— Слыхал.
   — Чем от смерти хотел откупиться?
   — Твоей головой, — махнув рукой, просто и прямо сказал казак.
   — Дешевая атаманская голова, коли ты ее за дурацкий кочан продать вздумал. — Разин обернулся к Наумову. — Срубить ему руки и ноги, Наумыч. Пусть сдохнет не сразу.
   — Смотри, атаман! Покуда сильны были, мы за тебя кочнов своих не жалели. А нынче народ хвор. Не я, так другие тебя продадут… Мыслишь, смерти страшусь? Мне плевать! Может, чаешь, я мук забоялся? Я сам людей мучил, мне тьфу! На измену пошел, так я знал, что ты не помилуешь…
   — Ладно, идем, — подтолкнул Наумов. — Казнят тебя на твоем струге. Твои казаки и казнят.
   — Не пойду! — сказал Ежа твердо. — Тут меня казни.
   — Чего-то?! — спросил Разин.
   — Мои казаки плакать станут. Любили меня. Так со мною ты пуще беды наживешь!..
   — Вода-а! Вода-а!.. Сладка вода-а! — закричали с сущи казаки, сразу отъехавшие на поиски ручья или речки на берегу.
   Крик этот летел, как весть о победе. И разом со всех стругов на челнах пустились к берегу сотни людей с говором, с шумом… В заливчике вдруг стало тесно, челны зацеплялись веслами друг за друга, сталкивались боками… Видно было, как на берегу толпятся казаки, склоняясь к земле и припадая ртами к источнику.
   — Ведь эка, струги кидают!.. А ну вдруг в сей час нападут на нас с моря! — воскликнул Наумов.
   — Брось, тезка, дай им напиться! Уж больно ты строг! Воротятся тотчас, — сказал Степан.
   Разин, Наумов, Сукнин, Еремеев и с ними Ежа глядели со струга на оживший залив. Возвращавшиеся челны сцеплялись с шедшими к берегу. Успевшие раньше достичь берега протягивали запоздалым пресную воду в ковшах и в кружках, поили их и опять вместе с ними поворачивали назад. По берегу к лодкам несли кувшины, катили наполненные бочонки, словно им нужен был снова запас для большого похода по морю.
   Атаман и есаулы радостно усмехались, видя, как вдруг ожили люди, всего только час назад казавшиеся бессильными и больными. Даже в усах обреченного за измену Ежи блуждала усмешка, и глаза его светились теплом.
   — Атаман! Степан Тимофеич! Слышь, батька, студеной да сладенькой на-кось! — крикнули рядом с челна.
   Казак протягивал полный пузатый кувшин воды. Лицо казака выражало довольство, почти что счастье…
   — Пей, батька, до дна! Еще привезу!..
   — Куды к чертям! Что я, корова?! — со смехом ответил Разин.
   Он передал тяжелый кувшин Наумову, тот — Сукнину.
   — Век бы не пил вина, все водицей бы тешился! — сказал Еремеев, напившись досыта и отдавая кувшин Еже.
   Ежа пил долго и с наслаждением. Передал порожнюю посудину казаку в челн.
   — Теперь казни, Тимофеич. Помирать не жалко, — сказал он Разину.
   — Пошел вон, дурак! — огрызнулся Разин. — Еса-у-ул нашелся!.. Изменой к боярам… Эх, ты-ы!.. Тащи свой кочан, пока цел!.. А еще хоть и в малой вине провинишься — срублю башку к черту… Срам на тебя смотреть!..
   — Стало, что же, простил меня, батька?.. — неуверенно спросил Ежа, и голос его в первый раз задрожал.
   — Сказали: ступай — и ступай! — прикрикнул Наумов.
   — Ну, спасибо, Степан Тимофеич! Сложу за тебя башку не задумавшись в битве. Устыдил ты меня! — сдавленным голосом сказал Ежа.
   Он поклонился Степану в пояс и спрыгнул в челн.
   — Дядя Митяй, давай-ка бочонки! — подчалив к стругу, крикнул Тимошка. — Все бочонки налью водой!
   — На кой тебе леший, Кошачьи Усы! Мы завтра в Волге купаться будем, — со смехом отозвался Степан.
