалось, была третья его встреча после встреч на мосту в день прибытия Немого в Мостище и в плавнях, когда ловили они вместе со Стрижаком Маркерия.
   Из пущи, из непроходимых зарослей, так, словно там была широкая и привольная дорога, выехал известный уже Немому убогий оратай, как всегда сонный и равнодушный, на смешном возке, запряженном колченогой пепельно-серой лошадкой с длинными ушами, опущенными, как у ленивого пса. Возок рядом с обитыми железом доминиканскими повозами поражал своей бедностью и ничтожностью. Это был какой-то беспорядочный ворох старого, прогнившего дерева, связанного где веревками, где лыком, а где и побегами лозы, колеса, будто четверо чужих людей, были все неодинаковы, ни одно из них не имело правильной округлости, из-за чего возок покачивался во все стороны даже на ровном месте; все в нем словно бы стремилось ехать в разные стороны, все скрипело, стонало, угрожало развалиться в любой миг, колеса рвались каждое само по себе, каждое в полнейшей несогласованности с другим, одно словно бы смотрело на Киев, а другое целилось в Чернигов, оратай, видно, хорошо знал капризный нрав своих колес, поэтому обе оси в возке были длинные-предлинные, они простирались далеко в стороны, чтобы дать колесам полнейшую свободу в их пьяном покачивании, это вроде бы и облегчало дело лошадке, но одновременно и затрудняло, потому что возок ехал не только вперед, но и раскачивался в разные стороны, то и дело угрожая зацепиться за первое попавшееся дерево, и, если посмотреть на него дольше, создавалось впечатление, будто оратай мертвецки пьян, и кляча его перепилась, и возок тоже словно бы пьяный.
   Доминиканцы соскочили со своих возов и мигом бросились к оратаю.
   - Где дорога? - закричали они в один голос.
   - А тут, - сонно ответил человек, через головы отцов с хитрецой посматривая на Немого. А может, тому лишь показалось?
   - Ты скажи, - приставал к оратаю Венедикт. - Это люди святые.
   - Святые? - удивился оратай. - Вот те на!.. Он тебе не как-нибудь там как, а вот так-таки так. А только зачем же похваляться? Ежели святой да божий, и так видно, говорить о том нет надобности.
   - Покажи дорогу! - не отставали от него сгорающие от нетерпения доминиканцы.
   - А что ее показывать? Вот так и берите, - он показал кнутовищем через плечо, небрежно, неохотно, но там была сплошная стена деревьев, и доминиканцы не отставали:
   - Веди сам!
   - Повести - так поведу, - равнодушно сплюнул оратай, лишь кивнул Немому, приглашая его сесть с ним, как проводника, и Венедикта следовало бы посадить, тоже ведь славянская душа, как видно, но то ли уж возок не выдерживал, то ли человек по глазам отцов смекнул, что не пустят они от себя еще и Венедикта, поэтому взял с собой лишь Немого, развернул возок довольно легко, почти на том же самом месте, и сразу же перед возком будто расступились деревья, и дорога открылась широкая и вольная, и оживившийся оратай крикнул послам, которые уже намеревались обогнать его, чтобы не плестись за хилой лошадкой: - Вот так и поезжайте! А там - еще так и вот так, да и будьте здоровы...
   Доминиканцы обогнали его всеми тремя повозами и тотчас же утратили всякий интерес к нему, забыли даже про Немого, который остался теперь позади на пьяном возке, перед послами пролегла дорога длинная и просторная, даже удивительно было, откуда она такая здесь взялась, и ехали они по ней день и другой, а на третий день снова очутились на прежнем месте, только уже не было там ни оратая, ни забранного у них Немого, и дорога исчезла, и деревья сомкнулись плотно и угрожающе, и нигде ни единого следа, все напоминало землю сразу же после сотворения мира. Тогда доминиканцы в отчаянии направились прямо сквозь заросли и все-таки пробились куда-то там и долго состязались с пущей, чтобы снова оказаться на проклятом месте.
   Так и блуждали они там в пуще до изнеможения, до полнейшего исчерпания сил, и вечно бы кружились, если бы были бессмертными, да и, говорят, все чужестранцы, попадавшие в эти пущи, никогда оттуда не выбирались, и до сих пор еще блуждают и кружатся там их души, предостерегая тех, кто должен прийти на нашу землю с недобрыми намерениями.
