Вскоре прогремел могучий взрыв, взвились столбы воды и щебня. Море на миг отступило, в ту же минуту вскипело чудовищным водоворотом и ринулось сквозь проломы в таинственный недра города.
   Спасаясь от потопа, шерны устремились из тайников к боковым выходам, но там их ждала неминучая смерть от рук людей, дабы исполнилось слово Писания о пришествии Победоносца.
   А Победоносец присел на обломки, освеженное солнце выглянуло из-за туч, и он смотрел, как море, затопив подземелья и утолив ярость, постепенно успокаивается, расстилаясь бескрайним многоцветным зеркалом, сквозь которое виднеются на дне давно затонувшие здания, единственный след обитаемости этих мест.
   Воины могли позволить себе передышку.
   Над ближними зарослями вспорхнула диковинная птица с золотистым оперением и, сверкая на солнце, все более широкими кругами стала виться у Победоносца над головой.

Глава IV

   Вперед разнесся неясный слух, неведомо где и как зародившийся. Из уст в уста передавали рассказ о невероятных успехах Марка, и хотя одерживал их тот, кого заранее окрестили Победоносцем, этим успехам дивились и отказывались в них верить, тем более что никто не мог точно указать, откуда дознался. Кивали на полудиких рыбаков с Перешейка, которые внезапно появились в окрестностях Теплых Прудов и привели с собой какого-то сумасшедшего старика. Мол, один из их земляков ушел с Марком, а потом неизвестно как и почему вернулся из-за моря и принес добрые вести. Поскольку это все же были новости из вторых рук, к ним относились настороженно, хотя слушали жадно и притом посматривали на Великое море, за которым лежит страна шернов
   Людям, которые десятками поколений жили под ярмом шернов, уже сам поход представлялся невероятным предприятием. Никак было не освоиться с мыслью, что он действительно предпринят, и вопреки добрым слухам повсюду ждали разгрома удальцов и нашествия страшных первожителей. А находились и те, кто само отсутствие верных вестей объяснял полной гибелью лихих безумцев и чуть ли не попрекал Победоносца, которого накануне, не зная меры, восхвалял.
   И когда, наконец, однажды на рассвете на прибрежном льду появились два буера, встревоженный люд хлынул навстречу прибывшим, боясь даже спросить, уж не последние ли они из оставшихся в живых после страшного поражения и чудом спасшиеся. Однако с буеров спрыгнули путники усталые, но веселые, они издали гоготали и всячески выказывали свою радость. Зазвучали радостные возгласы, кто-то бросился навстречу, любопытные шумно стеснились вокруг. И громом с ясного неба обрушилась невероятная весть: Победоносец вдоль и поперек прошел страну шернов, беспощадно истребляя их самих и их отродье, он захватил все приморские города, все равнинные города, а теперь направляется в горы к южному полюсу, где в крепостях на головокружительной высоте укрываются недобитые остатки шернов. А гонцы прибыли за боеприпасами, которые уже на исходе.
   Обезумевшая от радости толпа подхватила прибывших на руки и с громкими кликами торжественно понесла к собору.
   Еще стоял утренний морозец и снег не стаял. Многие жители поселка на Теплых Прудах либо крепко спали, либо, сидя по домам, подремывали, ждали, пока пригреет солнце. Но уличный шум разбудил всех, люди покидали теплые постели, полуочнувшись от сна, жадно выслушивали новости и присоединялись к толпе, в эту раннюю пору заполнившей площадь перед собором.
   Услышав шум, Элем у себя в новом дворце решил, что это вернулся Победоносец, и уже приказал, чтобы его облачили в парадные одежды, но тут явился Севин и доложил, что это всего только посыльные с добрыми вестями. Раз так, Элем не стал облачаться, вышел, как был одет по-домашнему, только шубу на плечи набросил, и с порога громко потребовал, чтобы посланные подошли к нему с поклоном и докладом. Однако те, — видимо, по наказу Победоносца, — прежде всего отправились на розыск золотоволосой Ихазели. Повстречали ее в переходе из старого дворца в собор, пали перед ней ниц — это тоже было нововведением — и вручили драгоценные подарки: розовый жемчуг горстями, снятый с древних парадных одежд шерновской знати; уборы, резанные по кости в неведомом краю; плетеные золотые украшения, похожие на диковинные цветы.