   С другой стороны подошел на челне Сережка Кривой.
   — Стяпан Тимофеич! На учуге тут в шатрах да в бурдюгах балык, икра, лук, чеснок, редьки, репы много, винца толика. Учуг-то митрополичий: иконы повсюду, лампадки горят, монашеской рухляди куча, а работные люди раздеты и голодны, как собаки. К нам просятся волей.
   Степан приказал все забрать. Но Сергей не решился ограбить монахов. Он вернулся к себе на струг, захватил добытую в Персии христианскую церковную утварь, где-то ранее у армян или грузин награбленную персами. Он был даже рад развязаться с этой добычей, словно возврат ее церкви снимал с него все грехи.
   «Так и сквитаемся с архиреем: снеди взяли, а божью посуду покинули!» — утешал он себя…
   Сергей кропотливо делил по стругам лук, чеснок, редьку, как многодетная мать, стараясь не обделить ребятишек.
   По каравану слышался говор, смех. Всем хотелось устроиться ночевать на суше.
   Атаманы решили здесь отдохнуть дня три, тем часом выслать лазутчиков, узнать, велика ли против них сила, а там, с божьей помощью, в бой…


Воеводский розыск


   Воевода Иван Семенович Прозоровский уселся удобней и поглядел на подьячего.
   — Поди домой, Якушка. Управимся без тебя, — сказал он.
   Подьячий вытер о длинные прямые космы конец приготовленного пера.
   — Слушаю, воевода-боярин! — Он подозрительно поглядел на одну из трещавших свечей. Мелкими шажками, на цыпочках подошел к ней, отщипнул нагоревший конец фитиля и, пятясь Б дверь задом, несколько раз поклонился.
   Жуя губами концы усов, боярин дождался, когда за подьячим захлопнулась дверь.
   — Иди-ка ближе, не хоронись, — приказал он женщине, жавшейся возле стены. — Не бойся, не бойся, не съем… Сказывают в книгах, что есть людоядцы на островах окиянских, а я православный.
   Женщина вышла на свет.
   — Ближе! — нетерпеливо приказал воевода.
   Она несмело приблизилась.
   Через стол он уставился на нее. Поднял подсвечник, придвинул свечу к ее лицу с опущенными ресницами и усмехнулся.
   — Вон ты какая! — сказал он. — Ладно, вдова!.. Сказывай мне по порядку, по чести — много ль мой брат, князь Михайло Семеныч, к тебе ходил, и почасту ль, и для чего ходил, и подолгу ль сиживал? Как попу на духу, говори. Чужих нету. Того для и Якушку угнал, чтоб про брата ведать…
   Женщина молчала.
   — Ты что ж, говорить не хочешь со мной?! Я и подьячего ворочу — втроем потолкуем! Ныне я тебе не воевода — старший брат распутника, князь Михайлы. А то воеводой стану — тогда не про брата начну спрошать, а про корчемство: сколь вина торговала, сколь казны государственной напойной сумела схитить… Слышь, спрос будет иной!.. — пригрозил воевода, и самый голое его говорил, что боярин не шутит.
   — Ходил князь Михайла, — чуть слышно пролепетала женщина.
   — Ведаю, что ходил. Каб не ходил, так ребра и голову ему не ломали бы. Спрошаю: давно ли он ходит к тебе? Почасту ль? Для какой нужды?
   — Ходил он с начала петровска поста, после троицы, кажду неделю по разу, когда в середу, а когда и в пяток…
   — Любил он тебя? — внезапно придвинув лицо, спросил воевода.
   — Ой, что ты, боярин! — будто даже в испуге воскликнула женщина. — Пить к бабке ходил.
   — А-а, к ба-абке! А ты, стало, тут не у дел? Ничем ты его в соблазн не вводила — ни взором, ни словом сладким? А ходил он вонючу брагу пить, что бабка варит, да, может, бабку твою и любил, по младости, сдуру? — ехидно спросил боярин.
   — Грех, боярин-воевода, на бабку такое молвить!
   — На вдову грех, на бабку грех! — раздраженно воскликнул воевода. — А с бабкой про что беседу водил?
