Охваченный вдруг отчаяньем, Шарбоннель перестал трудиться над маленьким чемоданом и, ломая руки, произнес своим дребезжащим голосом:
   – Полмиллиона франков! Полмиллиона франков!
   Мужество покинуло стариков. Они уселись среди беспорядка, царившего в комнате, – муж на чемодане, жена на стопке белья, – и стали жаловаться, длинно и нудно; стоило замолчать одному, как начинал другой. Они вспоминали о своей привязанности к племяннику Шевассю. Как они его любили! По правде сказать, к тому времени, когда Шарбоннели узнали про смерть Шевассю, они не видели его лет семнадцать. Но теперь они растрогались и вполне искренне верили, что окружали больного неусыпным вниманием. Потом Шарбоннели начали обвинять сестер общины св. семейства в бессовестных происках: монахини эти втерлись в доверие их родственника, отстранили от него друзей, ежечасно терзали его ослабленную болезнью волю. Несмотря на всю свою набожность, госпожа Шарбоннель рассказала отвратительную историю, будто Шевассю умер от страха, после того как священник, под чью диктовку он писал завещание, показал ему в ногах кровати дьявола. Ну, а епископ Фаврольский, монсиньор Рошар, тоже занимается не очень-то красивым делом, отбирая законное добро у простых людей, известных всему Плассану честностью, с которой они сколотили маленькое состояние на торговле оливковым маслом.
   – Но, может быть, еще не все потеряно? – убеждал их Ругон, видя, что они слабеют. – Ведь монсиньор Рошар – не господь бог! Я не мог заниматься вами. У меня столько дел! Но позвольте мне ознакомиться с положением вещей. Я не хочу, чтоб нас так просто съели.
   Шарбоннели переглянулись, слегка пожав плечами.
   – Не стоит труда, господин Ругон, – пробормотал муж.
   Когда Ругон стал настаивать, уверяя, что приложит все старания и не допустит, чтобы они уехали с пустыми руками, жена повторила:
   – Нет, не стоит труда. Вы только зря потратите время. Мы говорили о вас с нашим адвокатом. Он засмеялся и сказал, что у вас сейчас нет сил бороться с монсиньором Рошаром.
   – Если нет сил, то о чем же тут говорить? – добавил, в свою очередь, Шарбоннель. – Лучше сдаться.
   Ругон опустил голову. Слова стариков подействовали на него как пощечина. Никогда еще он так жестоко не страдал от своего бессилия.
   – Мы вернемся в Плассан, – продолжала между тем госпожа Шарбоннель. – Так будет куда разумнее… Но мы не сердимся на вас, господин Ругон. Когда мы увидимся с госпожой Фелисите, вашей матушкой, мы скажем, что вы готовы были распластаться для нас. И если другие будут спрашивать, не бойтесь, уж кто-кто, а мы вам не повредим. Ведь выше головы не прыгнешь, не правда ли?
   Это было пределом унижения. Ругон представил себе, как Шарбоннели приедут в его родные края. К вечеру будет сплетничать весь городок. Потребуются годы, чтобы оправиться от такой неудачи, такого удара по его самолюбию.
   – Останьтесь! – воскликнул он. – Я хочу, чтобы вы остались. Еще посмотрим, удастся ли монсиньору Рошару проглотить меня живьем.
   Его недобрый смех испугал Шарбоннелей. Однако они все еще сопротивлялись. Наконец они согласились прожить в Париже еще немного, неделю, не больше. Муж начал усердно развязывать веревки, которыми затянул чемоданчик. Хотя не было еще и трех часов дня, жена зажгла свечу, чтобы разложить белье и одежду по ящикам. Ругон на прощанье нежно пожал им руки и подтвердил свои обещания.
