Бывало, я проскочу по улице к бую аль за ворота, в станицу отъехать, не то и попросту на майдан, — услыхал, что ковры хороши али добрый конь продается… По улицам еду, и все казаки без шапок стречают: «Поклон, кричат, атаману!», «Батька, как здоров?», «Заезжай во станицу, кричат, пирогов напекли!» С седла соскочил, подходишь к коню. Народ расступился. Шапки все скинут: сам атаман покупает! Кто приторговывал — замолчит, отойдет к сторонке. Продавец тоже шапку скинет: «Да ты, мол, батька, пошто трудился? Тебе бы лишь свистнуть — и конь стоял бы перед тобой!..» Ныне уж чую — не то. Небось я на улицу выйду — никто не глядит, а кто мимо идет, норовит отвернуться. Кричит на всю улицу: «Куме, эй, ку-ум! Погоди, кажу, куме!» А кума и нет никакого, — кричит, как собака, чтобы меня не видеть, а то башка ему от поклона отмотается напрочь!.. Небось тебе, Стенька, шапку скидают, — ты, стало, и атаман! Все равно ты меня пересилишь…»
   Корнила вздрогнул от стука в дверь.
   — Корнила Яковлич, там дворянин из Москвы.
   — Какой дворянин? — непонимающе переспросил атаман. — Какой дворянин? — Корнила словно свалился откуда-то с крыши в свою горенку. — Дворянин… — повторил он, придя в себя и торопливо схватив со скамьи брошенный рядом кармазинный кафтан. — Баня топлена нынче?
   — Горячая банька, ты сам хотел париться нынче, — сказал казак. — А дворянин длинноносый, какой не по разу бывал.
   — Готовь дворянину баню да стол там вели накрывать получше: вина да всего… а я выйду тотчас…
   Корнила вскочил, напяливая кафтан; словно помолодев, весь подтянулся. Московские послы в эту зиму его позабыли. Приезд Евдокимова не в войсковую избу, а прямо к нему в дом давал Корниле уверенность в том, что, несмотря на все происки, он не вышел из доверия государя и ближних его бояр. И, в один миг позабыв свою воображаемую беседу с Разиным, Корнила готов был по-прежнему крепко держать атаманский брусь…
   Дворянин отказался от бани и от стола. Он захотел немедля беседовать с атаманом по тайному делу…
   — Указал государь тебе, атаману, сказать, что стар ты и глуп и его велений не разумеешь! — резко сказал всегда вежливый и сдержанный Евдокимов. Это значило, что он говорит точные слова самого государя, которых нельзя ни смягчить, ни исказить…
   — Спасибо на добром слове! — с обидой, моргнув, ответил Корнила. — А чем же не угодил я его величеству государю?
   — Прошлый год вор Стенька на Дон пришел всего в полутора тысячах казаков, а за зиму у него пять тысяч скопилось! — сказал дворянин. — И ты тому скопу расти не мешал, давал ему волю.
   — Перво — у вора всего три тысячи, а не пять! — возразил атаман. — А другое дело — надо было его на Дон оружным не допускать, как в государевой грамоте писано было. Ан вор из Астрахани домой пришел, как Мамай ордой: тысячу казаков привел да с полтысячи беглых стрельцов с пищальми; пушки выставил боем, грозит… Да и то бы его я давил тогда, ан при нем царская грамота: «…на Дон идти и селиться вольно».
   — Не всякое слово в строку! — возразил дворянин.
   — А теперь вор окреп и собою гордится: «Брусь и бунчук, похваляется, отыму у Корнилы. Пусть, говорит, Корней яблоки садит либо свиней пасет». Вот он что нынче, вор Стенька, толкует, сударь! — с разгоревшейся ненавистью сказал Корнила, уверенный, что не сам он только что выдумал эти слова, а действительно говорил Степан…
   — А ты? — спросил дворянин.
   — Я старый волк. Я не то что слово — каждую думку его ведаю, — похвастался атаман. — Держит еще Корнила и брусь и бунчук. Я его близко к черкасским стенам не пущу, злодея!..
   — «К черкасским стенам»! — передразнил дворянин. — Не ждать надо вора, а самим на него выходить! А ты его в масленицу из кабака в атаманский дом к себе кликал! Ты блины пекчи к ночи собрался, полный стол угощения наставил, бочонок вина из подвала велел откопать…