   — Смеешься, боярин! Какая с бабкой беседа? «Подай» да «прими», «закуски прибавь» да «винца подлей» — тут и все!
   — Стало, пил и сычом сидел, слова ни с кем не молвил?
   — Ой, боярин, да как мне ведать! С товарищами своими, чай, речи вел, а про что…
   — По-татарски он, что ль, говорил?! — взбешенный крикнул боярин.
   — По-русски, про Стеньку Разина, про злодея, — шепнула женщина, оглянувшись по сторонам.
   — Чего же он сказывал про злодея? — вслед за стрельчихой понизив голос, спросил Прозоровский.
   — Его бы боярин спрошал. Он тебе брат. Как я тебе на боярина-князя, на брата, стану изветничать! Совестно мне, — уклончиво возразила она.
   — Не учи меня, дура дубова! — одернул ее боярин. — При тебе князь Михайла сказывал, стало, при мне мог сказать. Хочу знать не то, что он говорил, а что ты слыхала…
   — Слыхала, что вор Стенька оборотиться хочет на Волгу с моря от кизилбашцев, что ты, воевода-боярин, хотел его изловить и повесить, а тут пришла грамота от царя…
   — Дура! Что ты там в грамотах смыслишь! — испуганно воскликнул воевода. — Ну, что ты про грамоту слышала? Ну?! — нетерпеливо накинулся он на стрельчиху. — Что князь Михайла сказал?
   — Что государь оказал-де злодею милость и не велел-де его показнить, а пустить его к дому, в станицы. А братец твой, воевода-боярин… — Вдова осеклась, робко взглянула на Прозоровского и молча опустила глаза.
   — А он? — грозно спросил воевода.
   — Не смею, боярин…
   — Под пыткой скажешь! — сурово пообещал боярин. — Ну, что князь Михайла?
   — А князь Михайла-де грамоты царской слушать не хочет… — шепотом произнесла она.
   — Цыц, женка! — остановил воевода. — Кому ты речи те разнесла?
   — Молчала, боярин.
   — А кто Михайлу побил, когда он в остатный раз от тебя из корчмы шел? За что побили?
   — Не ведаю, воевода-боярин. Я не пособница делу такому! Может, Никитка… — несмело высказалась вдова.
   — Кто он?
   — Стрелецкий десятник Никита Петух.
   — За что он его — за злодея, за Стеньку?
   — Не ведаю, князь боярин, а чаю, что за меня он сдуру. Ирнит.[26] Чудится малому, что князь Михайла Семеныч ходит ко мне по женскому делу. Он грозился: сломаю, мол, князю ноги. Да чаяла, зря он, Никитка, грозится и не посмеет на князя… — неуверенно сказала вдова.
   — Где твой Петух?
   — Не ведаю, князь воевода… Петух — он не мой…
   — Бабкин, верно, Петух?! И побил князь Михайлу за бабку?! Таковы Петухи!.. — перебил боярин. И вдруг, изменившись, резко добавил: — Не за Михайлу пытать тебя стану. Михайла здоров и сам за себя отплатит. Бог даст, через три дня все шишки свои забудет… Толк не об том: Петух твой, я слышал, разинский вор и подсыльщик и ныне назад ко злодею убег. За то тебе стать под пытку.
   Женщина задрожала.
   — Воля твоя, боярин, жги, мучай… Мне жизнь не мила без мужа. Разин Стенька, злодей, моего стрельца сказнил, а самое пусть боярин замучит… Бери, твоя власть!..
   — Вижу, на дыбу не хочешь. Скажи добром: какие вести Петух повез ко злодею?
   — Помилуй, боярин, да нешто он скажет мне! Аль не знает, за что вдовею!.. Кабы знала, что он ко злодею собрался, он тут бы был, у тебя. Аль я дороги в приказ не знаю?! Аль мужа память не чту?! В глазах стоит мужняя голова, отсеченная топором, ночи не сплю!.. Братцу твому Михайле Семенычу в ножки готова упасть за то, что хочет сгубить злодея… — заговорила громко и горячо стрельчиха.
