Но ни холодного расчета, ни прозрений в будущее не было в поведении Маркерия. Видимо, придется признать, что первоначально была обычная благосклонность к девочке, за что Светляна, возможно, платила тем же самым. Взаимное расположение как бы уединяло их, двое детей были оставлены окружающим миром наедине с их увлечениями и хлопотами, - собственно, Светляна, кажется, и не имела слишком много хлопот, все выпадало на долю Маркерия, он первым почувствовал неудобство от безмолвности Светляны, ему надлежало найти пути, по которым он должен вывести девочку к языку, как оказалось, не легкое это было дело, но и отрок был не из малодушных и не собирался отступать при первых неудачах.
   Точно так же он когда-то учился ездить на конях. Не мог удержаться на круглой конской спине, сползал набок, падал иногда прямо на землю, больно ударяясь о твердый грунт, умная скотина всегда осторожно поднимала копыта, чтобы не задеть малыша. Конский Дядька, выступавший учителем Маркерия, умирал со смеху, но ни смех товарища, ни собственная неуклюжесть, ни полное изнеможение после множества неудачных попыток удержаться на конской спине не могли повлиять на упрямство паренька, он решил во что бы то ни стало научиться ездить за один день и научился!
   Но там был только он один, все зависело от его собственных усилий, а тут он столкнулся с чужой волей, капризной, загадочной, иногда возмутительно непоследовательной.
   Он делал для Светляны свистульки из вербной коры, пищалки из широких листьев травы, дудки из старого камыша, из молодых плетей тыквы, из стрелок, делал даже сопелки из калины, девочка забавлялась то тем, то другим, легко и охотно извлекала из них звуки (вербовые, камышовые, калиновые), но разве ветер не насвистывает точно так же, а то еще сильнее?
   Он пытался рассмешить девочку. Иногда и жестоким смехом. Привязывал собаке к хвосту вывалянный в гречишной золе надутый свиной пузырь, бросив в него несколько горошин, чтобы тарахтело и гремело за хвостом у перепуганного пса. Собака отчаянно металась в стремлении удрать от громыхающей погони, но чем сильней она бежала, тем громче тарахтело позади, будто там собрались все собачьи смерти воедино. Маркерий заливался смехом при виде такого зрелища, а Светляна только молча кривилась в скупой улыбке, сквозь которую довольно отчетливо проглядывало осуждение этой затеи Маркерия.
   Тогда он захотел вызвать восторг своей преданностью.
   - Хочешь? - допытывался он. - Я сделаю для тебя все, что захочешь!
   Светляна молчала.
   - Ну чего ты хочешь? - не унимался мальчик.
   Светляна смотрела на него своими серыми пронзительными глазами, но не произносила ни слова, ни звука.
   - Яблок нарву тебе у самого Мытника! - выпячивал грудь Маркерий.
   Яблок было полно и у Положаев, но ведь это же доступно, стоит лишь протянуть руку - и уже есть. А у Мытника нужно перелезать через высокие заборы, успеть увернуться от острых собачьих зубов, потому что там бегают злые, как волки, псы. У Мытника яблоки добываются горько, зато они куда вкуснее своих собственных! Правда, можно было бы просто пойти и попросить запретных плодов у тетки Первославы, но толстая тетка непременно станет упрекать в том, что ты голодранец и сорвиголова, кроме того, прошеное яблоко - уже не яблоко, а вроде бы черствая краюха, которую дают в милостыню нищему.
   Маркерий не хотел быть попрошайкой - он хотел раздобыть для Светляны яблок из сада Мытника! Пробирался через забор, проскакивал мимо кладовки Мытника, где хранилось бесчисленное множество всякого добра, взбирался на самую высокую яблоню так, чтобы его видели, набивал полную пазуху яблок, потом бежал к Светляне с краденым подарком, часто сопровождаемый гневным криком тетки Первославы, а то и самого Мытника и каждый раз отчаянно спасаясь от острых собачьих зубов, избегнуть которых - плачь или смейся! не удавалось никогда.
   И хотя бы слово благодарности от упрямой молчальницы.
   Девочка, прозванная Кобылкой, случайно узнав о заботах Маркерия, презрительно надула губы и сказала:
   - Подумаешь, не хочет говорить! А ты ей сунь живую жабу за пазуху сразу закричит!
   Совет Евана был еще проще.