   Ихазель принимала подарки молча, однако со странной, если не сказать «бредовой», усмешкой на губах, а когда рук не хватило удержать драгоценности, посланцам почудилось, что у нее в глазах на миг полыхнул злой огонек, словно сверкнула сталь, вонзаясь в грудь. Но опустила веки, зазывно улыбнулась и пропела послам таковые речи:
   — Что ж не привезли вы мне самого драгоценного, всех этих розовых жемчужин дороже, вон они с пустым звуком по полу катятся, ибо полны мои руки? Неужто ни у кого с собою нет того самого алого в мире, что, будто колокол мерный, гудит над землею шернов? Почто же не привезли дара желанного, без которого все мне тлен?
   Казалось, кликушествует Ихазель в неисповедимом восхищении, а когда послы почтительно спросили, о чем именно речь, чтобы сей же час донести его милости Победоносцу, то произнесла Ихазель слова уж вовсе загадочные, вовсе темные:
   — Сердца, сердца живого, алою кровью кипящего!
   Был среди посланных отрок один, который сам у Марка отпросился, якобы по дому соскучившись. Он с первого мига с восторгом загляделся на Ихазель, а едва она договорила, выхватил из-за пояса булат короткий и с размаху вонзил себе в горло. Кровь ручьем хлынула, а он упал на пол, захрипел, ноги дергаются.
   Смятение сделалось. Кто попятился в изумлении, кто бросился помочь отроку, но он, поводя рукой, отгонял окруживших, все на золотоволосую красавицу смотрел. И только когда Ихазель, любопытством испуг преодолев, склонилась над умирающим, он, сипя горлом проколотым, с трудом вымолвил:
   — Понял я слово твое, и жить мне нельзя, а не то я исполнил бы прихоть твою.
   Больше он ничего не сказал, а Ихазель и пытать не стала. В страхе отпрянула от горемычного, слегка плечиком повела и удалилась со злою обидою на алых устах.
   И собственные речи, и эта внезапная смерть ужаснули ее. Было чувство, что не сама она, не сама, а какой-то бес за нее говорил, глаза слезами налились, а сердце вскипело неукротимой любовью к далекому светлому богу. Горсти, полные холодных розовых жемчужин, прижала к лону и пылающим ланитам, забормотала, словно в бреду:
   — Нет-нет! Пусть бьется твое сердце державное, пусть стучит, пусть изведет меня кручина безответная! Я бы первая обрекла убийцу твоего на муки небывалые, любимый ты мой! Благодарение небу, что этот мальчик сам себя наказал на месте, осмелившись подумать о том, что было от меня сказано.
   И тут же представилась ей тень прикованного Авия, его четыре налитых кровью глаза и крылья, раскинутые по гладкой стене под золотым знаком Пришествия. Возникло непреодолимое, безотчетное желание глянуть в эти жуткие, колдовские глаза и упиться тем, как они омрачатся при виде присланной ей в дар добычи.
   Как ходячая кукла, не вполне сознавая, что делает, сошла Ихазель в подземелье, отворила дверцу застенка.
   Авий вскинул голову. А она как бы в медленном танце зажгла все фитили на стенах и под потолком и молча стала баловаться розовым жемчугом, пересыпая из ладони в ладонь, чтобы играл он радужными искрами, как ее ноготки, у которых почти те же самые цвет и блеск. И внезапно швырнула несколько жемчужин прямо в поганую харю, швырнула и залилась громким переливчатым смехом. А тварь вобрала голову в плечи и четверкою горящих глаз следила за каждым ее движением. И шагнула вперед Ихазель.
   — Узнаешь? — спросила. И показала украшения золотые и диковинное шитье, что прислано ей из-за моря.
   Спросила, а у самой на губах улыбочка, как бы невинная, как бы шаловливая.
   Узнал: пригасли на миг кровавые бельма за трепещущими веками, а по лбу растекся тусклый темно-серый цвет. Но тут же снова вытаращился шерн, цепким взглядом окинул Ихазель.
   — Узнаешь? — повторила та. — То подарочки-побрякушечки на игру-забаву мне присланы, а прислал их мне всемогущий, сам Победоносец мне прислал, чтобы знала я, чтобы ведала, как стопа его мощная ваши пажити топчет, как десница его громоносная вашу черную силу ломит. Взял он ваши города, никого там в живых не оставил, стены порушил, рвы позасыпал, башням велел до земли поклониться. Благословен Победоносец, истребитель шернов, благословенна Земля, что его породила и к нам прислала!
   Подобие усмешки задрожало на роговом клюве твари.