   Но не прошел он и десяти шагов, как стал раскаиваться. Зачем он удержал Шарбоннелей, раз они сами настаивали на отъезде? Более удобного случая отвязаться от них нельзя было бы и придумать. А теперь он снова взвалил на себя обязательство выиграть их тяжбу. Ругон был очень зол на себя, ясно сознавая, что им двигало только тщеславие. Такое поведение казалось ему недостойным сильного человека. Но он пообещал, придется теперь поразмыслить! Пройдя улицу Бонапарта, Ругон свернул на набережную и перешел через мост Сен-Пер.
   Было по-прежнему тепло. С реки, однако, дул резкий ветер. Когда Ругон застегивал на середине моста пальто, дорогу ему преградила толстая дама, закутанная в меха. По голосу он узнал госпожу Коррер.
   – Ах! Это вы? – плачущим голосом сказала она. – Если уж я случайно вас встретила, то, так и быть, здравствуйте! Я к вам на этой неделе ни за что бы не пришла. Нет, вы недостаточно обязательны.
   Она стала упрекать его за то, что он уже несколько месяцев подряд не исполняет ее просьбы. Речь шла все о той же девице Эрмини Билькок, бывшей воспитаннице Сен-Дени, на которой обещал жениться соблазнивший ее офицер, если какая-нибудь добрая душа даст необходимое приданое. Вообще ведь госпожу Коррер замучили разные просительницы. Вдова Летюрк все ждет не дождется табачной лавки, другие дамы – госпожа Шардон, госпожа Тетаньер, госпожа Жалагье – ежедневно приходят к ней плакаться на нужду и напоминать об обещаниях, которые она им со спокойным сердцем дала.
   – Я рассчитывала на вас, – закончила она. – В приятное положение вы меня ставите!.. Сейчас я иду в Министерство народного просвещения хлопотать о стипендии для маленького Жалагье. Вы ведь мне обещали эту стипендию.
   Она вздохнула и добавила:
   – Словом, всем нам приходится обивать чужие пороги, раз вы отказываетесь быть нашим добрым заступником.
   Ругону стало холодно стоять на ветру, и он ежился, глядя как под мостом, в порту Сен-Никола, копошится маленький уголок торгового города. Слушая госпожу Коррер, он одновременно с интересом следил за шаландой, груженной головами сахара; рабочие скатывали на набережную головы по желобу, сколоченному из двух досок. За этой работой наблюдало с набережных человек триста.
   – Я ничего не значу и ничего не могу, – ответил он. – Напрасно вы на меня сердитесь.
   – Оставьте! – величественно возразила она. – Уж мне ли вас не знать? Стоит вам захотеть, и вы станете всесильным. К чему эти хитрости, Эжен?
   Ругон невольно улыбнулся. Фамильярность госпожи Мелани, как он величал ее когда-то, будила в нем воспоминания о гостинице Ванно, о том времени, когда он ходил без сапог и завоевывал Францию. Он забыл, какими упреками осыпал себя, когда вышел от Шарбоннелей.
   – Что же вы хотите мне рассказать? – добродушно спросил он. – Только не будем стоять на месте. Здесь можно окоченеть. Если вы идете на улицу Гренель, я провожу вас до конца моста.
   Повернув назад, Руган пошел рядом с госпожой Коррер, но руки ей не предложил. Она пространно рассказала ему о своих неудачах.
   – Говоря по правде, на других мне плевать. Подождут… Я вас не мучила бы, я была бы весела, – помните, как когдато? – если бы у меня самой не было огорчений. Что поделаешь, человек понемногу озлобляется… Ах, господи! дело ведь, по-прежнему в моем брате. Бедняга Мартино! Жена окончательно лишила его рассудка. У него не осталось никаких родственных чувств.
   Она с мельчайшими подробностями рассказала о новой попытке к примирению, сделанной ею на прошлой неделе. Чтобы разузнать истинные намерения брата, она решила отправить в Кулонж одну из своих приятельниц, ту самую Эрмини Билькок, чей брак пыталась устроить вот уже два года.