   — Заманивал я его в гости к себе, а там — и управился б с ним! — неуверенно оправдался Корнила, пораженный тем, что московскому гостю так много известно.
   — На пасху ворье приехало в церковь молиться! Нашлись богомолы! И вы ворота отворяете им. А что они в городе вызнали? С кем говорили?! Да, может, ты сам с «богомолами» грамоты слал?! Может, вести какие любезному крестничку подавал из Черкасска!
   — Помилуй господь! — испугался Корнила. — Да ты меня, что ли, в измене?! — От неожиданности и волнения у старого атамана перехватило дыхание и сперло грудь…
   «Вот тебе и приехал в дом, минуя войсковую избу! Вот, Корней, принимай дорогого гостя! Порадуйся милостью царской и верой тебе за твою службу!» — подумал Корнила.
   — А что же ты сам не пошел на его воровской городок? — строго спросил дворянин. — На красную горку опять дожидаешь в Черкасск воровских гостей? Свадьбы станешь играть да на свадьбах плясать с ворьем?! Посаженым отцом тебя, может, позвали на свадьбу?!
   — Я в толк не возьму, про что ты толкуешь, сударь Иван Петрович! — сказал Корнила.
   — Про то, что ворье, знать, и вправду тебя не спрошает и ездит в Черкасск, когда схочет! А ты или сам-то не знаешь того, что к тебе кагальницкие казаки приедут венчаться?
   — Не слышал про то ничего!.. — признался Корнила.
   — Стало, я из Москвы к тебе должен возить эки вести?! Да что ты, сбесился, Корней, али вправду изменщик?! — вспылил дворянин. — Ну, слушай меня: ворота городские закрыть, никого из воров ни ногой не впускать в Черкасск — ни к богомолью, ни к свадьбам — да войско скликать на воров!
   — Казаков на него чем поднять-то нам, сударь Иван Петрович? Страшусь, не сберешь на него казаков, — возразил Корнила.
   — Знать, Михайла Самаренин правду писал, что Дону не справиться с вором и надобно царское войско послать! — сказал дворянин, и Корнила почувствовал в его голосе насмешку. — Ан государь стрельцов посылать не велел, а указал государь послать свою милостивую похвальную грамоту донским казакам за то, что к Стенькину Разина воровству не пристали, да еще указал государь послать свое царское хлебное жалованье, — продолжал дворянин. — Слышал он, что у вас на Дону хлебом скудно… — заметив удивление Корнилы, добавил Евдокимов. — Послал государь то хлебное жалованье со мною, да я его на Дон везти поопасся от вора Стеньки. В Воронеже я его придержал… Ведь как караван мимо Стеньки пойдет, то воры его пограбят. Всем Доном без хлеба тогда насидитесь! Мыслю, что хлебушка своего понизовые казаки не захотят уступить злодею?..
   — Да что ты, сударь, кто же хлеб уступит?! — согласился Корнила, тотчас сообразив, что для раздора между казаками не может быть лучшего предлога, чем царский хлеб.
   — Тогда созывай-ка круг, — сказал дворянин. — Пусть круг оберет станицы в охрану царского хлеба. Да круг же пошлет их стать станом по берегам возле Стенькина острова. А где два войска стоят оружны, там быть и бою! — Евдокимов говорил твердо, уверенно, словно он уже имел право приказывать войсковому казацкому кругу. — Да как станицы пойдут на охрану, то казаки пусть всем Войском у государя молят прислать стрельцов, чтобы хлеб они проводили до Стенькина острова. И государь моления ваши услышит, велит из Воронежа выслать приказов пять московских стрельцов.
   «Ишь, черт длинноносый, чего ведь надумал!» — про себя воскликнул Корнила, чувствуя, что попался в ловушку и что у него не осталось предлога, чтобы отказаться от впуска московской рати.
   — И мы тогда Стеньку в гнезде задавим… Да ты поспешай, атаман, не то вор на Волгу кинется, как прознает, уйдет на Медведицу, на Хопер, — его не догонишь, а и догонишь — не сразу побьешь? — заключил Евдокимов.
   Но, увидев смятение, написанное на лице атамана, будущий донской воевода его успокоил:
   — Коли сам круг призовет стрельцов, то никто в тебя камнем не кинет, не скажет, что ты «продаешь казацкую волю», как любят у вас говорить. И я к вам не силой стрельцов приведу, а по прошению круга…