   — Да, — сказал шерн, помедлив немного. — Орясине, которую вы победоносцем зовете, терпения недостало. Вломился он в нашу страну, города ограбил, народ перебил. Вижу в руках у тебя частицу того, что было накоплено во времена, когда людей на Земле и в помине не было, а она светила нам, шернам, как второе подвижное солнце. Гляжу и говорю: всю равнину вдоль и поперек разорил ваш победоносец, и вот свершается то, о чем молчишь, а мне ведомо: подступил он к высоким горам, остановился и не знает, что делать. Не помогают палки и бревна железные, которые мечут огонь. Застрял ваш славный победоносец перед высокими горами, где по верхам, по отрогам красуются твердыни шернов. Задрал башку, как пес, от которого птичка желанная упорхнула на дерево. Тут и конец вашему победоносцу, всей власти его и силе. Вознесли шернов широкие крылья в их извечную колыбель, на неприступные горные вершины, и посмеются они оттуда над воровской его гордыней непомерной.
   Заскрежетал злорадным смехом шерн, прикованный железом к стене, и уставился налитыми кровью бельмами на Ихазель, а у той руки обвисли, как плети, розовые жемчужины по полу скачут.
   — Где вам, ничтожным, где вам, несовершенным, сравниться с нами? — продолжил он, помолчав. — Умом хвалитесь, а свершили не больше, чем псы, подобно которым множитесь и больше ни на что не способны. Явился к вам земной человек, морочит вам голову россказнями об устройствах, затеях и всякой всячине, которую там заимели. А мы, шерны, давно через это прошли, мы о таком давно позабыли, ибо постигли великую мудрость, что самим надо жить на приволье, а трудятся пусть другие. Ступай, скажи своему победоносцу, пусть сходит в Великую пустыню, пусть пошарит там по развалинам городов, рассыпавшихся в прах, и дознается, что ведали мы в ту пору, когда Земля еще пустовала. Пусть пристегнет себе крылья, пусть захватит наш великий город в горах, пусть научится и прочтет сокровенную книгу, цветным письмом писанную. Авось, уразумеет, насколько Земля была у нас как на ладони, когда там даже искры мысли не было, и какое бремя познаний мы отринули как излишнее и ненужное. А отринули мы все то, чем нынче вы вздумали нас покорить, чем гордитесь нынче на Земле, что почли наивысшим достижением, свойственным только вам.
   Ихазель внимала этому потоку скрежещущих слов в странном оцепенении, не смея глаз отвести от шерна, который внезапно представился ей не просто страшным, но и высшим существом. А тот не иначе как заметил это, потому что в глазах у него зажглась безмерная, не приличествующая узнику гордыня. И с издевкой произнес:
   — Ну, и что с того, что временно берет верх ваш победоносец? Он сбежит на Землю или подохнет, а вы останетесь здесь и, хоть увешайтесь вашим оружием, все равно будете нашими слугами.
   Примолк и уставился колдовскими бельмами в изменившееся лицо Ихазели.
   — Весь род людской будет нашими слугами, — проскрипел он, — кроме той, которая пожелает стать госпожой и по доброй воле последует за шерном в чудный град в кольце высоких гор, чтобы там царить рядом с шерном, чтобы повелевать выворотнями, покорными пуще псов, и людьми, взятыми в рабство, чтобы владеть бесчисленными сокровищами, которые краше звезд, высыпающих по ночам. Будет царить избранница шерна, будет царить с той минуты, как постигнет, что нет ни зла, ни добра, придуманных слабыми, нет ни правды, ни лжи, нет ни заслуг и наград, нет ни грехов и кары, а есть только власть, только власть, воплощенная в наивысшем творении вселенной, во всемыслящем шерне.
   Онемевшая, устрашенная, дрожа всем телом от чувства, которого не в силах была уразуметь, остатком воли попятилась Ихазель. И тут воскликнул Авий:
   — Иди сюда!
   Ихазель вскрикнула и бросилась к двери. На лестнице упала без сил и судорожно разрыдалась Понемногу придя в себя, услышала говор толпы, заполнившей собор. Полегчало от чувства сопричастности к людям, и чуть ли не с радостью поспешила Ихазель смешаться с подобными себе.
   На давно пустовавший амвон поднялся первосвященник Элем. Он прочел собравшимся послание победоносных воителей из заморского края, восславил силу и отвагу рода людского, превознес его верховенство надо всею живою тварью и напомнил о зверином невежестве и дикости шернов, осужденных на погибель. Его негромкий, но пронзительный голос проникал во все уголки собора, временами пробуждая под сводами звенящее эхо.