   Марья знала, что воевода тащил к расспросу бежавших из Яицкого городка стрельцов и прочих людей, видя в них атаманских подсыльщиков. По совету бабки в первые дни сказалась она прибывшей не из Яицка, а из Красного Яра, чтобы избегнуть расспроса в Приказной палате. Так стала она немою сообщницей разинского подсыльщика Никиты. Она и рада была бы ему отплатить за насилие, но молчала из боязни за себя. В первый раз сказала она воеводе о казни мужа и сама испугалась, но воевода был озабочен своим.
   — Все врешь! — остановил он стрельчиху. — Брат воеводский — царю не ослушник! Смехом он говорил то нелепое слово. Полюбилась, должно быть, ему ты — и все. Вот и хотел он тебе угодить да любовную хитрость умыслил: про то, что побьет вора, сказывать вслух, чтобы тебе стать милее, а ты и поверила сдуру!
   — Так что ж, князь Михайла Семеныч меня обмануть приходил? — растерянно спросила стрельчиха. — На что же ему далось меня обмануть? Али сердце мое не довольно болело?! За что же я бога молила о здравии князя Михайлы! Я мыслила: он изо всех бояр самый смелый — дерзнет на злодея. А он для забавы, лишь языком потрепать, чтобы с блудной бабенкой потешиться? На то, знать, и сабельку носит?!
   Злобная ненависть Марьи к Разину не вызвала в воеводе сомнений. Горячность ее убедила боярина в правде ее слов. Он испугался того, что Михайла может стать нарушителем царской воли, но если бы в самом деле вдова дерзнула помыслить на атамана, — кто может быть виноват, что помстилась гулящая женка!
   Прозоровский взглянул на нее.
   «И обличьем взяла, и станом пригожа стрельчиха», — подумал он.
   — Коли тебе за мужа помститься охота, то не жди за себя иных отомстителей, — сурово сказал боярин вдове.
   — Что же, самой, что ли, с саблей мне выйти?! — дерзко спросила вдова.
   Но боярин не возмутился.
   — Сабля — не женское дело… Сумела ты брата Михайлу пленить красотой, сумей вора прельстить. В том женская сила твоя. Бражники все казаки. И Стенька, как все, по корчмам небось ходит, вино пьет. Государь даровал ему милость, да от корчмы и отравного зелья кто пьяниц блюдет?! Упился да сдох — и бог судья вору. Не станем жалеть!
   Марья смолчала, но волненье ее можно было увидеть по вспыхнувшему румянцу и частому дыханью. Глаза ее блестели, как в лихорадке…
   — Дозволишь домой идти, воевода-боярин? — спросила она дрогнувшим голосом, и воевода понял, что стрельчиха решилась на месть…
   — Иди с миром, — сказал Прозоровский. — Да про брата Михайлу ты думать забрось…
   По ночному городу Маша шла как в угаре, не чувствуя ног. Мысль, которую ей подсказал воевода, палила ей сердце и печень.
   «Пойду стречать его на бую. Пойду! — возбужденно мечтала она. — Приоденусь, брови сурьмой наведу, набелюсь, нарумянюсь. Заманю его, напою вином. Чай, захочет выпить с похода… Захочет! В Яицком городе говорили, что бражник… Придет! Обойму, приголублю злодея, ласки ему напоследок не пожалею… А там надсмеюсь!.. Увижу, что встать не может, — скажу: „Конец тебе, атаман-губитель! Пуля тебя, колдуна, не берет, ни сабля. Царское сердце околдовал ты и милости царской дождался… Бояре простили тебя. Да я, Машка, тебя не простила! Стрелецкая вдова повдовила твою казачку… Сладко собачьей-то смертью издохнуть?!“ Я зелья найду! Хитер воевода: брата, вишь, не пошлет, а женке греховные помыслы в сердце разжег! Потом, мол, не мой ответ, а я-то схвачу злодейку-колдунью, по царскому Уложенью, да вместе с зельем отравным ее на костер! И заботы не станет! А я и того не страшусь! Ничего не страшусь!..» — разгорелась Марья…
   — Христос с тобой, воротилась!.. А я и назад уж не чаяла ждать… Час-то поздний. Вторые, чай, петухи кричали, — встретила Марью старуха. — Постеля открытая ждет. Ложись. А я у тебя посижу…
   — Утре, бабушка, утре про все расскажу. Ныне спать! — сказала вдова, уже скидывая одежу, не в силах ни думать, ни говорить ни о чем, кроме своего жгучего замысла…


На русской земле


   Степан Тимофеич не спал. Сидя на палубе, молча глядел он в темную воду залива, которая едва колыхалась легкой волной, и думал о том, что нелегко будет прорваться в Волгу. Он считал, что сделал ошибку, направившись к Четырем Буграм, к устью Волги, что было вернее и легче пройти через Красный Яр в Ахтубу и при попутном ветре проскочить в верховья, хотя бы на малых челнах, покинув большие струги воеводам в добычу. Сейчас уже обмануть астраханского воеводу было немыслимо. Если стрельцы не пошли догонять их в море, то, значит, решили ждать в устьях.