   — Смятение пойдет оттого. Не любят стрельцов донские, Стеньке то на руку будет, — сказал Корнила.
   — Запамятовал было я еще государево слово, — значительно намекнул Евдокимов. — Еще государь повелел тебе сказать: «Кабы сам ты, Корнила, не вор, тогда бы уразумел, что с ворами делать, а вор тебе крестник, и ты ему во всем норовишь!»
   — Ты сам на Дону we нов человек, сударь, ведаешь, что творишь. После пасхи мы тотчас и круг созовем, — окончательно сдался Корнила.
   «Мыслишь, что тут твоя вотчинка, на Дону?! — про себя подумал войсковой атаман. — С войсковым атаманом ты так говоришь?! Нет, я не подьячий! Ну, постой! Нам твоими руками лишь сладить со Стенькой, а там мы и сами умеем стоять за казацкую волю! Понизовья донские и сами бояр-то не больно любят! Закаешься лезть на Дон в воеводы!»
   — Пойдем, сударь Иван Петрович, по чарочке выпьем на добром умысле за лад в нашем деле, — пригласил атаман.
   Тимошка Кошачьи Усы, хранитель челнов в городке, заметил, как в камышовые заросли около острова проскочил рыбацкий челнок. Из челна в молодой ивнячок выбрался старый рыбак, покинув свои рыбацкие сети, и побрел налегке глубже в лес, уходя от кагальницких ворот. Рыбаки из ближних станиц почти каждый день заходили в челнах на берег, и никто не мешал им. Они никого не таились, держались хозяевами, а этот старик все время кого-то страшился. Кроме того, зоркий глаз Тимошки заметил его уже час назад, как он подбирался с низовьев.
   — Эй, деду! — окликнул казак. — Стой, дед! Ты куда?
   — На кудыкину гору! — огрызнулся старик.
   — Не туда прилез: кудыкину гору ищи в войсковой избе! — отрезал Тимошка.
   — Ты бойкий, сынок! Я оттоль, куды ты посылаешь. Сведи меня к атаману… по тайному делу…
   — А как тебя звать-то?
   — Еремою Клином, — ответил старик.
   — В зюнгорско посольство ты с батькою ездил? — усмехнулся Тимошка, вспомнив рассказ Степана о посольстве.
   — Тебя я такого в посольстве не помню. Чай, матчину титьку сосал в ту пору? — сказал с насмешкой Ерема.
   — Ну что ж, и сосал! А ныне лазутчиков, вишь, научился ловить.
   — И доброе дело! Веди ко Степану, да тихо, чтобы никто меня больше не ведал, — строго сказал старик.
   Тимошка оставил челны на Никиту, который ему был помощником, и повел старика…
   — Здорово, старик! Давно бы пожаловал! Ждал я тебя! — сказал Разин, обнявшись с Еремой.
   — Не с тобой я, Степан. Нам с тобой не стоять за одно, Тимофеич! Да сердце не терпит, чего в Черкасске творится: всем дворянин, длинноносый черт, завладал. С голытьбою твоей мне не знаться. Я казак, мужиков не люблю. А ныне, Степан, я к тебе, — говорил Ерема, усевшись с Разиным наедине. — Нет, ты мне вина не вели наливать, я тайно к тебе и назад в Черкасск съеду, чтобы не ведал никто… Слушай, Стенька: старшина зовет воевод на донскую землю. Как казаки ни раздорься, а с воеводами нам не ладить, Степан. Хотят воевод призвать кругом. Чают, что ты верховых не станешь на круг пускать, что круг из одних понизовых сойдется; что хотят домовитые, то на кругу и решат. А я от сердца тебя умоляю: ты лучше с верховьев пусти казаков к войсковому кругу. Верховые лучше бояр не любят. Длинноносому воеводе покажут, как казацкий Дон за боярской властью скучает. Глядеть ведь тошнит, как наша старшина во всем дворянину покорна! Корнила сгинается вдвое в поклоне, а Мишка Самаренин под ноги стелется прямо… Ну, я пойду, Тимофеич. Я больше тебе ничего не скажу, ты далее сам сдогадайся…
   Степан не пошел провожать старика за ворота.
   Когда рыбак возвращался на берег к своему челноку, Тимошка опять к нему подошел.
   — Прощай, дозорный, — сказал старик, садясь в челн.
   Тимошка махнул рукой на прощание.
   В тот же день Степан указал — не держать посыльных войсковой избы, которые скачут в верховья для созыва круга…