   Говорил он долго и наконец затянул гимн в честь долгожданного Победоносца, который прибыл с Земли, а исполнив свои труды, на Землю возвратится. На миг примолк, воцарилась тишина, и в этой тишине у входа в собор раздался голос:
   — Неправда! Неправда! Не явился Победоносец!
   Все лица обратились к дверям. Там, взобравшись на основание колонны и прижавшись к ней спиной, стоял старик в былом наряде Братьев в Ожидании, бритоголовый, с горящими глазами. Он простер над головами толпы иссохшую руку, потрясал ею и самозабвенно кричал:
   — Неправда! Лжет богомерзкий Элем! Не явился Победоносец! Слушайте, что возвещает вам последний верный Брат в Ожидании! А ты еретик! Не восстали мертвые, не восстали!
   Смятенная толпа ходуном заходила. Многие с ужасом слушали речи старика, словно перед ними и впрямь пророк, но нашлись и такие, кто бросился к нему с яростным криком, чтобы сдернуть вниз и вытолкать вон из храма. Но дорогу преградили зверского вида чужаки, полудикие рыбаки с Перешейка, которые и не в таких передрягах бывали. Они выставили грозно сжатые кулаки и громко кричали:
   — Правду молвит пророк Хома! Долой Элема! Долой поддельного Победоносца!
   У дверей закипела драка. Рыбаки отбивались отчаянно, но их было мало, так что в конце концов их вместе с Хомой вытолкали из собора. Но оказавшись на площади, они плотным кольцом окружили монаха и подняли к себе на плечи. И тот снова подал голос:
   — Погубили Луну, обманщики, клятвопреступники! Разогнали братию святой девы Ады, мощи ее спалили! Храм ограбили! Опоганен он! Шерн расселся там, где Святое Писание берегли! Горе Луне, горе грешной и совращенной! Враг человеческий наслал Лжепобедоносца на обман людям, чтобы не ждали! И победы его один обман, не свершит он спасенья, худшее рабство грядет! Худшее зло! Неслыханное бесчестье!
   Люди ахали от ужаса, но тут по мостовой загрохотал мерный шаг взвода солдат, посланных первосвященником. Вымуштрованные Победоносцем вояки в одну минуту сомкнутым строем рассекли толпу, отделили Хому от защитников и взяли его в железное кольцо. Нашлись желающие отбить, но Хома подал знак не препятствовать его мученичеству. Солдаты надели на него наручники и, выставив пики, попятились вместе с арестованным к крыльцу нового дворца.
   Тем временем первосвященник Элем, пройдя во дворец через только что пристроенную галерейку, вызвал к себе Севина. Клеврет склонился перед ним в смиренной позе, как бы устрашенный гневом начальника, но в лукавых глазах, следящих за разъяренным первосвященником, то и дело мелькало что-то заговорщическое, более красноречивое, чем слова.
   — Почему не исполнил, как было сказано? — неистовствовал Элем. — Почему дозволил Хоме явиться сюда?
   Севин низко поклонился:
   — Ваше Высочество в своей непогрешимой правоте неизменно отдает наимудрейшие распоряжения, но на сей раз препятствие заключалось в том, что собственными устами Вашего Высочества было запрещено посадить Хому под замок.
   — Есть тысяча способов лишить человека охоты бродить по стране!
   — Совершенно верно. И это моя вина как руководителя полиции Вашего Высочества, я не сумел среди этой тысячи сыскать ни одного надежного. К тому же долгое пребывание безумца среди рыбаков грозило серьезными последствиями. Его сторонники множились, сговаривались, дело шло к возникновению язвы на теле государственного организма. И тогда я позволил ему переходить с места на место и сеять зерна, однако нигде не дал собрать урожай. Теперь все зависит от воли Вашего Высочества. Ничего не стоит подавить пробившиеся кое-где ростки, но по обстоятельствам можно кое-где и не мешать им расти, если Вашему Высочество это представится желательным. Хома свое дело сделал, Хома задержан. Признаюсь, я обдуманно позволил ему проникнуть в собор именно сегодня, когда полученные из страны шернов благоприятные известия дают в руки силам правопорядка солидный противовес кощунственной болтовне сумасшедшего.
   Элем задумался. Некоторое время сидел, не шевелясь, гладил изнеженными ладонями длинную черную бороду и в упор разглядывал Севина, но уже без гнева, а с долей восхищения. Начальник полиции стоял, потупясь, на губах у него блуждала едва заметная усмешка.