   А Немой наутро очутился в Мостище, прямо на мосту, сидел, дремля, возле серединных ворот, и еще показалось ему, будто заметил, как на другом конце моста исчезает возок оратая. Немой пожалел, что вместе с ним не поехал веселый Венедикт, но это уже было не его ума дело, и он побрел в воеводский двор и встал перед Мостовиком безмолвный, но вечно преданный, пришел снова сюда, потому что ему некуда было больше приходить, и Воевода пробормотал довольным голосом:
   - Лепо, лепо.
   Хуже всего, когда важное дело начинаешь в конце дня. А Стрижаку и Шморгайлику выпало столкнуться с ордой именно под вечер. Перед тем они долго ехали, держась все время слева от Реки. Солнце переходило каждый день с левой на правую руку, а там падало за спину, так падало оно и в тот день, когда невесть откуда сыпануло на них со всех сторон множество всадников на маленьких крепких конях, и счастье хоть, что среди ордынцев был один бродник. Ордынцы беспорядочно закричали, целясь из луков в двух послов, бродник же издалека прокричал, кто такие и чего им здесь нужно.
   - Послы к хану Батыю! - ответил ему Стрижак.
   - Зачем едете? - снова спросил бродник, которого трудно было отличить от других всадников, таким грязным был он и диким на вид.
   - Про то скажем хану Батыю, - прокричал Шморгайлик.
   Стрижак цыкнул на него и объяснил более путано:
   - Совет имеем. Чтоб татары были велики в небе.
   Вот тут хорошо было бы иметь рядом с собой хотя бы половчанку, чтобы она ввернула еще несколько своих половецких словец, вельми сходных с ордынскими, чтобы ошеломить этих глупых всадников, но к чему говорить о том, чего нет.
   Бродник в сопровождении двух всадников подъехал ближе, заметил одеяние Стрижака, это произвело, видно, надлежащее впечатление, послам, возможно, и поверили, что у них есть важное дело к самому Батыю, им велено было остановиться прямо здесь вот, посреди степи в ложбине, и не двигаться до утра, тем временем ордынцы ощупывали поклажу Стрижака и Шморгайлика, и хотя Стрижак довольно бесцеремонно отгонял их, но пришлось все же дать нечестивым малость съестного, лишь после этого отвязались и исчезли в облаках пыли и сумерках, будто нечистые.
   Ночь прошла в бессоннице и тревоге. Стрижак, вспоминая, как проспал он когда-то и коней и Маркерия, всю ночь покрикивал на Шморгайлика: "Коней держи!" А тот, быть может, и огрызнулся бы, да страх на него как напал при появлении ордынцев, так уже и не отпускал больше. Он намотал себе на руки поводья от всех четырех коней, сидел на траве меж конскими мордами и стучал зубами. Стрижак дернул как следует из жбана, пытался дремать, вслушиваясь, как смачно выгрызают кони траву вокруг Шморгайлика, но в конское фырканье время от времени вплеталась пугливая икота Шморгайлика, это раздражало Стрижака, ибо он и в себе, где-то глубоко спрятанный, ощущал испуг, не хотел выпускать его наружу, поэтому злился на воеводского доносчика и покрикивал на него:
   - Чего дрожишь?
   - Х-холодно же, - скулил Шморгайлик.
   - Врешь, злоначинатель, - трясешься! Бойся и пугайся теперь, левоокость твоя уже ни для чего не пригодится, внук тьмы египетской и правнук разрушенного столпотворения.
   Еще и не серело, как простор окружающий наполнился непривычными звуками. Сначала прозвучал - неизвестно даже откуда - писк, к нему присоединился несмелый свист, а затем отовсюду ударило щебетаньем, птичьим пением, чириканьем, - все слилось в сплошной гомон, закружило в этом гомоне землю и небо, все поплыло в невесомости, все обрело летучесть, казалось, что и людей ничто больше не будет удерживать на этой полной страхов и угроз земле и они легко поплывут куда глаза глядят на упругих волнах предрассветных свистов и песен.
   Они никогда еще не слыхали такого. Шморгайлик приучился подслушивать лишь то, что кому-то можно будет потом пересказать. Но разве кому-нибудь перескажешь птичье пение?
   У Стрижака уши были закрыты для звуков всего мира, потому что вслушивался он лишь в потребности собственного тела. Откуда ему было знать, что на земле существует столько птиц и что они так могут петь?
   Правда, у обоих где-то далеко позади было детство, а в воспоминаниях о тех отдаленных временах нечто подобное словно бы и слышалось. Что это было? Не птичье ли пение? Но ведь птицы когда-то пели, сидя на ветвях деревьев, а тут вокруг не было даже кустика, это уже были, собственно, и не птицы, живые существа, было самое лишь пение, оно висело между небом и землей, будто теплое облако или еще что-то и вовсе непостижимое.