   – Ее поездка обошлась мне в сто семнадцать франков, – продолжала она. – И знаете, как ее приняли? Госпожа Мартино взбесилась, бросилась между Эрмини и моим братом и закричала с пеной у рта, что если я посмею засылать к ней разных потаскушек, то она велит жандармам их арестовать. Моя бедная Эрмини дрожала даже тогда, когда я встретила ее на вокзале Монпарнас; нам пришлось зайти в кафе и подкрепиться.
   Они дошли до конца моста. Прохожие задевали их локтями. Ругон пытался утешить ее, подыскивая ласковые слова.
   – Это очень неприятно. Но увидите, брат вернет вам свою любовь. Время возьмет свое.
   Они стояли у края тротуара, среди грохота сворачивающих на набережную карет; Ругон повернул и начал медленно переходить мост. Госпожа Коррер шла за ним, повторяя:
   – Если даже Мартино оставит завещание, она способна сжечь документ после его смерти… Бедный мой брат превратился в скелет. Эрмини говорит, что он очень плох. В общем, на душе у меня неспокойно.
   – Сейчас ничего нельзя сделать, нужно подождать, – заметил Ругон, сделав неопределенный жест.
   Она снова остановила его посреди моста и, понизив голос, заговорила:
   – Странные вещи рассказала мне Эрмини. Мартино будто бы с головой влез в политику. Он республиканец. Во время последних выборов он перебудоражил весь округ… Меня это просто убило. Ведь им могут заняться, не правда ли?
   Они помолчали. Госпожа Коррер в упор смотрела на Ругона. Он проводил глазами проезжавшее мимо ландо, словно желая избежать ее взгляда. Потом он с невинным видом ответил:
   – Успокойтесь! У вас есть друзья, не так ли? Ну, так рассчитывайте на них.
   – Я рассчитываю только на вас, Эжен, – нежно прошептала она.
   Он, видимо, был тронут. Взглянув, в свою очередь, на нее, он нашел что-то трогательное в ее жирной шее, в набеленном, похожем на маску лице красивой женщины, не желающей стариться. Она воплощала для него его юность.
   – Да, – сказал он, пожимая ей руки, – рассчитывайте на меня. Вы знаете, как близко к сердцу я принимаю все ваши обиды.
   Ругон снова проводил госпожу Коррер до набережной Вольтера. Там он попрощался с нею и перешел наконец мост, попрежнему с любопытством наблюдая, как разгружают в порту Сен-Никола головы сахара. Он простоял некоторое время, облокотившись на парапет. Но и эти груды, скользившие по желобу, и зеленая вода, которая непрерывно струилась под арками моста, и уличные зеваки, и дома – все вскоре смешалось, утонуло в нахлынувшем на него раздумье. Мысли его были смутны; встреча с госпожой Коррер спустила его в какие-то темные бездны. Он не испытывал сожалений, а только мечтал о том, чтобы сделаться великим, всесильным и осуществлять непомерные, немыслимые желания тех, кто был ему близок.
   Из неподвижности его вывел озноб. Он дрожал. Темнело; ветер с реки вздымал на набережных белую легкую пыль. Проходя по набережной Тюильри, Ругон вдруг почувствовал большую усталость. У него не хватило духу вернуться домой пешком. Однако проезжавшие мимо фиакры были заняты, и он совсем потерял надежду найти экипаж, когда какой-то кучер вдруг остановил перед ним лошадь. Из оконца фиакра высунулась голова седока. Седоком оказался Кан.
   – Я ехал к вам! – крикнул он. – Садитесь. Я довезу вас; по дороге мы потолкуем.
   Ругон влез в фиакр. Как только он сел и лошадь опять затрусила обычным своим сонным шагом, бывший депутат, невзирая на тряску, разразился потоком слов:
   – Друг мой, какое мне сделали предложение!.. Вы ни за что не поверите. Я просто задыхаюсь.
   Опустив одно из стекол фиакра, он спросил:
   – Вы не возражаете?
   Откинувшись в угол, Ругон глядел через другое открытое окно на плывущую мимо серую стену Тюильрийского сада. Кан побагровел и продолжал говорить, отрывисто жестикулируя.