   - Подкрасться да стукнуть по спине кулачищем, - заявил он хвастливо, - завизжит, как поросенок!
   Конский Дядька верил только в коней. Посадить упрямую девчонку на коня - от одной только высоты заговорит, потому как если не испугается, то заахает от восторга!
   Но Маркерию не по душе были такие грубые, даже жестокие действия. Он повел Светляну в плавни к своему дяде пастуху Шьо.
   - Шьо? - не поверил тот. - Не хочет говорить! Да у меня и камень крикнет!
   Шьо посадил Светляну на корову, погнал скотину через кочки, трясину, ошалевшая корова влетела в топь, норовила сбросить девчонку, Светляна подпрыгивала у коровы на спине, каким-то чудом не упала в топком месте, а на твердом не удержалась, больно ударилась о землю, полными слез глазами укоризненно смотрела на Шьо и Маркерия, которые подбежали, не на шутку испугавшись, и безмолвно упрекала: "Зачем вы мучите меня?"
   Зимой Маркерий лепил из коровьего навоза большое гнездо, несколько дней обливал его водой, получилась добротная ледянка для воеводского пригорка, тогда он вызывал Светляну, приглашал ее кататься, она охотно соглашалась, они вместе усаживались в ледяное гнездо и с грохотом, подпрыгивая, мчались вниз, подымая снежные смерчи, все быстрее и быстрее; их крутило и вертело, бросало туда и сюда, потом на каком-то перепаде ледянка, подпрыгнув слишком высоко, опрокидывалась, дети врезались головами в снег, Маркерий барахтался, визжал нарочито громко, по-поросячьи, чтобы приохотить к крику и девочку, но она молча выбиралась из сугроба, помогала сделать то же самое и товарищу, отряхивалась, сняв рукавицу, поправляла прядку светлых волос, выбившихся из-под шапчонки. Делала все это молча, не проронив ни звука. Она ни разу не вскрикнула, не ахнула!
   Была ли преднамеренность в этих затеях Маркерия, в самом ли деле пытался он добиться того, чтобы из уст Светляны прозвучало наконец первое слово? Трудно сказать. Если поначалу хлопец, может быть, и не имел таких намерений, то с течением времени мог бы и взяться по-настоящему, потому что недостижимое - всегда наиболее желанное.
   В конце концов Маркерий достиг желанного успеха, достиг, уже и сам не надеясь, да и заслуга, собственно, принадлежала не ему, хотя Маркерий не ведал об этом. Получилось так, что желания обоих детей наконец совпали и отчаяние их тоже совпало. Трудно сказать, что именно вызвало у Светляны желание заговорить, отчаяние же ее возникло по той причине, что, вопреки своему желанию, девочка никак не могла даже теперь отважиться на первое слово!
   Отчаяние Маркерия, разумеется, возникло по совершенно иной причине. Он считал, что Светляна не хочет говорить просто из упрямства, присущего женщинам с момента рождения, и, исчерпав все известные ему средства, уже и не надеялся, что ему удастся сломить Светлянино молчание.
   Если бы ему сказали, что помощи следует ждать от Стрижака, Маркерий расхохотался бы. Стрижак был смешон, быть может, даже противен Маркерию и многим другим. Люди в Мостище привыкли, что каждый что-то должен делать, у каждого свой долг, даже у самого Воеводы огромное количество обязанностей, даже у Воеводихи, о которой у нас еще будет идти речь, - хотя внешне могло показаться, будто она изнывает от тоски и безделья, но на самом деле всем было известно, что она с утра до вечера меняет наряды, перебирает заморские ткани, переставляет с места на место золотую и серебряную посуду, любуется драгоценными украшениями, преподносимыми ей Мостовиком постоянно и неутомимо, в стремлении заменить мертвой игрой самоцветов и бриллиантов естественную мужскую силу, которой он был лишен.
   А Стрижак? Для него поставили новый дом, теплый и светлый, настрогали лавок, накрыли их медвежьими и волчьими шкурами, поставили стол с посудой, во дворе, где не было ни травинки, ни былинки, выросли высокие штабеля дров: березовых - на растопку, сосновых - для живого духу, дубовых - для жару, у купцов Воевода за бешеную цену приобрел большую книгу о Николае-чудотворце в личное пользование Стрижака, дал ему Мостовик для лучшего украшения нового жилища икону Николая-угодника в серебряном окладе - и все для полнейшего безделия и баклушничанья этого странного, может быть, даже и подозрительного пришельца, ибо разве не подозрителен человек, который только ест, пьет, спит да читает огромную книгу, многозначительно поднимая палец и напуская при этом на свою разбойничью рожу глубокомыслие, и благость?