   С боем идти через Астрахань Разин сейчас не решался. Ломить через степи на Дон было тоже опасно в столь малом числе. Он не показывал казакам своей озабоченности, поддерживал их веру в то, что нужно всего два-три дня отдохнуть, но в душе знал, что от гибели может их спасти только какая-то необычайная выдумка, хитрее той, какая выручила в бою с Менеды-ханом…
   Среди ночи послышались с моря крики дозорных и тотчас же стихли. Потом к атаманскому стругу на веслах направились два челнока. Тимошка Кошачьи Усы за своим челноком привел двоих московских стрельцов, сказавших, что привезли атаману грамоту. Их впустили на струг.
   — Чья грамота? — спросил стрельца Разин.
   — Князь воевода стольник Семен Иванович сказывал — царская, — отозвался тот, подавая столбец с висячей печатью.
   Митяй Еремеев при свечке с трудом читал вслух:
   — «…а буде он, Стенька Разин с товарищи, в старом их воровстве нам, великому государю, вины свои принесут и крест поцелуют да вам, астраханским воеводам, боярину Ивану Семеновичу с товарищи, пушки, и струги, и ясырь отдадут, и мы, великий государь, прежние их вины им отпустим. Идти им на Дон и селиться там вольно, а жить им, Стеньке с товарищи, по станицам тихо, без грабежу и обид…»
   — Постой-ка, Митяй, не спеши… Ну-ка, сызнова. Я что-то в мысль не возьму, мудрено!.. — перебил чтение Разин.
   Еремеев читал все с начала.
   — Стало, что же, нам государь Алексей Михайлыч вины отдает? — удивленно спросил атаман. — А чего воевода сказать велел? — обратился он к посланному с грамотою стрельцу.
   — Стольник Семен Иваныч князь Львов велел сказать, чтобы ты всяко дурно оставил да без опаски, без бою шел в Волгу да выше города в Болдином устье стал со стругами. А когда хочешь мирно жить, то со мной пятерых своих лучших людей послал бы на струг к нему, и те стрельцы за все войско твое принесут государю вины и крест поцелуют…
   Царская милость озадачила Разина: что могло означать прощение прежних вин?
   «Караваны грабили, казнили стрельцов, воеводу стегали плетьми, город взяли… — напряженно думал Степан. — Неужто за то даровал государь прощение, что шаха персидского войско побили? Неужто мы в том заслужили царю? Али пущего забоялись нас бояре? Может, того и страшатся, что станет расти казацкая держава от Буга до Яика, затем и хотят привести нас к миру?! В Москву заглянуть бы единым глазом да помыслы их проведать!.. Обманом ли взять хотят?.. Ты, мол, крест поцелуй, отдай пушки, а там тебя и в борщ… С них и станется, право!.. Стрелец говорит, что четыре приказа московских стрельцов посадили в струги поджидать нас с моря… Куды, к чертям, с четырьмя приказами биться?! Да шведов, да англичанцев прибрали в начальные люди…
   Скажем, в Астрахань мы придем. Посмотрят на нас воеводы: «Ну и воины! Ну и народ! Не казаки — убогие старцы с паперти: кожа да кости! А те вон — желты, в лихорадке маются, те — хромые, язвы да раны на всех… Куды страшное войско!» Да вышлют на нас московских стрельцов. Ведь с экой-то силой нам ныне не сдюжить! Знать-то, хитрость нужна!.. — Разин вдруг встрепенулся. — А, черт вас дери, обхитрю!..»