   – Вы знаете, я последовал вашим советам… Два года я упорно борюсь. Трижды я был у императора, сейчас пишу четвертую докладную записку. Правда, мне не дали концессии на железную дорогу, но я, во всяком случае, помешал Марси передать ее Западной компании. Короче говоря, послушавшись ваших указаний, я стремился приостановить ход событий, пока сила не будет на нашей стороне.
   Он на минуту умолк, ибо голос его заглушила отвратительным лязгом груженная железом телега, ехавшая по набережной. Когда фиакр обогнал телегу, он продолжал:
   – Ну так вот, сейчас у меня в кабинете один незнакомый мне господин, видимо, крупный предприниматель, спокойно предложил от имени Марси и директора Западной компании уступить мне концессию, при условии, что я отсчитаю этим господам один миллион акциями. Что вы на это скажете?
   – Дороговато! – усмехнувшись, буркнул Ругон.
   – Нет, вы только представьте себе самоуверенность этих людей! Следовало бы познакомить вас с подробностями этого разговора. Марси за миллион берется поддержать меня и в течение месяца добиться удовлетворения моего ходатайства. Он хочет получить свою долю, вот и все. А когда я заговорил об императоре, этот субъект изволил рассмеяться. Он отрезал мне напрямик, что если император будет на моей стороне, то моя просьба провалится.
   Фиакр выехал на площадь Согласия. Покраснев и, видимо, несколько согревшись, Ругон выпрямился:
   – Надеюсь, вы вышвырнули этого господина за дверь?
   Бывший депутат в молчаливом удивлении поглядел на Ругона. Гнев его внезапно утих. Теперь настал его черед забиться в угол фиакра; лениво отдаваясь тряске, он бормотал:
   – Ну, нет! Не годится вышвыривать за дверь просто так, не подумав… К тому же я хотел знать ваше мнение. Должен сознаться, что я готов дать согласие…
   – Ни в коем случае, Кан! – в бешенстве закричал Ругон. – Ни в коем случае!
   Они начали спорить. Кан доказывал с помощью цифр: разумеется, миллион – взятка чудовищная, но дыру эту можно будет заткнуть некоторыми махинациями. Ругон не слушал и только отмахивался. Плевать на деньги! Он не желает, чтобы Марси прикарманил себе миллион; дать этот миллион – значит расписаться в собственном бессилии, признать себя побежденным, ценить влияние соперника чрезмерно дорого и этим еще больше возвысить его над собой.
   – Вы сами видите – Марси устал, – говорил Ругон. – Он готов идти на мировую. Подождите немного. Мы получим концессию даром.
   И добавил почти с угрозой:
   – Предупреждаю вас, мы поссоримся. Никогда не допущу, чтобы один из моих друзей стал жертвой подобного вымогательства…
   Наступило молчание. Фиакр ехал по Елисейским полям. Казалось, что седоки, задумавшись, внимательно считают деревья поперечных аллей. Первым нарушил молчание Кан.
   – Послушайте, – вполголоса проговорил он, – я ведь ничего другого не ищу, я хотел бы остаться при вас, но сознайтесь, что уже два года…
   Он осекся и закончил фразу иначе:
   – Одним словом, вы не виноваты, но у вас сейчас связаны руки. Дадим миллион, послушайтесь меня!
   – Ни в коем случае! – с силой повторил Ругон. – Через две недели концессия будет ваша, запомните это.
   Фиакр остановился у маленького особняка на улице Марбеф. Еще с минуту они спокойно беседовали, не выходя из экипажа и не открывая дверцы, словно у себя в кабинете. Вечером у Ругона обедали Бушар и полковник Жобэлен, он пригласил поэтому к обеду и Кана; тот отказался, сказав, что, к сожалению, уже приглашен в другое место. Теперь великий человек отнесся к концессий со страстной горячностью. Выйдя наконец из фиакра, он дружелюбно прикрыл за собой дверцу и еще раз обменялся поклоном с бывшим депутатом.
