Кровь прилила к голове Степана, гудела в ушах…
   Восстание польских хлопов против своих панов было не в редкость, и нечему было тут удивляться, если взглянуть на бледные лица крестьянских детей, на драное платье и нищие хаты крестьян, которым жилось под своими единоверными и единоплеменными панами нисколько не лучше, чем православным украинцам.
   Боярин и думный дьяк проходили мимо Степана, удалялись и возвращались вновь. Иногда они подходили к фонтану, журчавшему между цветущих яблонь, шелест воды заглушал их слова, но потом они опять приближались.
   «Так вот оно как! Так вот оно как! — задыхаясь от негодования, думал Степан. — О правде кричат, за веру Христову зовут проливати русскую кровь, а сами лишь о боярской корысти и мыслят… Не за русский народ, не за правду и не за силу нашей державы хлопочут бояре… Панов, собаки, спасают — таких панов, как и сами бояре… Чем они лучше панов?!»
   Ночные собеседники скрылись в покоях панского дворца, а Степан все сидел на дерновой скамье. Из головы не шла сожженная боярином деревня, повешенные в отместку за злобного пана польские восставшие хлопы.
   «Схватили бы хлопы боярина да заодно на березу — вот-то бы складно!» — думал Степан. Он не заметил, как погасла свеча в последнем окне дворца и начало рассветать. «Не больно-то складно! — остановил казак свою думку. — Тут как раз и наехал бы Стенька с казацким дозором. Увидел бы, что польские хлопы боярина весят, да гаркнул дозору: „Лупи их, латинское племя! Боярина нашего чуть не сгубили ляхи!“ Куды там, да нешто я слушать стал бы, что там поляки бормочут?! Да хоть и стал бы, сказал бы: „Над вашим паном — ваша воля, а наших бояр мы весить вам не дадим. Руки коротки!“ Вот тебе правда! Бедному человеку правды добиться нелегкое дело…»
   Степан не видел, что звезды в небе померкли, что в дымной предутренней мгле явственней выступили девически нарядные яблони, а панский дворец отражает в окнах красный отсвет утренней зорьки. Казак сидел так неподвижно, что одинокая жаба не признала в нем человека, выскочив из-за куста, — шлеп-шлеп! — приблизилась к нему и, словно в задумчивой неподвижности, уставилась на него своими выпученными буркалами…
   Легкий ветерок, примчавшийся вдруг откуда-то, зашумел в листве, заглушил соловьев и лепет фонтана, и Стенька, будто проснувшись, услышал невдалеке крик петухов.
   «Время смене», — подумал Степан. Он поднялся со скамьи и пошел вдоль пруда к хате садовника будить отдыхавших товарищей.


Пыль над дорогой


   Солнце палило жарко. Сохла земля, и над дорогами завивалась пыль. Скакали гонцы от послов в Москву. Из Москвы и из Киева — к месту посольских съездов. Русские полки получали приказы от воевод, снимали свои становища и куда-то передвигались.
   — Братцы, куда путь?
   — Воеводы ведают.
   По дорогам двигалась пешая рать, скакали тысячи конников, куда-то везли пушки…
   — Тянут к домам. Не долог и наш черед, — говорили среди казаков.
   Из густого облака пыли мелькнули казацкие пики, высокие и косматые бараньи шапки. С ветром через ржаное поле долетела родная, казачья песня.

 
Как со черна-черна, братцы, ерика,
Под азовски башни, братцы, каменны
А и грянули, братцы, десять тысяч казаков —
Запорожских, донских, волжских, яицких…

 
   Казаки сбежались толпой к дороге на эту всем знакомую песню о взятии Азова и азовском осадном сидении.

 
Как спужались, испужались татаровья,
Ускочили они, братцы, из азовских стен.
Да покинули они пушки медные,
Зелье-порох да, братцы, и золоту казну… —