Красная горка


   Первый день после пасхальной недели — красная горка, свадебный праздник. В этот-то день и задумали Тимошка и Настя, дочь Черноярца, поехать в черкасскую церковь венчаться. Еще у пасхальной заутрени в церкви Тимошка об этом сговорился с попом…
   В среду на пасхе Тимошка просил у атамана челнов, чтобы плыть в Черкасск.
   — Да сколь же тебе челнов под одну свадьбу? — спросил Степан.
   — Десять, батько. Я уж считал, никак не выходит меньше.
   — Куды тебе столько челнов! Корней устрашится, не впустит: помыслит, что ты не на свадьбу прилез, а войной!
   — Да, батька, куды же меньше! — воскликнул Тимошка и начал считать по пальцам, кто поедет его провожать в церковь.
   Пальцы скоро все кончились, а поезжан оставалось еще раз в пятнадцать больше: Тимошка был среди казаков любимцем.
   — Себе возьмешь мой, расписной, с коврами, да еще бери девять челнов, — то и свадьба!
   И вот молодые стали сбираться в путь.
   Перед тем как отъехать с острова, когда уже все провожатые собрались, Тимошка с невестой пришли принять благословение Степана и Алены Никитичны. Для особого случая приодетая и пригожая, вышла Алена на улицу. Толпа молодежи сошлась у атаманской землянки, словно Степан Тимофеевич и в самом деле собрался женить сына. Как вдруг от ворот городка примчался гонец.
   — Степан Тимофеич! Черкасские ворота затворили, к свадьбам не станут в город пускать. Вестовые скачут от них по степи. Говорят, чтобы после не обижались, так лучше не ехать со свадьбой, не пустят!
   Степан увидал, какая отчаянная растерянность изобразилась в глазах у Тимошки и как побледнела его невеста.
   — Не пускают? Закрылись! Ну что же… Не бойсь, молодые, мы старым донским обычаем вас повенчаем! — загорелся Степан. — Идите покуда под матчино благословение, — сказал он, направляя их ко вдове Черноярца.
   И пока молодые ходили в дом невесты, Степан захлопотался в заботах…
   Он шумел и приказывал, точно решалась судьба городка, рассылал казаков, есаулов… Вот уже четверо казаков помогали ему в какой-то веселой и хитрой затее: одни накрывали коврами запряженные лошадьми телеги, другие тащили в телегу бочонки вина и меду, ставили их на ковры. Алена Никитична, раскрасневшаяся от праздничного волнения, складывала в сундук чаши и чарки. Возле атаманского двора заиграли рожочники и волынщики, лошади трясли головами, и на их хомутах громыхали серебряные бубенцы.
   От невестина дома подошла гурьба поезжан, собравшихся было провожать жениха и невесту. Все девушки были в венках, казаки при саблях, с пистолями за кушаками, отцы и матери празднично приодетые.
   Атаман вышел, ведя разодетую атаманшу Алену Никитичну. Два казака вынесли впереди атамана и поставили на телегу к бочонкам накрытый бархатом сундучок.
   С саблей у пояса, одетый в кармазинный алый кафтанчик, верхом на богатом коне, Гришка с пышным белым бунчуком выехал наперед всего шествия.
   На шум, на веселые звуки рожков выходили казаки и казачки из всех землянок; видя небывалое в городе праздничное веселье, они увязывались за всеми.