   — Пусть его приведут сюда, — внезапно сказал Элем. — Хочу поговорить с ним лично.
   Севин поклонился и вышел вон, а вскоре двое солдат доставили в кабинет старика в наручниках. Первосвященник жестом велел им удалиться и оставить его с глазу на глаз с арестантом.
   Хома стоял, насупив брови и высоко подняв голову, отчасти довольный, что вот-вот начнется мученичество, которое он сам себе давно напророчил. И безмерно удивился, видя, что первосвященник дружелюбно подходит к нему и, прямо сказать, доверительно треплет по плечу. На замогильном лице старца явилась даже тень определенного разочарования, но тут же Хоме пришло в голову, что не иначе как его речи тронули закосневшее в грехе сердце первосвященника и наступила минута, когда довершение благого раскаяния зависит лишь от его красноречия. В приливе вдохновения он воздел скованные длани и начал прорицать:
   — Грядут беды, беды неслыханные! Осквернят шерны всех дев людских, высохнет море Великое, схватится в камень земля и родить перестанет! Грядет погибель всякому, кто истинного Победоносца дожидаться не схотел и самозванцу предался! Изыдет пустыня хищная из предела своего и пожрет жилища людские и житницы, дабы самый след грешников обратился во тлен!
   Он долго не мог остановиться, изобретая все новые кары на головы грешников, но в конце концов притомился и замолк, решив, что пронял-таки первосвященничью душу. Удивляло одно: почему Элем не падает на колени и не кается? Рыбакам и четвертой доли сказанного хватало, чтобы они в страхе попадали ниц и покаялись не только в прошлых грехах, но и в будущих, за чад и потомков своих.
   Элем выслушал пророка сдержанно и сосредоточенно, хотя и с непонятной усмешечкой — казалось, он мысленно взвешивает смысл и весомость прорицаний. При каждом удачном и звучном обороте первосвященник с пониманием кивал, а когда пророк начинал повторяться или делался нуден, Элем неодобрительно морщился. Дослушав до конца, удовлетворенно улыбнулся.
   — Неплохо, неплохо, — сказал он и потрепал Хому по плечу. — Там, в Полярной стране, я и знать не знал, что ты у нас такой речистый. Ни дать ни взять, пророк.
   Поведение первосвященника показалось Хоме несколько несоответственным, но, не желая оттолкнуть душу, близкую к покаянию, он грешника не попрекнул, а начал прикидывать, с какого боку продолжить удачно начатое дело взращения доброго семени.
   Тем временем Элем сел и велел Хоме приблизиться. Долголетняя привычка к смиренному послушанию заставила Хому поспешно подойти, он уже готов был отвесить поясной поклон давнему настоятелю, однако вовремя припомнил о перемене в своем положении Но возможности продолжить речь на свой лад не получил, потому что первосвященник сбил его с толку вопросом:
   — А теперь скажи мне, Хома, по какому такому поводу ты решил, что прибывший с Земли Победоносец вовсе не Победоносец? Только не пророчествуй, а постарайся выразиться четко и ясно.
   Хома свел руки, насколько позволяли наручники, и начал отсчитывать по пальцам:
   — Перво-наперво, мертвые не восстали к нему с поклоном, как было писано. День не сделался вечный, как у пророков сказано, а по-старому приключается ночь — это два. Не расступилось море, чтобы ему на шернов иттить — это, стало быть, три. Не сам он шернов побивает, а людям велит — это четыре Мертвые не восстали — это пять…
   — Было, было, — перебил Элем. — Ну-ка, еще что-нибудь!
   Хома взъярился, в нем снова ожил пророческий пыл, менее обременительный, чем мелочные подсчеты. Но первосвященник вовсе не собирался терпеливо слушать, как слушал прежде. Он довольно грубо прервал поток ввергающих в дрожь предсказаний, вызвал солдат и велел отвести пророка в тюрьму.
   — Авось, там придумаешь кое-что поцветистей, — съехидничал вслед.
   Из кабинета Хому пришлось выталкивать силой, поскольку он заупрямился. Однако не потому, что не хотел уходить, а из принципа, полагая, что начинается мученичество. Он был немало удивлен, когда его втолкнули в сухую и светлую камеру, где были все нехитрые удобства, достаточные ему по возрасту и здоровью. Осмотревшись на новом месте, он удивленно покачал головой и не без робости спросил у надзирателя через окошечко в двери, скоро ли будет побит камнями. Надзиратель во все горло расхохотался и посоветовал заняться краюхой хлеба, что лежит на столике, ведь наверняка же давно не ел. Хома по привычке занялся было обращением надзирателя, дабы тот отрекся от Лжепобедоносца, но надзиратель клевал носом и не прислушивался. Только-только старик добрался до самых живописных предсказаний о неизбежной гибели лунного мира, надзиратель сладко зевнул и захрапел…
   Тем временем на площади появился Севин и обратился с речью к народу, по обычной логике толпы, возмущенному равно и выходкой Хомы и его арестом.
   Первосвященнического клеврета встретили криком и градом оскорблений. Он, однако, невозмутимо переждал этот всплеск народных чувств с застывшей улыбкой на худощавом лице, а как только на мгновение установилась тишина, воспользовался ею и громко объявил:
   — Его Высочество первосвященник Элем прислал меня узнать, какова будет ваша воля поступить со схваченным стариком!
   Эти слова произвели удивительное действие. Народ был привычен узнавать волю первосвященника и тогда прекрасно знал, что делать: если был настроен благодушно, то слушал дальше; если нет — возражал громким криком. Но вопрос Севина поверг толпу в замешательство. Что бы ни придумал Элем, толпа была готова поступить наперекор, а выходило, что никто не знает, каковы его намерения. Даже глядя на солдат, ничего путного не приходило в голову: солдаты мирно сидели на паперти, оружие отложили и калякали промеж собой, потягиваясь на солнышке.
   Крики притихли, зато там и сям начались свары между отдельными кучками. Севин и это переждал спокойно, а потом провозгласил, хотя толпа никоим образом своей воли не выразила:
   — Его Высочество весьма доволен, что его воля и ваша едины. Он намерен сделать как раз то самое, что подсказано вам умудренностью вашей: поместить Хому во дворце, в удобном помещении, учинить ему подробный расспрос, а потом выдать вам, чтобы вы сами рассудили, как с ним поступить.
   И толпа разошлась, восхваляя Элема…
   Ближе к вечеру Ихазель снова побывала у Крохабенны. Выслушав ее рассказ, старик угрюмо задумался.
   — Нельзя было Элему мирволить, до клобука допускать, — сказал он наконец. — Ошибка вышла.
   Ихазель возразила, что ошибка исправима: Крохабенне достаточно предстать перед толпой, и его будут приветствовать как владыку. Но старик несогласно покачал головой.
   — Уж говорено тебе было, и еще раз повторю: поздно, — сказал он. — Появлюсь — людей с толку собью. Придется ждать здесь, в сторонке.
   Ихазель не настаивала. И выглядела нехорошо: глаза как туманом застланы, губы поблекли, дрожат…
   Когда она на закате возвращалась стынущим морем, сидя в лодке лицом к золотому заходящему солнцу, на ланитах у нее горел нездоровый румянец, просвечивающий откуда-то изнутри сквозь бледную кожу, а под ввалившимися черными глазами синели круги.
   Ближе к берегу она расслышала городской шум на площадях и перед домами. Кто-то ругался, кто-то кого-то звал, кто-то с кем-то торговался или сварился, кто-то пел — кипела суетливая и мелочная злоба дня, и губы у Ихазели крепко поджались от неудержимого отвращения. Она зажмурилась, надеясь воскресить в памяти светлый образ Победоносца, но вопреки усилию воли под закрытыми веками явилась ширококрылая черная тень шерна Авия, который уставился на нее во всю четверку горящих, налитых кровью бельм.

Глава V

   Случилось то, о чем говорил шерн Авий.
   Равнинную область между берегом Великого моря и горами в окрестностях южного полюса Марк захватил целиком. Разрушил тридцать с лишним городов и на всем этом пространстве истребил шернов так, что следа от них не осталось. Тринадцать долгих по-лунному дней прошло с той поры, как завоеватели высадились на неведомом берегу, и все это время военное счастье их не оставляло. Но на четырнадцатый день, а по земному счету — через год с небольшим, непрерывных ратных трудов они очутились вдали от моря, в труднопроходимой горной местности.
   Солнце здесь поднималось невысоко и прокатывалось за спиной по низкой дуге, а по ночам погружалось за горизонт неглубоко, так что по южному краю неба до утра тлела незакатная заря. Полоса полдневных гроз осталась позади, дни были не такие жаркие, а ночные холода не такие жестокие.