   — Сережка-а! — вдруг неожиданно зычно и нетерпеливо позвал среди ночи Степан.

 

 
   В тихом заливе, где находился митрополичий учуг, с утра поднялся шум, говор, крики. Небывалые паруса развертывались и расцветали над казацкими кораблями, пестрые флаги развевались на мачтах, с бортов спускались богатые цветные ковры, парча, сукна, бархат… Один перед другим выхвалялись богатством и красотою убранства струги.
   Сами казаки напяливали на себя нахватанное во дворцах непривычное персидское платье. Шелковые шаровары шахских жен, захваченные в гаремах, чалмы из пестрых платков, пышные кафтаны персидских вельмож — все шло на одежды. Разинцы не узнавали друг друга в необычайном одеянии, сталкивались, громко смеялись, возбужденно кричали:
   — Берегись-ка, бояре, персидские пугала лезут!
   — Ванюха! Да ты не в бабье ли оболокся?! Ну, к шаху попал бы — тебя и тотчас бы в гарем засадили!
   — Петяйка! С такими-то рукавами тебя в огороде поставить, пугать воробьев!
   — Дывысь, атаманы, чи я, чи не я? Як домой возвернусь, то жинка меня оглоблей погонит!
   Пятеро казаков, выбранных для крестного целования, были сытые и здоровые с виду. Сам Степан осмотрел их наряды, прежде чем отправить своих послов к воеводе. Небольшой челнок, в который их посадили, был разукрашен в шелка. На саблях у них сверкали алмазы. В дар воеводе Львову Разин послал «за добрые вести от государя и князю в почет» драгоценную саблю с золотыми насечками, изукрашенную рубинами, перстень с голубоватым крупным алмазом и ковер.

 

 
   Караван стругов шел к Астрахани с попутным ветром.
   Казачьи знамена были развернуты. Горделиво вздулись цветные шелковые и даже парчовые паруса. Никогда еще море не видело таких нарядных стругов, разукрашенных лентами и коврами.
   Разин расспрашивал астраханских стрельцов, каковы воеводы, вызнавал их нрав, имена. Припомнив посольство к кочевникам в степи, атаман обучал казаков, как разложить подарки, выкрикивая:
   — Перстень злат, лал смарагд, округ девять жемчужин.
   — Ковер самотканый, трухменского дела, цвет вишнев с бирюзой, узор — листья да птицы, двадцать пять аршин на двадцать.
   — Шуба ханская кунья — бобровый ворот, золотный верх.
   — Чаша серебряна индейского дела, весом шесть гривенок, верх золотой чеканный, на крышке — фазан-птица, узор — листья да змеи, в боках пятьдесят жемчужин, в крышке лал алый! — как торговцы, выкрикивали разинцы, проходя мимо атамана с дарами для воевод.
   — Шемаханского шелку девичьего с алыми розами — семьдесят пять аршин.
   — Кизилбашского бархату рытого, цвет поднебесный — сорок аршин, да цвет малиновый — пятьдесят аршин.
   — Куды им, Стяпанка, не лопнуть с жиру! — вмешался Сергей. — Боярам ить сколь ни дай — все спасибо не скажут, а больше дашь — скажут, что забоялся, в бараний рог тебя скрутят.
   — С потрохами их купим за эки дары. Не жалко, Серега! С бою взято — не свято. И нам добра хватит на весь наш казацкий век. Только бы на Дон пустили. Нынче придем с понизовыми спорить — кто сильнее. Весь Дон растрясу и Корнилу согну в дугу.
   — Он сам, чай, тебя во старшинство попросит, в Черкасск призовет селиться…
   — Сам попросит?! А я того не хочу. Я силой хочу его сковырнуть, по брата Ивана завету. С Дорошенком, с Сирком сговорюсь…
   — Казацку державу, чай, строить?
   — А что ж — и державу!..
   Впереди атаманского струга под парусом бежал рыбацкий челнок — бывалый рыбак указывал путь каравану.