 
   подхватили казаки у дороги.
   Стенька увидел крестного. Тяжелый и важный в боевом доспехе, на темно-гнедом коне, ехал он избоченясь и вместе с другими казаками удало подпевал густым и звучным, как медь голосом.
   Поравнявшись с донцами, прибывшая станица спрянула со своих коней, и все пошли громко здороваться да искать между казаками знакомцев.
   — Крестный! — крикнул Степан.
   Корнила обернулся на голос, взглянул на лица окружавших его казаков, посмотрел на Степана и продолжал искать в толпе того, кто его окликнул.
   — Крестный, аль ты меня не признал? — смеясь, повторил Стенька.
   — Постой, борода, погоди! Али ты мне не крестный батька, а крестник?.. — в недоумении потирая глаза, пробормотал Корнила. — Ах ты бисов казак! Да то ж мой Стенько!.. — будто в самом деле только теперь признал его атаман. — Иди обниму, борода! Ну, возрос! Ну, возрос! Был хлопчик, а ныне лихой атаман!..
   Казаки шумно расспрашивали друг друга — одни узнавали о здоровье родных на Дону, другие спрашивали о погибших товарищах и радовались оставшимся в живых. Тот встретил отца, этот — брата, передавали поклоны казачек, донские гостинцы…
   — Пошто же вы с Дона? Мы чаяли сами домой подаваться, — спросил Стенька крестного после объятий и поцелуев.
   — Корнила Яковлевич! — окликнул подоспевший Иван.
   — Здорово, Иван Тимофеич! — отозвался Корнила. — Слава идет о тебе, атаман. Ладно воюешь! Панов хорошо колотил!
   Все казаки заметили, что войсковой атаман повеличал атамана по отчеству, и с гордостью на него посмотрели.
   Прибылые расположились в панском лесочке. Задымили костры, пошли разговоры…
   — Не в подмогу мы вам — на смену. С панами устроен мир, а со шведом будет война, — говорили казаки.
   — К домам! — зашумели товарищи Стеньки.
   Корнила съездил к воеводе и возвратился в казацкий стан словно бы огорченный.
   — Велели и мне ворочаться на Дон, — стараясь скрыть радость, сказал он. — Бранился боярин, пошто я кидаю Дон сиротой. «Без тебя, говорит, атаманов доволе. Подраться кому найдем, а ты Доном правь».
   — Богдана страшатся! — сказал Степан.
   — Чего ты плетешь?! — удивился Корнила.
   Стенька жарко и возмущенно пересказал ночной разговор боярина с думным дьяком, который он слышал в саду.
   — А ты, Стенька, язык береги. За такие-то речи тебе его могут урезать, — предостерег Корнила.
   Несколько дней спустя станица Ивана двинулась вместе с другими на Дон. Послав против шведов войскового есаула Логина Семенова, мелкорослого, узкоплечего казака с густою рыжею бородой до пупа, Корнила поехал домой.
   С панами было заключено наконец перемирие. Молодые донские казаки чувствовали себя победителями и весело пели, возвращаясь к домам.
   Стояло жаркое лето. Повсюду цвели хлеба. Над полями звенели жаворонки, и по дорогам между полями, где ехали казаки, подымалась туманная серая дымка дорожной пыли…
   Старинный друг Тимофея Рази Ничипор Беседа не одобрял мира с панами и корил молодых казаков за преждевременное веселье.
   — Раззевались вы, хлопцы, орете песни, — ворчал он. — Мыслите: вы одолели панов. А паны смеются: дураков обманули, мира выпросили, чтобы к войне собрать силы.
   Едучи рядом с Корнилой и слушая деда Ничипора, Стенька спросил:
   — Крестный, а вправду — пошто же мы на свейцев войною? Свейцы ведь сами пошли на панов вместе с нами, за правду.
   — Мы старые русские земли пошли отнимать у панов — в том наша правда, — ответил Корнила. — А у свейцев какая правда? Залезти в чужую землю? Польшу нечестно побить, да там и с нами затеять драку?!
   — А с нами пошто им драться? — спросил Степан.
   — Все то разуметь надо, Стенька, — сказал умудренный жизнью Корнила. — Свейский король с турецким султаном в дружбе — оттого и свейцы для нас худое соседство. Оставишь их в польской земле, и покоя от них не жди! Не глупы бояре, что наперво их рассудили побить, пока они крепко на новых местах не сели.
   — Рассудили! — услышав слова Корнилы, ворчал дед Ничипор. — Колотили панов, колотили, а ныне в заступу им посылают. Кого? Запорожцев! Намедни прошел гетмана Хмеля сынок Юрко с казаками. Спрошаю: «Куды?» Воны сказывают: «Панам в допомогу на свейцев послали! Глумятся над нами бояре и белый царь. На то ли мы сами под царскую руку просились?!» Панам-то того и надо, да после нам сызнова все, как в песне, спивают: «Мы мочили, мы мочили, потом начали сушить. Мы сушили, посушили, в воду кинули мочить…»
   Степан с любопытством прислушался к ворчанию старика. Он тоже, казалось, был по-своему прав…
   — Что брешешь, дед?! — одернул Ничипора Корнила.
   — Ты, Корней, помолчи. На помосте в Черкасске при всех казаках со мной обнимался. Нова война придет — опять со слезой целоваться полезешь, — огрызнулся старик. — А паны-то привыкли от украинских хлопов хлеба тащить на веселую жизнь. Не отстанут они, потянутся к старым своим поместьям и с нами затеют свару. Мы и тогда поколотим панов, — не об том крушусь, что они одолеют, — да краше нам было бы ныне же с ними покончить. А бояре просты, в обман поддались!..
   Но не затем даны молодым казакам кудрявые головы, чтобы таить и пестовать черные мысли. Ворчание деда мало смущало молодежь. Тряхнув кудрями, стряхивали они все заботы и снова горланили над степями казацкие песни. И вместе со всеми, счастливый, ехал Степан, возвращаясь на Дон.
   Радостно узнавали они речные переправы, пройденные ими в начале похода, одинокие вербы, хутора и станицы…
   Несколько раз поглядывал Стенька на крестного, готовый вот-вот спросить про его чернобровую падчерицу Настюшу, но как-то не к лицу было казаку самому затевать разговор о дивчине. А может, ее уж и выдали замуж? Чего не отдать? Повидаться бы с ней! Да кто знает — теперь позовет ли крестный бывать в Черкасске?
   Казаки ехали походным порядком. Хотя они возвращались к домам, но в степях не на редкость встречи с крымцами. Как знать — вдруг свейцы договорились с азовцами или с Крымом, а те и нагрянут в степях, гололобые черти!.. Потому, возвращаясь домой, по степям высылали дозоры, как на войне, и Степан скакал впереди со своей дозорною полусотней.
   У Донца казаки разделились: Корнила с понизовыми пошел к Черкасску, а остальные двинулись прямиком к верховым станицам.
   — Бывай, Стенько! — позвал крестный. — Бывай ко мне в дом да батьку с собой привози!..
   «Сказать, что ли, Насте поклон?» — снова подумалось Стеньке, но он промолчал и только почувствовал, как залились румянцем щеки да загорелись уши.
   — Спасибо, крестный, приеду, — пообещал он, обнявшись с войсковым атаманом.


Королевна-Дубравна


   И вот распахнулись ворота. Вот снова знакомый широкий двор с вышитым полотенцем возле колодца, любимые матерью алые цветы, разместившиеся под окнами, полутемные прохладные сенцы с двумя бочонками: в одном — пиво, в другом — холодный искристый квас. Приземистый курень с дубовыми полками по стенам, на которых вперемежку наставлена глиняная, серебряная и оловянная посуда, возле окна материнская прялка с резным, знакомым от детства узором…
   И тысячи детских воспоминаний ворвались в сердце Степана, закружили голову радостью возвращенья домой. И жеребец Дубок узнал дом, заржал изо всей широкой груди.
   Словно сквозь сон, обнимаясь с батькой, вдохнул Степан еще во дворе знакомый табачный запах, а в сенцах обнял плакавшую от счастья мать. Уже его усадили и стали расспрашивать. Уже улыбался он всем и каждому. И вдруг замер с открытым ртом, когда со двора вошла с тяжелой ношей свежего, душистого хлеба рослая русокосая девушка… «Что за Королевна-Дубравна?!» — подумал Стенька, встретив взором темную синеву ее взгляда.
   Она заметила удивление и восхищение казака, застенчиво и робко потупилась. И тогда по смущенной складочке возле рта Стенька узнал ее…
   — Алешка! — воскликнул он и, еще больше смутясь, чем она, степенно поправился: — Здравствуй, Алена Никитична!
   — Здравствуй, Степан Тимофеевич, — певуче и нежно сказала она.
   И вдруг смешной показалась Степану мечта о Насте, падчерице Корнилы. «Недаром я сам вывел Алешку из экой дали! — подумал он. — Да, вишь, и царю тогда наврал, что невесте несу сапожки. Ан сон-то и в руку!..»
   — С Черкасска гости булы намедни, — сообщила мать, рассказывая донские новости. — У крестного в доме булы и Настю бачили. — Мать поджала губы и поглядела на Стеньку, ожидая его нетерпеливых расспросов.
   — Замуж, чай, вышла? — спросил безразлично Степан, едва оглянувшись в сторону матери и снова смотря на лицо Алены, которая, накрывая для гостя на стол, опустила глаза, будто обожженная его взглядом, и больше не смела поднять их…
   — Сватов — что грибов, да не за всякого выдаст Корнила!
   — Из экого дома-то в девках не станет сидеть! Женихи, чай, найдутся, — ответил Степан. — Вон сколько с войны воротилось богатых!..
   Мать в удивлении поглядела на сына.
   — А ты? — спросила она.
   Но Стенька внезапно хлопнул себя по лбу.
   — Забыл-то, дурак! — выбранил он себя и побежал вытаскивать из походной сумы подарок отцу. — Эх, батька, узнай-ка суденце чеканно, отколь оно родом? — удало спросил Стенька.
   И, забыв разговор о невесте и женихах, он протянул отцу серебряную пороховницу.
   В самой первой битве с панами, когда уже протрубили отбой и казаки, оставив преследованье врага, собирали военную добычу, Стенька стоял над убитым польским хорунжим. Он поднял его пистоль, рядом нашел свою сбитую пулей шапку и взглянул в пустые глаза мертвеца. Усатый детина лежал навзничь с окровавленной шеей, глаза его были бессмысленно выпучены. Ничего не прочтя в них, Степан деловито снял с убитого ляха кольчугу, с пояса отвязал серебряную турецкую пороховницу и хотел уж взмоститься в седло, как подъехал Иван. Он соскочил с коня и обнял Степана.
   — Спасибо, браток! Кабы ты не поспел, то застрелил бы меня хорунжий. Славно ты рубанул его! — сказал Иван, осмотрев убитого. — А что взял добычи? — спросил он.
   Смущенный благодарностью брата, Степан показал кольчугу и пороховницу.
   — Стой, стой, донце кажи! — с волненьем воскликнул Иван. Он повернул в руках пороховницу. Чеканный турецкий полумесяц на ее донышке был перечеркнут вырезанным осьмиконечным крестом.
   — Суденце-то нашего батьки! В Азове у турка взято! — пояснил тогда свое волнение Иван. — Я сам закрестил на нем поганую веру. Знать, батькина мучителя ляха послал бог под первый удар твоей сабли!..
   И всю войну Стенька свято хранил эту первую боевую добычу. Об этой пороховнице, чудесно попавшей к нему, он и вспомнил. И батька теперь глядел на нее, удивляясь такому небывалому случаю.
   Степан показал всей семье и пистоль хорунжего, и шапку свою, простреленную из этого пистоля. Показывая их, он искоса взглянул на Алену.
   Увидев дыру, пробитую пулей на шапке, она побледнела и перекрестилась. Грудь ее высоко поднялась от глубокого вздоха, и глаза потемнели, а через мгновенье яркий румянец залил щеки.
   В это время в избу вошел Сергей Кривой.
   — Здоровы ли батя с матынькой! — низко кланяясь от порога, сказал он. — Спасибо, сестру берегли! — Он поклонился еще раз. — Сестренка, здорова! С похода, вишь, воротился, домком заведусь. Буде тебе по людям жить. Родной брат богат стал — и мы казаки не похуже других! — с похвальбой сказал он.
   — Не отдам я тебе, Серега, Алену Никитичну! — внезапно для всех, не по обычаю, выпалил Стенька и вскочил со скамьи, словно готовясь оборонять Алену от нападения брата.
   — Не корова! Сама куды схочет! — опешив, сказал Сергей.
   — Алеша, пойдешь за меня? — спросил Стенька.
   — Куда ж ей из нашего дома?! И мне без ней скушно! — горячо воскликнула Разиха, только теперь поняв, к чему клонит речь ее Стенька.
   — Мне матю не мочно покинуть, — скромно сказала, потупясь, Алена и опустила ресницы.
   — Так что ж мы, братья, что ль, с тобою, Стяпанка?! — воскликнул Сергей.
   — Знать, братья! Мы и раньше братьями были, а ныне и крепче! — ответил Степан, схватив в объятия Сергея.
   Они взглянули друг другу в глаза, и оба так сжали друг друга, что крепкие казацкие кости захрустели в суставах.
   — Ну, Стяпан… Ну, Стяпанка!.. Приданого гору тебе навалю! Живите богато! — восторженно крикнул Сергей.
   — Да что мне в приданом, Сергей! Ведь беру Королевну-Дубравну. За эку красу да еще и приданое мне же?! А совесть-то где?! — шумно и возбужденно заспорил Степан.
   Алена от похвалы жениха зарделась.
   — Ты, Стенька, не сварься, — остановила Степана Разиха. — Девушке любо самой, когда к мужу идет со приданым. Пусть все по обычаю справит, окажет сестре любовь!
   Тимофей в это время, взобравшись на лавку, кряхтя, снял с полки в переднем углу большую икону.
   — А ну, казак со казачкой, становись на колени, примайте благословение! — зычно скомандовал он, будто звал в бой казачью станицу…


На Тихом Дону


   Возле нового куреня, поставленного рядом с отцовским, Степан насадил вишневых деревьев и яблонь. По всей Зимовейской станице не было такого большого сада.
   — Придет весна, поглядит Алеша на яблоньки, скажет: «Где-то мой Стенька?» — приговаривал Степан, вонзая заступ в рыхлую землю и собираясь садить только что привезенные яблони.
   — А где же он будет? — дрогнувшим голосом спросила Алена.
   Степан только что возвратился из Черкасска, и сердце Алены замерло: нет ли дурных вестей?
   Уже третий год они были женаты и жили не разлучаясь.
   — Вдруг царь позовет и угонят станицу на шведов не то на турка, — сказал Степан. — Да ты не тужи. Где ни буду, а ты со мной тут. — Он хлопнул себя по груди ладонью и снова взялся копать. — Яблони зацветут весной, — продолжал Степан, — как девчонки, будут стоять хороводом: пели-пели, кружились-кружились, да вдруг опустили руки и стали. Глядят себе в небо, и каждая думкой своей занята, и примолкли…
   Степан взглянул на загрустившую Алену, отбросил лопату и внезапно громко захохотал.
   — Наплел полный короб! — воскликнул он, ласково обнял жену и усадил ее на оставшееся от стройки толстое дубовое бревно. — Придет осень — Яблоков насберем, сложим в подвал. Люблю яблочный дух!.. Ворочусь из Черкасска, а ты мне яблочек полное блюдо поставишь. Я сам откушу, тебе дам, сам откушу, тебе дам, сам откушу, тебе…
   — Все съел! Где ж яблок таких-то взять?! — усмехнулась Алена, поддавшись его шутливой болтовне.
   — А полно-то блюдо!
   Через окна послышался детский крик.
   — Зовет сынок, — поднимаясь с бревна и осторожно высвобождаясь от объятий мужа, сказала Алена.
   Она тотчас же воротилась с сыном и села кормить, любовно посматривая на сонное личико успокоившегося ребенка. Степан глядел в суровую, сосредоточенную мордочку сына, который, слегка насытившись, отдыхал, выпятив мокрые от молока губы, и словно в задумчивости уставился в осеннюю густую голубизну высокого сентябрьского неба и вдруг снова нетерпеливо и жадно схватил грудь.
   Алена нежно взглянула на сына, перевела взгляд на мужа и засмеялась.
   — Весь в батьку, — сказала она.
   — Казак! — ответил довольный Степан, поднимаясь с бревна и опуская в готовую яму лохматые корни молоденькой яблоньки…
   — Стенько, что ж ты батьку забыл! — окликнул через плетень Тимофей Разя. — С Черкасска приехал и глаз не кажешь!
   Держась за плетень, старик тяжело вошел во двор сына. Ему уже трудно было ходить. После смерти жены, едва дождавшейся рождения внука, он вдруг осунулся и одряхлел.
   Кряхтя, старик сел на бревно со снохою рядом.
   — Чего ж порешили на круге? — спросил Тимофей.
   Хоть ноги его были слабы, но голова не могла отстать от казачьих дел. И после круга, на который уже сам не ездил, он всякий раз расспрашивал Стеньку о всех делах.
   В последние годы, после нового «Уложения» царя Алексея Михайловича[11], которое еще тяжелее наложило боярское ярмо на крестьян и по рукам и ногам связало посадских, на Дон стало бежать больше народу. Никакие заставы не помогали. Пустели целые села, посады и слободы. Тогда бояре послали письмо к донской войсковой старшине, грозя лишить Дон хлебного жалованья, если казаки станут и впредь принимать безразборно всех беглецов.
   Корнила ответил им тайною грамотой:
   «Рад бы погнать беглых воров и мужиков, да не смею по множеству их, — писал он. — Одно могу: не пускать их в казачьи дела. А вы укажите не давать на них хлебного жалованья. Тогда и сами они не станут бежать на Дон». Вслед за тем Корнила созвал круг в Черкасске и обратился к собравшимся:
   — Храбрые атаманы! У белого царя в хлебе скудость. Не дает государь на сей год прибавки хлебного жалованья Донскому войску, а народу у нас — что ни день, то прибыль. Как рассудите, атаманы? Делить на всех хлебное жалованье, так выйдет для всех с убавкой, а не пускать на Дон беглых людей не мочно: тем вольность донскую порушим…
   Не многие подняли голос за то, чтобы делить царское хлебное жалованье на всех, считая и вновь прибылых беглецов. Большинство казаков не захотело ради пришельцев поступиться своим куском хлеба, и круг порешил:
   «Вперед выходцев всякого звания из московских людей на Дон пускать, как и ранее, а в станичные казаки новых выходцев не принимать, хлебного и денежного жалованья им не выплачивать, а кто, донской казак, нового выходца за себя возьмет — и в том запинки ему не чинить, и тот казак волен его кормить от своих достатков, а в ратной добыче новым выходцам делить дуван по заслугам, кто сколь добудет саблей.
   Да как много людей из тех новых выходцев почтут себе за обиду недачу царского жалованья и в станичных и войсковых делах станут смуту мутить, то ни в станичный, ни в войсковый круг к казачьим делам их не пускать и вершити казачьи дела без них».
   Около полугода назад, когда Иван и Степан приехали из Черкасска с такими вестями, старый Разя вскипел:
   — А ты что же, Ванька, дывывся?! В очи тебе наплевать за такой срам! На порог не пущу я тебя, продажная шкура, старшинский подголосок… Мало тебе ходить во станичных, ты еще в войсковую старшину схотел?! За что мне такой срам от бога?! — Старик даже схватился за сердце и сел…
   — Да что же я, батька, могу?! — в обиде за незаслуженные упреки воскликнул Иван. — Как один пойду против круга? Ну, велишь — станичное атаманство с себя сложу!
   Тимофей отмахнулся.
   — Была наша верная правда, что всякий был всякому равен. А ныне все розно пойдет, распадется казачья дружба, и Дону придет погибель, — печально сказал старик.
   Боясь новой вспышки отцовского гнева, Степан, возвратясь из Черкасска, не шел к старику. Но Разя явился сам.
   — Чего же там круг порешил? — еще раз спросил он Степана, который нарочно громко покрякивал, роя новую яму для яблони и делая вид, что не слышит вопроса.
   — Просились из новых прибеглых людей торг им дозволить по Дону, а круг не велел, чтобы станичному казачеству не было убыли в торге, — наконец решился сказать Степан.
   — Опять по дворянству льгота! — в негодовании воскликнул старик. — Вражда между казаками пойдет, заварится свара, а московским боярам того и надо… Продает атаман Корнила донскую волю, поганый псина! В старое время погнали бы в шею такого атамана: «Не води хлеба-соли с боярскими лазутчиками. Не продавай, гад, воли казачьей!» А ныне… — Разя махнул рукой и закашлялся так, что не мог сказать больше слова, встал и пошел со двора.
   — Батя! — крикнула вслед Алена. — Воротися, блиночки горяченьки будут!..
   Старый остановился, словно послушал сноху, обернулся в воротах.
   — Не казаки — байбаки! — сердито сказал он и вышел на улицу.


Конец старого Рази


   Утеснение новых пришельцев в казачьих правах не остановило и даже не уменьшило притока беглых на Дон. Прибыток на этом был лишь одним донским богатеям.
   Разбогатевшему низовому казачеству давно уже были нужны работники косить траву, пасти по степям скотину, стричь шерсть, дубить кожу, ловить и засаливать рыбу и даже затем, чтобы кое-где по дальним угодьям, полегоньку нарушив обычаи, взяться за пашню под хлебные нивки. Прежде, когда всякий сам по себе получал хлебное жалованье, пришельцы не спешили отдаваться в работники. Их главной усладой было сознание воли.
   Зато теперь лишенная кормов голытьба бросилась по казачьим дворам с мольбой принять за харчи на любую работу.
   Старый Разя ворчал и бранился по поводу новых порядков, побранивались и другие старые казаки, но все привыкли к тому, что деды ворчливы.
   — Им все на свете не ладно. Ко давнему тянет. А того не поймут, что их старость мучит, что силы нету. Он чает, что солнышко худо греет, — ан кровь у него остыла. Он мыслит, что свету нет, — ан просто взор его сам погас, — отмахиваясь от старческого брюзжания, успокаивали горячую молодежь степенные понизовые атаманы. — Вчерашний день не воротишь — того старикам не понять. Прежде били каменными ядрами, а ныне — чугунными да медными. То татарам кланялись, а ныне татары — русским, то было велико княженье, а ныне — держава…