   — Куда?
   — В Черкасск, играть свадьбы, — говорили не знавшие новостей.
   — Неужто и батька поедет?!
   Собрались есаулы: Наумов с Наумихой, Дрон Чупрыгин, Федор Каторжный, Митяй Еремеев с есаулихой, похожей на девочку, старый дедко Серебряков, Шелудяк, дед Панас Черевик…
   Возле пристани возвышался небольшой холмик. На вершине его расцвела черемуха. Под ней расстелили ковры, поставили сундучок атамана, невдалеке развели костер, и дымок его весело поднимался, окрашенный отблеском вечернего солнца.
   Степан Тимофеевич взял за руки Тимошку с невестой, вывел их перед всеми на холмик, к черемухе.
   — Объявляю вам, атаманы, жениха, казака Тимофея Степановича Ольшанина, по прозванию Кошачьи Усы, да невесту, казачку Настасью Ивановну Черноярку, — сказал Степан.
   Настя в венке из лиловых колокольчиков опустила глаза. На щеках у Тимошки бурно взыграл румянец. Он был смущен.
   — За жениха и невесту я сам скажу, — продолжал атаман. — Тимоху знаю: море исплавал с ним. Добрый и удалой казак сынок мой Тимоша. Не найти Насте мужа лучше!
   — Добрый казак Тимошка, кто же его не знает! — откликнулись казаки на поляне.
   — Настина батьку мы ведали все, — продолжал Степан. — Славный был атаман во многих походах. Мне был как брат родной. А Настина матушка, Серафима Кирилловна, донская природная — вот она перед вами. Поглядишь на нее — и спрошать о дочке не надо! Спасибо за честь, сестрица Кирилловна, что не гнушаешься, за Тимошку даешь свою Настю! — Степан Тимофеевич поклонился вдове Черноярца, — Благослови-ка, Кирилловна, молодых.
   Вдова Черноярца поясно поклонилась Степану.
   Молодые стали на колени перед Настиной матерью, и она их перекрестила и обняла обоих. Потом они подошли к Степану с Аленой Никитичной, Алена их тоже перекрестила.
   — В добрый путь, казак со казачкой, на всю вашу жизнь! — сказал им Степан. Он снова взял их обоих за руки.
   Солнце садилось, и цветущее дерево залилось розовым светом в закатных лучах. Все вокруг стояли с цветами.
   — Тимофею Степановичу с Настасьей Ивановной слава! — громово провозгласил Степан, давая знак спеть величальную, и первый могучим голосом загремел:

 
Князюшке Тимошеньке слава!
Атаману Тимофею слава!
Слава, слава, слава со княгиней,
С Настенькой, пригожей атаманшей!

 
   Многие никогда не слыхали раньше, как поет Степан Тимофеич. Голос его лился, как звук медного рога во время охоты. Он заражал радостью, наливал груди силой, желанием жить, веселиться, скакать на коне и кружиться в пляске. Даже тем, кто давно не пел песен, при этом звуке казалось, что стоит только раскрыть рот да дохнуть полной грудью воздуха — и песня польется, такая же радостная, могучая…
   И хор молодых голосов подхватил за Степаном:

 
Пусть они никогда не стареют,
Пусть у них в дому не скудеет!
Платье бы у них не сносилось!
Хата бы у них не хилилась!
Сабля бы у Тимоши не тупилась,
У Настасьи тесто в квашне заводилось!