   За зеленью островов уже показались вдалеке астраханские крепостные башни и стены, уже были видны вышки церквей, колокольни и высокая украшенная кровля Приказной палаты Астраханского царства, где сидел воевода Прозоровский, чиня сыск и расправу над подданными… Там сейчас в ожидании казаков тоже готовят «дары» для их встречи. Говорят, возле самого города на якорях стоит царский корабль-великан «Орел» и со всех сторон у него торчат пушки…
   Разин за эти полсуток думал немало о царской милости. Откуда она взялась и что она значит? Вдруг воеводы хитрят, вдруг хотят его заманить да сгубить со всею дружиной!.. Надо не дать им добиться того, что задумали. Вот велели они стать у Болдина устья. Чем не место для казацкого стана! А все же Степан решил, что туда ни за что не пойдет. Коли там воеводы готовят ему ловушку, то пусть и останутся в дураках: со всею казацкой ватагой пристанет он у главных ворот на бую.
   От доброго воина, брата Ивана, запомнил Степан ратную заповедь: «Коли прознал ты мысли врага, разведал, где выбрал враг место для боя, там ни за что не давай ему драку затеять: с тою же силой в ином месте будет он вполовину слабее».
   Если задумали воеводы подраться в Болдином устье, то надо поднять шум заранее, тут же у Заячьего бугра.
   По совету с товарищами Степан указал казакам быть готовыми к бою на берегу. К пушкам были поднесены ядра, изготовлены свальные крючья и топоры для битвы с воеводскими стругами.
   Степан опасался больше всего удара большого, многопушечного царского корабля, о котором рассказывали ему астраханские работные люди с митрополичьего учуга. Чтобы сжечь «Орел», Разин заранее приготовил два десятка легких челнов со смельчаками, вооруженными топорами и смоленою паклей.

 

 
   Утром из открытого моря разинцы наблюдали, как боевые струги князя Львова вошли в Волжское устье. В знак мирных намерений воеводский товарищ, приняв пятерых казаков как посланцев мира или заложников, уходил первым в Астрахань.
   Князь Львов сообщил со своими посланными, что будет ждать Разина в Болдином устье.
   Выждав время после ухода воеводских стругов, Разин послал передом двоих есаулов. Митяй Еремеев и Федор Каторжный на легком шестивесельном челне, опередив казацкий караван, двигались первыми к городу, — ладья летела под паруском, подгоняемая попутным ветром.
   Между тем городские ворота в тот день были всюду закрыты. Толпа рыбаков, пришедших с ночного промысла, скопилась на берегу. Рыбаков не впускали в город. Женщин из города не пускали к Волге с корзинами мокрого белья. Астрахань заперлась, как в осаду. Воротные начальники говорили, что воевода грозил тюрьмой тому, кто отворит ворота.
   Караван воеводского товарища Львова проследовал мимо пристани. Жители города не могли понять, что творится. Родились тревожные слухи. Говорили, что шах на тысяче боевых стругов догнал Разина и разбил его в море. Говорили, что теперь разъяренные персы полезут на Астрахань и сам князь Семен пробежал мимо города, спасаясь от шаха.
   И вот караван иноземных стругов показался вдали. Он казался бесчисленным и могучим, этот строй боевых кораблей, разукрашенных с царским великолепием…
   Бывший на берегу народ в страхе кинулся к башне, умоляя воротных о впуске в город…
   Но воротные были неумолимы.
   Уже стали ясно видны чужие, невиданно пестрые мореходные корабли, с боков и носов которых глядели грозные пушки…
   — Пустите же, ироды, дьяволы! Дети ведь с нами! — кричал воротному караулу старый рыбак, с которым на ловлю вышел двенадцатилетний внучонок.
   — Отворите! Впустите! Дите пропадает!..
   Передовой челн был уже близко к пристани, и с него долетела песня гребцов… Астраханцы знали протяжное пение персов. Нет, то была не чужая — то была родная, знакомая, всем близкая песня. Ее знали мальчишки и старики, и старики ее пели, еще когда сами были мальчишками. В самом напеве каждому русскому человеку слышались старые и знакомые слова: