– А вдруг мост провалится! – ухмыльнулся Жилькен, любивший страшные выдумки.
   Госпожа Коррер испуганно велела ему замолчать. Но он не унимался, уверяя, что железные мосты всегда непрочны, и когда обе кареты выехали на середину, заявил, что мостовой настил несомненно качается. Как они плюхнутся, черт побери! Сколько воды хлебнут все трое – папаша, мамаша и младенец! Экипажи мягко и бесшумно катились; плавно изогнутый мост был так легок, что казалось, будто кареты висят в воздухе над огромной пропастью реки; они отражались внизу, в синей глади, точно диковинные золотые рыбы, плывущие между двух стихий. Император и императрица, слегка утомленные, откинулись на атлас обивки, радуясь, что могут на мгновение ускользнуть от толпы и не отвечать на приветствия. Воспитательница тоже воспользовалась безлюдьем моста и стала оправлять сползавшего с колен ребенка; кормилица, склонившись над ним, старалась позабавить его улыбкой. Весь кортеж купался в солнечном свете; сверкали мундиры, дамские наряды, сбруи лошадей; кареты, похожие на раскаленные светила, искрились и отбрасывали ослепительных танцующих зайчиков на черные дома набережной Наполеона. И, словно фон для этой картины, вдали, над мостом, вздымалась монументальная вывеска – намалеванный на шестиэтажном доме острова Сен-Луи огромный серый сюртук, пустой внутри, но в ореоле солнечного сияния.
   Жилькен заметил этот сюртук в то мгновение, когда он как бы повис над обеими каретами, и закричал:
   – Взгляните-ка! Ведь это – дядюшка.[23]
   В толпе пробежал смешок. Шарбоннель, не сообразивший, в чем дело, стал просить объяснений. Но люди уже перестали слышать друг друга, зазвучало оглушительное «ура!», триста тысяч человек в общей давке хлопали в ладоши. Когда карета с младенцем доехала до середины моста, а за нею, в широком открытом пространстве, где ничто не стесняло взора, появилась карета императора с императрицей, зрителями овладело непередаваемое волнение. Народ был охвачен одним из тех порывов нервического энтузиазма, которые, словно вихрь, проносятся над городом. Мужчины поднимались на носки, сажали ошалевших детей себе на плечи, женщины плакали, осыпая «дорогого малютку» нежностями, от всего сердца сочувствуя мещанской радости императорской четы. Буря приветствий все еще бушевала над площадью Ратуши; на набережных с обеих сторон реки, как вверх, так и вниз по течению, повсюду, куда хватал глаз, волновался лес протянутых, машущих, воздетых рук. Из окон взлетали платки, высовывались люди с горящими лицами и черными провалами разинутых ртов. А там внизу, на острове Сен-Луи, узкие, словно нарисованные углем окна вспыхивали белыми блестками, наполняясь какой-то едва уловимой жизнью. Лодочники в красных блузах, стоя в лодках посредине сносившей их Сены, вопили во всю глотку, а прачки, видные только по пояс сквозь окна своего «поплавка», голорукие, растрепанные, обезумевшие, яростно колотили вальками, стараясь привлечь к себе внимание.
   – Ну, все; пора уходить, – сказал Жилькен.
   Но Шарбоннелям хотелось увидеть все до конца. Хвост процессии – эскадроны лейб-гвардии, кирасиров и карабинеров – удалялся по улице Арколь. Потом началась невообразимая давка: цепи солдат национальной гвардии и пехотинцев были прорваны толпой; женщины кричали.
   – Идем, – повторил Жилькен. – Нас раздавят.
   Ссадив своих дам с парапета, он, невзирая на толчею, провел их на другую сторону набережной. Госпожа Коррер и Шарбоннели были того мнения, что надо пройти вдоль парапета, перебраться через мост Нотр-Дам и посмотреть, что делается на Соборной площади. Но Жилькен, не слушая, увлекал их за собой. Когда они вновь очутились у маленького кафе, он подтолкнул их и заставил сесть за столик, из-за которого они недавно встали.
   – Ну и чудаки! – кричал он. – Как, по-вашему, я так и позволю, чтобы эта свора зевак переломала мне руки и ноги? Мы что-нибудь выпьем сейчас, черт возьми! Нам здесь лучше, чем там, в толкучке. Хватит с нас праздника! Под конец это надоедает… Что вы закажете, мамаша?
   Шарбоннели, с которых он не спускал своих страшных глаз, попытались было робко возражать. Им очень хотелось бы взглянуть на выход из церкви. Тогда он начал объяснять, что через четверть часа, когда толпа схлынет, он их проведет, но, разумеется, если не будет большой давки. Пока он заказывал Жюлю сигары и абсент, госпожа Коррер благоразумно ретировалась.
   – Ну, ну, отдыхайте, – сказала она Шарбоннелям. – Мы с вами встретимся.
   Она пошла по мосту Нотр-Дам, потом по улице Сите. Но там оказалось столько народу, что до улицы Константин она добиралась добрых пятнадцать минут. Тогда она решила свернуть на улицу Ликорн и Труа-Канет. Наконец она вышла на Соборную площадь, оставив предварительно целый волан своего сизо-серого платья в отдушине какого-то подозрительного дома. Посыпанная песком и усеянная цветами площадь была уставлена шестами, на которых развевались знамена с императорским гербом. Огромная арка в виде шатра, сооруженная перед собором, оттеняла наготу камня занавесами из красного бархата с золотыми кистями и бахромой.
   Госпожа Коррер остановилась перед двойной цепью солдат, сдерживавших толпу. Среди обширного квадрата пустынной площади, вдоль выстроенных в пять рядов карет, неспешно прогуливались ливрейные лакеи; величавые кучера сидели на козлах, не выпуская из рук поводьев. Разыскивая лазейку, через которую можно было бы проскользнуть, госпожа Коррер увидела на углу площади, среди лакеев, Дюпуаза, спокойно курившего сигару. Она махнула ему платком.
   – Вы не могли бы помочь мне пройти? – спросила она, когда ей удалось привлечь его внимание.
   Дюпуаза что-то сказал офицеру и проводил ее до самого собора.
   – Послушайте меня, останьтесь здесь, – посоветовал он. – В соборе яблоку негде упасть. Я чуть не задохнулся, мне пришлось выйти… Смотрите, вот полковник и Бушар, они так и не нашли себе места.
   Действительно, слева, на углу улицы Клуатр-Нотр-Дам, стоял полковник с Бушаром. Последний рассказал, что оставил свою жену на попечении д'Эскорайля, который раздобыл удобное кресло для дамы. Полковник горевал, что не может показать церемонию своему сыну Огюсту.
   – Мне хотелось показать ему знаменитую купель, – говорил он. – Вы ведь знаете, она принадлежала святому Людовику; это великолепная медная чаша с золотыми прожилками и чернью в персидском стиле – редкостная вещь времен крестовых походов, сослужившая службу при крещении всех наших королей.
   – Вы видели крестильные принадлежности? – спросил у Дюпуаза Бушар.
   – Да. Покрывальник несла госпожа Льоренц, – ответил тот.
   Ему пришлось пояснить свои слова. Покрывальником называется чепчик, который надевают на ребенка после крещения. Ни полковник, ни Бушар этого не знали и были очень удивлены. Дюпуаза перечислил крестильные принадлежности маленького принца и крестных родителей: покрывальник, свечу, солонку, тазик, кувшин, полотенце. Была еще мантия малыша; роскошная, необыкновенная мантия, разложенная на кресле возле купели.
   – Неужели там не найдется местечка для меня? – воскликнула госпожа Коррер, в которой эти подробности разожгли неукротимое любопытство.
   Тогда мужчины назвали ей все правительственные учреждения, всех представителей власти, все делегации, находившиеся в храме. Им не было числа: дипломатический корпус, Сенат, Законодательный корпус, Государственный совет, Кассационный суд, Контрольная палата, двор, Торговый суд и Суд первой инстанции, а кроме того, министры, префекты, мэры и их помощники, академики, высшие военные чины, вплоть до делегаций от еврейской и протестантской общин. И еще, и еще – без конца!