 
   Степан подхватил Тимошку и Настеньку за руки и повел их вокруг цветущей черемухи.

 
Пусть у них веселье не минует,
А беда ни разу не ночует!..

 
   Пели все, как в хороводе, двигаясь с ним вокруг цветущего дерева. Степан обвел молодых три раза вокруг, а величальная песня еще не кончилась: она желала молодым всякого добра, дюжину добрых коней, дюжину дойных коров, дюжину свинок, да у каждой по дюжине поросят, овечек, да кур, да гусей несметно…
   И вот уже свадебные гости изображали ужимками и выкриками все эти несметные богатства: тот — кур, тот — гусей, тот — свинку, тот — целое стадо овец… Над поляной неслось мычание, кудахтание, блеяние.

 
А сыны-то статью в атамана,
А казачки личиком в Настюшку…

 
   Едва пробивалась песня сквозь хор озорных и веселых выкриков. И вдруг при последних словах все забыли овечек, кур и визгливых поросят, и со всех сторон запищали на разные голоса новорожденные младенцы…

 
От сынов будет Тимошеньке почет и слава!
А от дочек будет Настеньке любовь да слава!
Слава!
Слава!
Слава!
Слава! —

 
   перекликались в последнем сплетении мужские и девичьи голоса.
   Степан поставил перед гостями жениха и невесту, обменял их кольцами и соединил их руки.
   — Целуйтесь, — велел он.
   Настя и жених ее — оба потупились.
   — Да пошто же целоваться-то батька? Зазорно! — сказал Тимошка.
   — Целуйтесь, целуйтесь, какая же свадьба без поцелуев! — возразил атаман.
   Этот довод показался убедительным. Тимошка неловко чмокнул невесту.
   — Еще раз, — сказал атаман.
   — Пошто уж еще-то? И хватит! — заспорил Тимошка.
   — Целуйтесь, целуйтесь! — закричали со всех сторон всем народом.
   — Еще, — в третий раз настаивал атаман. — Ну, вот вы и муж с женой, — заключил он. — Идите теперь на всю жизнь, и я вас теперь поцелую. Ты, сынок, не обидь казачку, — добавил Степан, обняв жениха. — А ты его слушай. Он тебе теперь больше батьки, — сказал он невесте.
   Поздравив их, атаман открыл сундучок, поставленный на ковре под черемухой, подарил жениха саблей, а Алена — невесту сережками, и вся толпа гостей с криком, шумом, со смехом стала их поздравлять, а казаки-дружки поднесли по чарке сперва молодым, а там и другим гостям — во здравие жениха и невесты.
   Степан Тимофеевич со всеми помолодел. Таким еще никто не видал Разина. До сих пор веселье его бывало буйным, коротким и тотчас сменялось суровой озабоченностью, но тут с его плеч как будто слетели целых два десятка годов. Он сиял. Грозных глаз его как не бывало, из них искрился радостный смех, ясная молодость, ласка, привет…
   Стукаясь чарками с молодыми казаками, Степан их по-дружески обнимал за плечи, холостых поощрял жениться, девушкам сватал парней, с женатыми заводил пересмешки да шутки…
   — Ну и батька у нас разошелся! Ну, батька! — удивленно переговаривались между собою казаки, отвыкшие от такого раздолья.
   К Степану подошла из толпы несмелая новая пара — жених с невестой Они сказали, что собрались провожать молодых в Черкасск, а там и сами хотели венчаться. Степан взял их за руки и вывел на холм под черемухой.
   — Объявляю всем, атаманы, жениха, Филиппа Петровича Московкина, да невесту, голосистую певунью Лукерью Дроновну Чупрыгину, — возгласил Степан, взяв их за руки. — Кто скажет за них, атаманы?
   Старый есаул Серебряков поднялся на холмик.
   — Я знаю Филю! — сказал он внятно…
   И снова пошли благословения да объятия, а потом атаман взял их за руки и повел вокруг дерева под такую же радостную величальную песню, желавшую молодым такой же любви, радости, счастья, как первой паре.