   – Завтра четверг; я буду у вас, хорошо? – крикнул тот, высовываясь из окна отъезжавшего экипажа.
   Ругон вернулся домой в легком ознобе. Он даже не мог прочитать вечерних газет. Хотя было всего пять часов, он прошел в гостиную и, поджидая гостей, стал мерить ее шагами. У него побаливала голова от первого в году яркого январского солнца. Дневная прогулка живо запечатлелась в памяти Ругона. Перед ним прошли все друзья – те, кого он просто терпел, те, кого он боялся, те, к кому питал искреннюю привязанность, – и все толкали его к неминуемой, близкой развязке. Ругону это даже нравилось: он оправдывал их нетерпение и чувствовал, как в нем самом закипает гнев, сотканный из их гнева. У него было такое ощущение, точно его незаметно подвели к краю пропасти. Пришло время сделать отчаянный прыжок.
   Внезапно он вспомнил о позабытом было Жилькене. Он позвонил слуге и спросил, не заходил ли опять «человек в зеленом пальто». Слуга никого не видел. Ругон распорядился провести гостя в кабинет, если он явится вечером.
   И немедленно доложите мне, – прибавил он, – даже если мы будем сидеть за столом.
   В нем снова заговорило любопытство; он пошел за визитной карточкой Жилькена. Слова «очень спешно, дельце забавное», перечитанные несколько раз, остались для него непонятны. При появлении полковника и Бушара Ругон сунул карточку в карман, взволнованный и раздраженный фразой, которая не выходила у него из головы.
   Обед был очень простой. Бушар уже два дня как жил на холостом положении, ибо жене его пришлось уехать к больной тетке, о которой, впрочем, она до сих пор ни разу не вспоминала. Полковник, обедавший у Ругона довольно часто, прихватил с собой отпущенного на каникулы сына Огюста. Госпожа Ругон угощала со свойственной ей молчаливой любезностью. Под ее руководством слуги двигались медленно, безостановочно и совершенно беззвучно. Разговор коснулся программы лицеев. Столоначальник цитировал стихи Горация и вспоминал о наградах, полученных им году в 1813. Полковнику хотелось, чтобы в лицеях ввели военную дисциплину. Он объяснил, почему Опост не выдержал в ноябре экзамена на степень бакалавра: у мальчика живой ум, и он чересчур подробными ответами на вопросы преподавателей раздражал этих господ. Огюст слушал, как отец объясняет его провал, и жевал курицу, исподтишка ухмыляясь с видом веселого лентяя.
   Во время десерта раздался звонок в передней, видимо взволновавший рассеянного до тех пор Ругона. Решив, что это Жилькен, он живо повернулся к дверям и начал машинально складывать салфетку в ожидании доклада. Но в столовую вошел Дюпуаза. Бывший супрефект уселся в сторонке от стола, как свой человек в доме. Он зачастую приходил рано вечером, сразу после обеда в одном маленьком пансионе предместья Сент-Онорэ.
   – Я сбился с ног, – проговорил Дюпуаза, не объясняя, какими утомительными делами он занимался весь день. – Я собирался сразу лечь спать, но потом мне пришла в голову мысль зайти к вам и просмотреть газеты. Они у вас в кабинете, Ругон?
   Однако он согласился остаться в столовой, съел предложенную ему грушу и выпил немного вина. Разговор перешел на дороговизну: цены за двадцать лет выросли вдвое. Бушар припомнил, что в его молодости за пару голубей платили пятнадцать су. Когда подали кофе и ликеры, госпожа Ругон незаметно вышла и больше не появлялась. Все перешли в гостиную, чувствуя себя членами одной семьи. Полковник и столоначальник подвинули к камину ломберный стол и стали сдавать карты, обдумывая и предвкушая глубокомысленные комбинации. Облокотившись на круглый столик, Огюст перелистывал комплект иллюстрированного журнала. Дюпуаза скрылся.
   – Взгляните, какие у меня карты! – внезапно воскликнул полковник. – Одна лучше другой, не правда ли?