   Церковь Воевода до поры до времени не ставил, потому что никак не мог допроситься у киевских владык посвящения Стрижака в сан священника, проводить же службу без посвящения неподалеку от Киева, с его митрополитом, епископом, игуменами, с его соборами, монастырями, церквами, не решался даже такой человек, как Стрижак.
   Зато одеяние он сшил для себя более пышное, чем у священников. Затканное настоящим золотом, безмерно широкое, не похожее ни на какую человеческую одежду, - целое сооружение из дорогих тканей, странное, сложное, многоступенчатое, многослойное, будто гигантская золоченая чешуя была на Стрижаке или несколько шатров, один в одном, наброшенных на костлявую фигуру Воеводина прислужника, шатров не простых, а из самых дорогих тканей, так что даже сердце заходилось, когда видели, что Стрижак метет полами пыль или же волочит их по осенней грязи. А он знал, что Воевода не поскупится и на большее, потому не хотел беречь, надевал на себя столько, что сгибался под тяжестью, словно говорил мостищанам: "А что? У меня есть, а у вас дудки!"
   Он каждый день шел на обед к Воеводе в палаты, медленно пересекал широкий двор, чванливо задрав голову, а в это время Шморгайлик сидел в воеводских сенях, в круглое окошечко следил за Стрижаком и мстительно думал о том времени, когда ему удастся уничтожить этого человека, оторвать от Воеводы, лишить всего, что у него есть, и прежде всего этих вышитых золотом одеяний. Тем временем, в надежде на лучшее будущее, Шморгайлик, облизываясь, мысленно прикидывал, сколько бы таких вот шморгайликов, маленьких, тощих, никчемных, можно одеть, раскроив одежду Стрижака на лоскутья соответствующего размера. Мысленно он раздевал Стрижака вон там, посреди широкого воеводского двора, срывал с него одежду, срывал быстро, умело, жестоко, разбрасывал то в одну, то в другую сторону, расстилал по двору, ходил между расстеленным, снова окидывал взглядом - в это завернем двоих, в это - пятерых, а в это - и десятерых шморгайликов можно было бы завернуть. Боже милосердный! А достается все это почему-то одному человеку! И за что?
   И когда однажды Шморгайлик увидел из своего окошечка, что навстречу Стрижаку идет маленькая дочь Немого, он даже испугался: а что если и она начнет примеряться к золотым одеяниям? Чем мельче человек, тем больше накроил бы он нарядов из одеяний Стрижака, тем, оказывается, быстрее и охотнее придет к той же самой мысли, к которой он, Шморгайлик, пришел уже давным-давно! Прислужник Мостовика чуть было не вскочил со своего места и не выбежал из сеней, чтобы вытурить девчонку, но его удерживало презрение, которое он упорно прививал себе по отношению к Немому и его безмолвной дочери. Это были единственные люди в Мостище, которые из-за своей неполноценности не стали бы мешать Шморгайлику или опережать его в доносах и прислужничестве. Все остальные - языкатые, а эти - немы. Их неполноценность вызывала у Шморгайлика чувство превосходства, он не считал их людьми, поэтому, хорошенько поразмыслив, пришел к выводу, что девчонка рядом со Стрижаком не угрожает его, Шморгайлика, мечтаниям, и снова принялся мысленно примерять содранные со Стрижака облачения на многих шморгайликов, которые так и мельтешили у него перед глазами, жадные, бездарные, ничтожные, как и он сам.
   А Стрижак, столкнувшись со Светляной, начал припоминать, видел ли он здесь когда-нибудь ребенка или нет. Получалось так, что не видел, и это его немного удивило.
   - Стой! - воскликнул он. - Кто такая и здравствуй, дщерь моя малолетняя.
   Девочка стояла молча.
   - Не спрашиваю, чья ты, ибо людская еси, но как твое имя? - В предчувствии вкусной трапезы Стрижаку хотелось поговорить хотя бы с девочкой, потому что у Воеводы за столом только сопели и чавкали, разве лишь Воеводиха пыталась иногда что-то сказать, но какая уж там у нее речь!
   Девочка молчала. Смотрела прямо в глаза Стрижаку, смело, чисто как-то, возможно, даже с осуждением за его глупое разглагольствование.