 
Слава!
Слава! —

 
   весело летело над темным дремлющим Доном, в котором отражались огни доброго десятка костров.
   Весь Кагальницкий город пировал на этих двух свадьбах. Со всего городка натащили на поляну ковров, наставили блюд…
   — Не все-то у нас заботы да маета! Небось черкасские так-то не женят своих! — переговаривались казаки.
   — Батька, батька-то, глянь! В горелки с девчатами бегает, а! Ну и батька у нас!
   — А мы и не ведали, каков батька веселый!
   Ночь озиралась светом высоких костров, и удалые казацкие пары, взявшись за руки, смелыми прыжками перелетали через огонь, под общие крики, под плясовое пение рожков и сопелей…
   Пожилые сидели возле широких блюд у бочонков с вином и бражкой, как вдруг, словно ветер, между костров пролетела весть: Дуняша-плясунья да Фрол Минаич батьку плясать заманили!
   — Идем глядеть, батька пляшет с Дуняшей!
   — Идем, идем! — заговорили, подымаясь от костров и бросая игры.
   А Степан Тимофеич, позабыв все большие заботы, круга два обойдя в пляске, покинул Дуняшу на Фрола Минаева и плавной казацкой походочкой подошел к Алене Никитичне, поклонился, и так и сяк выманивая ее из круга.
   У Алены в глазах заблестели слезы от счастья и радости. Давно, как давно уж он не был таким! Какая там седина, походы, разлуки!..
   И, как прежняя «Королевна-Дубравна», помела она цветным подолом по траве, усмехнулась, сложила руки, уронила ресницы на щеки, чуть-чуть повела плечом и вдруг подарила своего атамана таким сияющим взглядом, от которого вспыхнул он весь по-старому и пошел кружиться, как восемнадцатилетний плясун, на ходу скинув с плеч кафтан, об колено ударил шапкой и с присвистом полетел за лебедью присядкой, присядкой да колесом…
   За ними пошли Еремеев с женой, коренастый, как дуб, Дрон Чупрыгин с новобрачною дочкой, Федор Каторжный… даже Степан Наумыч Наумов опасливо посмотрел на свою суровую есаулиху и, не увидев в ее глазах супружеского запрета, пустился со всеми в пляс.
   Веселье шло до весенней зари, и только к утру, усталые и счастливые, разошлись молодые пары и гости.
   Старики, расходясь по домам, вспоминали свои свадьбы, похожие на эту, потому что в давние поры на всем казацком Дону не было ни единой церкви.
   Степан возвращался с Аленой Никитичной. Она в эту ночь напелась и наплясалась и еле шла, усталая и счастливая своею усталостью.
   — Господи, и на что-то придумали люди войну да походы! Вот так бы мне жить! — сказала она уже у себя в землянке, положив свою голову Степану на грудь…
   Атаман чуть-чуть усмехнулся и ласково погладил Алену по ее округлым плечам и стройному изгибу спины…
   — Батька! С верховьев идут в Черкасск челны за челнами! — внезапно войдя, тревожно сказал Наумов. — Пускать ли?
   — Нехай себе! Круг собирает Корнила. Не надо держать, пусть идут, — равнодушно сказал Степан.
   — А худа не будет, Степан Тимофеич? — осторожно предостерег Наумов.
   — Добро будет, тезка. Таков нынче день: все к добру! — возразил Степан.
   И когда есаул ушел, удивленный и озадаченный, Степан услыхал облегченный, радостный вздох Алены. Он прижал к своей груди ее голову.


Шум на Тихом Дону


   Домовитый Черкасск закипел. Все раздоры Корнилы с Самарениным и Семеновым были забыты. Из войсковой избы в Воронеж к воеводе помчался гонец с приказом Евдокимова ждать наготове часа отправки царского хлеба и стрельцов на казацкие низовья.
   Посыльные войсковой избы неслись в станицы к атаманам и домовитым казакам с вестями о прибытии царской милостивой грамоты и с призывом в Черкасск на войсковой круг.