   Ругон подошел к нему и кивнул головой. Не успел он забраться в свой уголок и взять каминные щипцы, как слуга шепотом доложил:
   – Пришел господин, который был утром.
   Ругон вздрогнул. Он не слышал звонка. Жилькен стоял в кабинете, с тростью подмышкой, и, прищурившись, с видом знатока рассматривал скверную гравюру, изображавшую Наполеона на острове Св. Елены. Длинное зеленое пальто Жилькена было застегнуто до подбородка, черный шелковый, почти новый цилиндр лихо сдвинут набекрень.
   – Что случилось? – нетерпеливо спросил Ругон, но Жилькен не торопился с ответом. Глядя на гравюру и качая головой, он сказал:
   – Здорово сделано, однако! Он, видимо, помирал там от скуки.
   Кабинет был освещен единственной лампой, поставленной на край стола. Когда Ругон вошел, ему послышался за креслом с высокой спинкой, стоявшим у камина, какой-то шорох и шелест бумаги; затем воцарилась мертвая тишина; он решил, что это трещала полуистлевшая головня. Сесть Жилькен отказался. Они продолжали стоять у дверей, в тени, отбрасываемой книжным шкапом.
   – Что случилось? – повторил Ругон.
   Он прибавил, что утром заходил на улицу Гизард. Тогда Жилькен начал рассказывать о своей привратнице, превосходной женщине, которая умирает от чахотки, – в первом этаже их дома очень сыро.
   – Но твое спешное дело… Что там такое?
   – Погоди. Из-за него-то я и пришел. Мы еще потолкуем… Когда ты поднялся ко мне, ты слышал мяуканье кошки? Представь, она пробралась ко мне по водосточной трубе. Однажды ночью окно осталось открытым, и вдруг я в своей постели нахожу кошку! Она лизала мне бороду. Меня это так насмешило, что я оставил ее у себя.
   Наконец он соизволил заговорить о деле. История оказалась длинной. Начал он с рассказа о своей интрижке с прачкой, которая влюбилась в него как-то вечером, при выходе из театра «Амбигю». Бедняжке Эвлали пришлось оставить свои пожитки домовладельцу, потому что ее прежний любовник бросил ее как раз в то время, когда она больше года не платила за квартиру. Вот уже десять дней, как она живет в меблированных комнатах на улице Монмартр, рядом со своей прачечной.
   Всю эту неделю Жилькен ночевал у нее, в маленькой темной клетушке, выходившей окнами во двор, в конце коридора на третьем этаже.
   Ругон терпеливо слушал.
   – Итак, три дня тому назад, – продолжал Жилькен, – я принес пирог и бутылку вина. Мы поужинали в постели, сам понимаешь. Мы рано ложимся спать… Эвлали поднялась около полуночи, чтобы стряхнуть крошки, а потом сразу заснула как мертвая. Не девушка, а настоящий сурок! Мне не спалось. Я задул свечу и лежал с открытыми глазами, как вдруг в соседней комнате начался какой-то спор. Нужно тебе сказать, что обе комнаты имеют общую дверь, которая теперь забита. Голоса затихли, – должно быть, спорщики примирились. Потом я услышал такие странные звуки, что, черт побери, я не удержался и заглянул в замочную скважину… Нет, ты в жизни не угадаешь!
   Он выпучил глаза и остановился, заранее наслаждаясь впечатлением, которое хотел произвести:
   – Так вот, их было двое; один молодой, лет двадцати пяти, довольно симпатичный, и старик лет пятидесяти, маленький, хилый, тощий. Молодчики рассматривали пистолеты, кинжалы, шпаги – все новенькое, стальное, сверкающее. Они что-то говорили на своем языке; сперва я не разобрал, на каком. По отдельным словам все-таки я догадался, что на итальянском. Ты ведь знаешь, когда я был коммивояжером, я ездил в Италию за макаронами. Я стал прислушиваться и понял, мой милый… Эти господа приехали в Париж убить императора. Вот тебе!..
   Скрестив руки и прижав трость к груди, он несколько раз повторил:
   – Забавное дельце, не правда ли?
   Так вот в чем заключалось дело, показавшееся Жилькену забавным. Ругон пожал плечами: ему уже раз двадцать сообщали о подобных заговорах. Бывший коммивояжер пустился в подробности:
   – Ты ведь просил передавать тебе все, о чем болтают в нашем квартале. Я готов услужить и обо всем докладываю. Зря ты качаешь головой… Поверь, пойди я сейчас в префектуру, мне отсчитали бы там на чаек! Но я предпочитаю помочь приятелю. Дело не шуточное, понимаешь? Поди, расскажи обо всем императору, и он тебя, черт возьми, расцелует.
   Вот уже три дня он следит за этими «молодчиками». Днем приходили еще двое – один молодой, другой постарше, очень красивый, бледный, с длинными черными волосами; он, видимо, у них главный. Вид у них измученный; говорят они отрывисто, намеками. Накануне он видел, как они заряжали «маленькие железные штучки», – видимо, бомбы. Он взял ключ у Эвлали и проводил в комнате целые дни, разувшись и вострив уши. Для успокоения своих соседей он устраивал так что Эвлали заваливалась спать с девяти часов вечера. Кроме того, по мнению Жилькена, вообще не следует впутывать женщин в политику.
   По мере того как Жилькен говорил, Ругон становился все серьезнее. Он поверил. Хотя бывший коммивояжер был слегка под хмельком, Ругон чувствовал, что из-под груды ненужных подробностей, прерывавших рассказ, проглядывает настоящая правда. К тому же весь этот день, проведенный в ожидании, все свое тревожное любопытство Ругон воспринял теперь как предчувствие. Внутренняя дрожь, владевшая им все утро, вновь охватила его, – то было невольное волнение сильного человека, ставящего на карту всю свою будущность.
   – За этими болванами, наверное, уже следит вся полиция, – буркнул Ругон, изображая полное равнодушие.
   Жилькен ухмыльнулся.
   – В таком случае ей следует поторопиться, – проворчал он сквозь зубы.
   Он умолк и, продолжая посмеиваться, очень нежно погладил шляпу. Великий человек понял, что Жилькен не все сказал. Он взглянул на него. Тот уже приоткрыл дверь со словами:
   – Итак, ты предупрежден. А я, старина, иду обедать. Поверишь ли, я до сих пор ничего не ел. Весь день выслеживал моих молодчиков. Ужасно проголодался!
   Ругон удержал его, предложив закусить холодным мясом, и тут же распорядился накрыть для Жилькена прибор в столовой. Жилькен был очень тронут. Он закрыл дверь кабинета и тихо, чтобы не услышал слуга, сказал:
   – Ты славный парень… Слушай же меня. Я не стану врать; прими ты меня плохо, я отправился бы в полицию. Но сейчас я скажу тебе все. Я поступаю честно, не так ли? Надеюсь, ты не забудешь моей услуги? Друзья всегда остаются друзьями, что там ни говори. – Он наклонился к нему и свистящим шепотом добавил: – Дело назначено на завтрашний вечер… Баденгэ[31] собираются прихлопнуть, когда он поедет в театр, перед зданием Оперы. Карета, адъютанты, свита – все взлетит на воздух.
   Пока Жилькен усаживался за обеденный стол, Ругон стоял в кабинете, неподвижный и мертвенно бледный. Он размышлял, колебался. Наконец, подойдя к письменному столу, взял было листок бумаги, но тотчас же бросил. Минуту спустя он быстро направился к двери, словно для того, чтобы сделать какое-то распоряжение. Затем вернулся назад медленными шагами, погруженный в мысли, которые, подобно туче, омрачали его лицо.
   В это мгновение кресло с высокой спинкой, стоявшее перед камином, резко подалось в сторону. С него поднялся Дюпуаза, спокойно складывавший газету.