   - Молчишь? - удивился и одновременно обрадовался Стрижак. - Молчишь, чтобы собрать ум свой и ответить надлежащим образом, или же не хочешь тратить слов на меня, или же и вовсе молчишь, чтобы молчать? Хорошо быть безмолвным, наипаче же молодым. Ибо как можешь уберечь сердце, ежели уста отверзнуты? Да знаешь ли ты, дщерь моя, что говорила сама себе святая Синклития, когда возникал в ней помысел заговорить громко? Она говорила себе: успокойся от суеты, молчи каменно, постись, плачь, тогда помилует тебя бог. А кто не потрудится молчанием и молитвой здесь, тому придется трудиться в неугасимом огне вместе с бесами... И чтобы затянуть душу человеческую в огонь вечный, сатана веревки вьет, и чем больше прядей подаешь ему, тем больше он вьет. Пряди же суть словеса наши. Когда же перестанем готовить их для него, ему тоже нечего будет делать на этом свете. Поэтому возлюби молчание паче разглагольствования. Ибо что есть молчание? Оно - конец изнеженности, смеха отдаление и замена его плачем, бесстыдству враг, вольности неприязнь, страстям обуздание!
   А теперь уходи с дороги, дщерь моя, упрямомолчальница, прекрасномолчальница, высокомолчальница, триблаженномолчальница.
   Светляна не удержалась и еле заметно улыбнулась одними лишь глазами на взрыв удивительного красноречия этого странного человека, которого она уже видела ранее, но никогда не слышала, а может, улыбнулась она от воспоминаний о том, куда так торопится Стрижак, потому что не было для девочки тайн на воеводском дворе, а может, радостно стало ей оттого, что родилось вот в этот миг в ней желание заговорить тоже, велеречивость Стрижака вызвала в ней желание овладеть таким высоким умением нанизывать удивительные слова, причем овладеть немедленно!
   - Соломон речет: муж мудрый еле улыбнется, когда безумный смеется громко, - пробормотал на прощание Стрижак, подбирая свои пышные одежды, чтобы пройти мимо девочки, не задев ее, а она стояла неподвижно, ошеломленная его велеречивостью, заполненная непреоборимым желанием немедленно сравниться с этим человеком в его способе и умении изъясняться.
   Но - чтобы говорить, нужно иметь слушателя! Она побежала к мосту, в надежде найти там Маркерия. Заговорить с ним! Ошеломить его своим умением, поразить так сильно, как была поражена она велеречивостью Стрижака!
   Маркерий подрос и теперь сам, без матери, носил Положаю обед на мост. Светляна застала его там. Пока Положай заглядывал в глиняный горшок с яствами, приготовленными его женой, Маркерий, слонялся по мосту, непоседливый, неутомимый, как всегда. Светляна подбежала к нему, хотела еще издали крикнуть "Маркерий" или просто "Эге-ей!". Но тогда пропала бы неожиданность, свелось бы на нет намерение ошеломить, она бежала молча, как и всегда, и внезапно с ужасом почувствовала, что и сегодня не сможет заговорить. Уже не бежала, шла, все медленнее и медленнее. Как заговорить, как? Высоких и громких слов она не знала, да и вообще все слова куда-то исчезли, даже самые простые; она шла к Маркерию безмолвная, как всегда охваченная отчаянием, яростью, ужасом, ненавидела себя за беспомощность, за неумение, за неполноценность, наконец, поэтому круто повернулась и пошла назад.
   - Светляна! - позвал Маркерий, удивленный ее поведением. Она пошла еще быстрее.
   - Светляна, да что такое?
   Он побежал за нею, девочка побежала тоже.
   Тогда Маркерий, видимо почувствовав, что сегодня с нею происходит нечто исключительно необычайное, без долгих размышлений подскочил к поручням моста и крикнул отчаянно:
   - Прыгну в Днепр! Раз так - прыгну!
   Она еще бежала, не оглядываясь, но, зная его решительность, догадывалась, что он уже взбирается на поручни и сейчас полетит вниз, в темную, страшную, глубокую воду, прыгнет без колебаний, отчаянно и яростно, и никакая сила его не удержит, и тогда всему конец, а она не желала конца, поэтому мгновенно обернулась и впервые в своей жизни прерывисто-звонко, со слезами в голосе крикнула:
   - Не прыгай!
   Он и в самом деле уже переметнулся через поручни и должен был лететь вниз, но застыл от этого крика, еще не верил, что это голос Светляны, потому что никогда не слышал его, но было в голосе что-то такое близкое и дорогое, он видел, как девочка бежит к нему и несет сквозь свои слезы надежду и мольбу:
   - Не прыгай!
   Тогда он перелетел назад на мост, подскочил к Светляне, растерянно-неумело поцеловал ее в орошенную слезами щеку, а она ударила его в грудь кулачками, мстя ему за свой страх, и сквозь плач и радость снова крикнула:
   - Не прыгай!
   Маркерий не знал, что делать дальше, он беспорядочно, испуганно, торопливо целовал ее в щеки, а она вырывалась и, боясь уже чего-то нового, еще окутанного дымкой дали грядущей взрослости, повторяла упрямо и отчаянно единственное найденное ею словосочетание: "Не прыгай! Не прыгай! Не прыгай!"
   Оба они были испуганы, но одновременно и счастливы. Произнесенные Светляной слова соединили их нераздельно, и там, на мосту, еще растерянные, не умея заглянуть в затаенный мир завтрашний, не придавая значения и слезам своим, и поцелуям, и пожатиям рук, они все же поняли, что должны держаться теперь вместе, всегда и всюду быть вдвоем и что никакая сила не способна разлучить их.
   Однако сила нашлась.
   Воеводиха - так называлась эта сила.
   Если все в Мостище было предельно простым и ясным, если у каждого здесь было свое место, свои обязанности, свое начало и конец, если даже Немой с умело скрываемыми взаимоотношениями его с Лепетуньей все же в целом был понятен для всех, если даже полнейшее безделие Стрижака находило еще какое-то объяснение, поскольку он единственный в Мостище умел читать книгу, написанную на "телятине", и вычитывать оттуда странные истории о деяниях Николая-чудотворца, покровителя моста и мостищан, то жена Воеводы стояла над всем и вся и поведением подобна была ведьме, которая по ночам смазывает метлу бесовским жиром и носится под темными небесами.
   Быть может, Воеводиха и впрямь была ведьмой, хотя никто в Мостище толком не знал, водятся ли ведьмы среди половчанок, Мостовик ведь купил когда-то себе в жены дочь одного из половецких ханов.
   Была она темная и, наверное, страстная, как все степнячки, мало кто видел ее, но рассказывали, что она маленькая, словно игрушка, гибкая, глазастая, что губы у нее красные, как кровь, косы длинные, будто черные змеи, а руки тонкие, унизанные драгоценными перстнями-жуковинами.
   В Мостище ее прозвали Вудзиганкой. В этом чуточку непривычном имени было собрано все: и загадочность Воеводихи, и необычность ее стремительных движений, и звон золотых украшений, щедро навешиваемых Мостовиком, и ее половецкий смех, которого, правда, никто, возможно, и не слыхал, но да сохранит бог и услышать, потому что в этом смехе есть что-то такое зловещее, от чего человек мог бы сойти с ума, услышав его хотя бы раз.
   Мостовику от рождения не дано, пожалуй, ничего, кроме стремления к воеводству. Как дерево, разрастаясь во все стороны, высоким не бывает, так и человеку, если он хочет достичь высот, нужно усекать побеги и ветви несущественных потребностей и увлечений, отдаваясь лишь самому главному. Мостовик был Воеводой, и этим сказано все. Житейская суета осталась вне его внимания, страсти были чужды Мостовику, все надежды и страхи его связывались лишь с воеводством, лишь со стоянием у моста, над мостом.
   Поэтому когда он решил раздобыть себе жену, то руководствовался не естественной потребностью, умершей в нем преждевременно, а высшими соображениями: жена необходима была ему для сохранения положения на соответствующей высоте. Речь шла не о всех людях, о мостищанах или даже о киевлянах, которые где-то внизу копошились как муравьи, размножались, ели, спали, умирали, рождались, - перед взором его были образцы куда более важные, достойные подражания, он имел в виду бояр и воевод других, хотя и не таких значительных, как сам, имел в виду, наконец, князей, души не чаявших в битвах, в походах, в ловах, но главное, кажется, начиная еще с юных лет больно уж торопившихся жениться, свадьбы княжеские относились к незаурядным торжествам земли Русской. Они катились через мост пышные, веселые, богатые, роскошные, ехали через мост чванливые княжеские сваты и свахи, ехали высокочтимые послы от одного князя к другому, из земель Суздальской, Черниговской, Смоленской, Переяславской, Новгородской в Киев, а из Киева - в те и в иные земли, все это видел Мостовик, воспринимал без зависти и без восторга, но и с надлежащими выводами.
   Подгоняли его еще и собственные годы. Он давно уже достиг того возраста, когда без жены становишься подозрительным, а он должен был быть во всем вне всяких подозрений.
   И тут князья показывали образцы для подражания. Великий князь киевский Рюрик Ростиславович задумал женить своего сына Ростислава на дочери великого князя суздальского Верхуславне, когда юному князю едва исполнилось четырнадцать лет, а Верхуславне и вовсе было всего лишь восемь. Послал тогда Рюрик Глеба-князя - шурина своего - с женой, тысяцкого Славна с женой, Чурину знатного с женой, многих бояр с женами в Суздаль. Всеволод хотя и со слезами, но отпустил маленькую дочь в Киев, и привезли ее в пышности, а на мосту встречали Рюрик с сыном, и съехались сразу двадцать князей, не считая всяких иных владетельных людей, и венчались молодые в Белгороде, и прибыл туда великий князь Рюрик с княгиней, с князьями всеми, с сыновьями, с дочерями, поставил кутью, и молитву принес, сотворил, согласно обычаю, пир немалый и трапезу, и угостил игуменов с монахами - калогерами всеми, и одарил всех от первых до последних прохожих, и возвеселился без конца, и возвеличился на той княжеской свадьбе.
   А князь Ярослав Всеволодович тоже женился в пятнадцать лет. А Василько - сыновец князя Гюргия Всеволодовича - был семнадцатилетним, когда взял дочь князя Михаила Черниговского. И князь Всеволод Игоревич женился, не имея от роду еще и семнадцати лет. Это князья. Княгини-невесты были и того моложе: обычно им было восемь или же десять-двенадцать лет. Шла ли здесь речь о естественной потребности? Отнюдь нет. Руководствовались прежде всего требованиями государственности, своего положения, которое по тем или иным соображениям требовало поддержки и укрепления. Иногда браки такие могли бы вызвать даже смех или сожаление к детям, которых взрослые владетели соединяли воедино в пожизненные связи, но государственные дела не подлежат осмеянию, а такие браки принадлежали к событиям первостепенной государственной важности. Как, например, брак венгерского королевича Коломана с дочерью польского князя Лешко Белого Соломией в Галиче. Непокорные галицкие бояре, уже в который раз взбунтовавшись против своих князей и изгнав из Галича юного Даниила с братом, сразу же позвали короля венгерского Андрея и Лешко Белого, и тогда король и Лешко, дабы, помирившись, обоим утвердиться в Галиче, послали под венец детей своих. И епископ твердой рукой благословил этот брак, хотя Коломану было восемь лет, а Соломии всего лишь три года. Она не видела у своего мужа ничего, кроме рук да лица, ни во время свадьбы, ни позднее, потому что маленькому Коломану нечего было показывать, а Соломия и не знала, чего она должна была ждать от своего мужа.
   Горько несчастная эта пара всю жизнь прожила в брачной ненависти. Подобное случилось и с польским князем Генриком, сыном Болеслава Высокого, и его женой Ядвигой. Генрик женился на Ядвиге, когда ей было двенадцать лет. В пятнадцатилетнем возрасте она родила ему первого ребенка, потом произвела на свет еще пятерых детей, после чего в катедре вроцлавской супруги заключили брак пожизненной чистоты, сбросив с себя златотканое одеяние и оставшись в простой шерстяной одежде. Генрик в честь этого события отпустил бороду, которую уже не стриг, из-за чего и был прозван Бородатым, а Ядвига пошла в монастырь и, когда ее муж умирал и послал гонцов за женой, отказалась приехать, опасаясь, что может почувствовать в душе искру сожаления при взгляде на немощного мужа, и из ворот монастыря тоже не вышла, чтобы встретить останки мужа, - вот какой была она в служении целям высшим, перед которыми дела земные становятся ничего не стоящими.
   Не следует забывать, что и Христос, которому все поклоняются, рожден был на земле, когда богородице было всего лишь пятнадцать лет, - высокое свидетельство того, что человек не должен откладывать свой первейший долг в жизни: получив жизнь - отдай ее миру, потомкам своим.