   – Боже мой! Как это, должно быть, красиво! – вздохнула госпожа Коррер.
   Дюпуаза пожал плечами. Он был в отвратительном настроении. Церемония показалась ему нестерпимо длинной. Скоро ли они кончат? Уже спели Veni Creator[24], накадили ладаном, находились, накланялись. Малыша, наверно, уже окрестили. Бушар и полковник, состязаясь в терпении, глазели на разукрашенные флагами окна, выходившие на площадь. Внезапно раздался такой перезвон колоколов, что дрогнули башни, и все подняли головы вверх, ощущая какой-то непонятный трепет от близости громадного храма, чья невидимая вершина терялась в небесах. Огюст тем временем подобрался к арке. Госпожа Коррер последовала за ним. Но не успела она подойти к главным, настежь распахнутым, дверям, как необычайное зрелище, представшее перед нею, пригвоздило ее к месту.
   Между двух широких полотнищ занавеса, словно сверхъестественное священное видение, открывалась бесконечная глубина храма. Нежно-голубые своды были усеяны звездами. Вдоль этой тверди небесной цветные окна, подобно таинственным светилам, переливались огоньками, сияли блеском драгоценных камней. Повсюду с высоких колонн ниспадали драпировки из красного бархата, поглощая скудный дневной свет, блуждавший под куполом. В этой багровой ночи сверкал ослепительный костер – тысячи свечей, поставленных так близко друг к другу, что чудилось, будто единое солнце пылает среди целого ливня искр. То пламенел на возвышении, посреди бокового придела, алтарь. Справа и слева от него высились два трона. Огромный бархатный балдахин, подбитый горностаем, простерся над более высоким троном, как гигантская птица со снежно-белым брюхом и пурпурными крыльями. Храм ломился от разодетой толпы, отливающей золотом, поблескивающей драгоценностями; в глубине, возле алтаря, духовенство, то есть епископы с жезлами и в митрах, знаменовало собою сияющие хоры ангельские, открывало просвет в небеса. Вокруг возвышения выстроились в царственной пышности принцы, принцессы, сановники. По обеим сторонам бокового придела разместились амфитеатром – справа дипломатический корпус и Сенат, слева Законодательный корпус и Государственный совет. В незанятом пространстве теснились остальные делегации. Наверху, на галерее, женщины выставляли напоказ яркие пятна светлых платьев. В воздухе колыхалась кроваво-красная дымка. Лица людей, кишевших справа, и слева, и в глубине собора, розовели, как раскрашенный фарфор. Материи – атлас, шелк, бархат – блестели сумрачным блеском, точно готовые воспламениться. Внезапно целые ряды зрителей начинали полыхать. Несказанная роскошь накаляла огромный собор, как огнедышащая печь.
   Госпожа Коррер увидела в самом центре хора[25] церемониймейстера, который выступил вперед и три раза исступленно крикнул:
   – Да здравствует наследный принц! Да здравствует наследный принц! Да здравствует наследный принц!
   Своды задрожали от громовых кликов; глазам госпожи Коррер предстал император, возвышавшийся над толпой. Он выделялся черным пятном на золотом фоне пламенеющих облачений епископов, теснившихся за ним. Высоко поднимая на вытянутых руках наследника престола – охапку белых кружев – император показывал его народу.
   В это мгновение привратник отстранил рукой госпожу Корpep. Она отступила на несколько шагов; перед самым ее лицом теперь колыхался занавес арки. Видение исчезло. Госпожа Коррер очутилась на ярком дневном свету и, ошеломленная, не могла двинуться с места; ей казалось, что она видела какую-то старинную картину, похожую на те, которые висят в Лувре, потемневшую от времени, пурпурно-золотую, с давно исчезнувшими действующими лицами, каких теперь нигде уж не встретить.
   – Не стойте здесь, – сказал Дюпуаза, подводя ее к полковнику и Бушару.
   Разговор зашел о наводнениях.[26] В долинах Роны и Луары опустошения были ужасны. Тысячи семей остались без крова. Везде проводили подписку, но она не могла облегчить последствий огромного несчастья. Император проявил изумительное мужество и благородство: в Лионе он вброд добирался до нижних, залитых водой кварталов города; в Туре три часа плыл на лодке по затопленным улицам – и всюду без счета рассыпал подаяния.
   – Прислушайтесь-ка! – перебил полковник.
   В соборе гудели органы. Широкая мелодия лилась через просвет арки, мощные вздохи ее колебали драпировку.
   – Это Te Deum[27], – пояснил Бушар.
   Дюпуаза облегченно вздохнул. Значит, все-таки собираются кончить. Но Бушар сообщил, что свидетельство о крещении еще не подписано. Потом кардинал должен огласить папское благословение. Однако народ начал вскоре выходить. Одним из первых появился Ругон об руку с худой, желтолицей, очень скромно одетой женщиной. За ними следовал какой-то сановник в мантии председателя Кассационного суда.
   – Кто это? – спросила госпожа Коррер.
   Дюпуаза назвал их. Господин Бэлен д'Оршер познакомился с Ругоном незадолго до бонапартистского переворота и с тех пор проявлял к нему особое внимание, не пытаясь, впрочем, завязать более тесные отношения. Мадмуазель Вероника, его сестра, жила с ним в особняке на улице Гарансьер, откуда выходила только для того, чтобы выслушать мессу в храме Сен-Сюльпис.
   – Как раз такая жена нужна Ругону, – понизив голос, заметил полковник.
   – Несомненно, – одобрил Бушар. – Приличное состояние, хорошая семья, образцовая, опытная хозяйка. Лучшей ему не сыскать.
   Дюпуаза возмутился. Барышня перезрела, как кизил на солнце. Ей по меньшей мере тридцать шесть лет, а на вид и того больше. И такую жердь Ругон положит себе в постель! Прилизанная святоша! У нее такое поблекшее, бесцветное лицо, словно она полгода вымачивала его в святой водице.
   – Вы молоды, – сказал со значительным видом столоначальник. – Ругон должен жениться по расчету. Сам я женился по любви, но не всем удаются такие браки.
   – А в общем, мне наплевать на девицу, – сознался под конец Дюпуаза. – Меня пугает физиономия Бэлен д'Оршера. У этого молодчика морда, как у дога… Посмотрите только, какая у него тяжелая челюсть, какая копна курчавых волос, без единой серебряной нити, хотя ему уже стукнуло пятьдесят. Разве поймешь, о чем он думает? Объясните, почему он все-таки толкает сестру в объятия Ругона, когда Ругон сейчас не в чести?
   Бушар и полковник беспокойно переглянулись и замолчали. Действительно, не собирается ли «дог», как назвал его бывший супрефект, единым махом проглотить Ругона? Но госпожа Коррер медленно произнесла:
   – Очень неплохо, когда вас поддерживает магистратура.
   Пока они разговаривали, Ругон подвел мадмуазель Веронику к ее экипажу и, простившись, помог ей сесть. В эту минуту из собора под руку с Делестаном вышла прекрасная Клоринда. Она сразу умолкла и бросила испепеляющий взор на высокую желтолицую девушку, за которой Ругон, невзирая на свой сенаторский мундир, так предупредительно захлопнул дверцу. Когда карета отъехала, Клоринда выпустила руку Делестана и, засмеявшись звонким ребяческим смехом, направилась к Ругону. За нею последовала вся компания.
   – Я потеряла маму! – закричала Клоринда. – У меня в толпе похитили маму. Вы уступите мне местечко в своей карете, не правда ли?
   Делестан, жаждавший отвезти ее домой, был явно раздосадован. На оранжевом шелковом платье девушки были вышиты такие яркие цветы, что на нее оглядывались лакеи. Ругон поклонился, но кареты пришлось ждать минут десять. Никто не тронулся с места, даже Делестан, хотя экипаж его стоял тут же, в первом ряду. Храм постепенно пустел. Проходившие мимо Кан и Бежуэн, завидев друзей, поспешили присоединиться к ним. Однако великий человек пожал им руку так лениво и угрюмо, что Кан с живым беспокойством спросил:
   – Вы нездоровы?
   – Нет, – ответил Ругон, – просто устал от всех этих огней в соборе.
   Он умолк, потом негромко заговорил:
   – Да, это было величественно… Никогда еще я не видел на лице человека выражения такого счастья.
   Ругон говорил об императоре. Широким жестом, медленно и торжественно, он раскинул руки, словно желая напомнить недавнюю сцену в храме, и больше ничего не добавил. Друзья вокруг него тоже помолчали. Они как бы совсем затерялись в уголке площади. Мимо них все более густой толпой шли люди – судьи в мантиях, офицеры в парадной форме, чиновники в мундирах, – все с нашивками, орденами, позументами; шли по усеянной цветами площади, среди криков лакеев и грохота отъезжавших экипажей. Слава империи, достигшей своего зенита, парила в пурпурных лучах заходящего солнца. Башни Нотр-Дам, розовые, еще полные звуков, казалось, возносили на вершину величия и покоя будущее царствование младенца, окрещенного под их сводами. Но роскошь крестин, звон колоколов, развернутые знамена, ликующий город, сияющие чиновники рождали лишь безмерную алчность в обойденных друзьях Ругона. Он сам, впервые ощутивший холод немилости, был бледен и в душе завидовал императору.
   – До свидания, я ухожу, нет больше сил терпеть эту скуку, – пожав всем руку, сказал Дюпуаза.
   – Что с вами сегодня? – спросил его полковник. – Вы очень суровы.
   – А почему мне быть веселым? – спокойно бросил на ходу супрефект. – Я прочитал сегодня утром в «Монитере» о назначении этого болвана Кампенона в префектуру, обещанную мне.
   Все переглянулись. Дюпуаза прав, этот праздник не для них. Как только родился наследник, Ругон посулил им золотые горы ко дню крестин: Кан должен был получить концессию, полковник – командорский крест, госпожа Коррер – табачные лавочки, о которых она хлопотала. И вот все они стоят, сбившись в кучку на углу площади, и руки у них пусты. Они взглянули на Ругона с таким упреком, с таким отчаянием, что он гневно передернул плечами. Когда наконец его карета подъехала, он резко втолкнул в нее Клоринду и, не произнеся ни слова, с силой захлопнул за собой дверцу.
   – А вот и Марси под аркой, – шепнул Кан, увлекая за собой Бежуэна. – До чего спесив, каналья! Да отвернитесь же! Недостает еще, чтобы он не ответил нам на поклон.
   Делестан поспешно сел в карету и велел ей следовать за экипажем Ругона. Бушар остался было ждать жену; потом, когда собор совсем опустел, весьма удивленный супруг удалился вместе с полковником, которому тоже надоело разыскивать своего Огюста. Госпожа Коррер ушла под руку с драгунским лейтенантом – земляком, в какой-то мере обязанным ей эполетами.
   Тем временем Клоринда в карете Ругона с восхищением говорила о крестинах, а он слушал ее, сонно откинувшись на подушки. Ей довелось видеть, как в Риме празднуют Пасху; сегодняшняя церемония была не менее грандиозна. Девушка объяснила, что религия для нее – это приоткрытый утолок рая, где бог-отец, подобный солнцу, восседает на троне среди огромного круга блистающих ангелов – прекрасных юношей в золотых одеждах. Потом она вдруг прервала болтовню:
   – Вы придете сегодня вечером на банкет, который городские власти дают в честь их величеств? Говорят, там будет неслыханное великолепие.
   Она уже получила приглашение. На ней будет розовое платье, усеянное незабудками. С ней поедет де Плюгерн, потому что ее мать не хочет больше выезжать по вечерам из-за мигреней. Клоринда замолчала и затем неожиданно задала новый вопрос:
   – С каким это судьей вы только что разговаривали?
   Вздернув подбородок, Ругон выпалил единым духом:
   – Господин Бэлен д'Оршер, пятидесяти лет, происходит из семьи законоведов, был товарищем прокурора в Монбризоне, королевским прокурором в Орлеане, главным прокурором в Руане, состоял в пятьдесят втором году членом смешанной комиссии, был переведен в Париж в качестве советника Кассационного суда, наконец, сейчас является его председателем… Да, чуть не забыл: подписал декрет от двадцать второго января тысяча восемьсот пятьдесят второго года о конфискации имущества Орлеанского дома. Вы удовлетворены?
   Клоринда расхохоталась. Он издевается над ней, потому что она хочет все знать, но разве запрещено интересоваться людьми, с которыми, может быть, придется встретиться? Она ни словом не обмолвилась о мадмуазель Бэлен д'Оршер и вновь заговорила о банкете в Ратуше. Праздничную галерею собираются убрать с необычайной роскошью; за обедом все время будет играть оркестр. О, Франция великая страна! Нигде – ни в Англии, ни в Германии, ни в Испании, ни в Италии она не видала более веселых балов, более ослепительных придворных празднеств. Поэтому, восторженно заявила Клоринда, теперь выбор ее сделан, она хочет стать француженкой.
   – Солдаты! – воскликнула она. – Взгляните, солдаты!
   Карете Ругона, ехавшей по улице Сите, пришлось остановиться у моста Нотр-Дам и дать дорогу полку, который проходил по набережной: то были пехотинцы, неказистые, шедшие как бараны солдаты, расстроившие свои ряды из-за деревьев, посаженных вдоль тротуара. Весь день они сдерживали толпу. Лица их горели от жаркого полуденного солнца, ноги были в пыли, спины горбились под тяжестью ранцев и ружей. Им до того надоело возиться с неугомонной толпой, что до сих пор с их физиономий не сошло выражение тупой растерянности.
   – Обожаю французскую армию! – восхищенно сказала Клоринда, наклонившись, чтобы лучше рассмотреть солдат.
   Ругон, как будто очнувшись, тоже смотрел. По уличной пыли шагала сейчас мощь Империи. На мосту постепенно образовался затор, но кучера почтительно пережидали, а господа в придворных костюмах высовывались из окон карет и неопределенно улыбались, окидывая растроганным взором солдатиков, измученных долгим стоянием на ногах. Сверкавшие на солнце ружья озаряли празднество.
   – Вы видите там, в заднем ряду? – снова воскликнула Клоринда. – Целая шеренга безбородых! До чего они милы!
   В приступе нежности она обеими руками послала из кареты воздушный поцелуй. Она старалась, чтобы ее не увидели. Ей хотелось в одиночестве наслаждаться своей радостью, своей страстью к вооруженной силе. Ругон отечески улыбнулся: впервые за этот день он тоже испытал удовольствие.
   – Что там еще случилось? – спросил он, когда карета обогнула наконец угол набережной.
   На тротуаре и мостовой толпился народ. Карете опять пришлось остановиться. Кто-то из зевак объяснил:
   – Какой-то пьяница оскорбил солдат. Его схватили полицейские.
   Когда толпа расступилась, Ругон увидел мертвецки пьяного Жилькена, которого держали за ворот двое полицейских. Краснолицый, с обвисшими усами, он все же не терял добродушия. Полицейским он говорил «ты», величая их «своими ягнятками», и объяснял, что все послеполуденные часы он спокойно просидел в соседнем кафе вместе со своими приятелями-богачами. Можно навести справки в театре Пале-Рояль, куда Шарбоинели отправились смотреть пьесу «Крестильные конфеты»; они, разумеется, подтвердят его слова.
   – Отпустите меня, шуты! – неожиданно завопил он, выпрямляясь. – Кафе тут, рядом, разрази вас гром! Идемте со мной, если не верите. Солдаты оскорбили меня, понимаете? Там был один щупленький, который смеялся надо мной. Ну, я и ответил ему. Но оскорблять французскую армию? Никогда! Спросите у императора про Теодора, и увидите, что он вам скажет. Хороши вы тогда будете, черт возьми!
   Публика забавлялась и хохотала. Полицейские по-прежнему невозмутимо держали Жилькена, медленно подталкивая его к улице Сен-Мартен, где издали виднелся красный фонарь полицейского участка. Ругон сразу откинулся в глубь экипажа. Но Жилькен вдруг поднял голову и увидел его. Несмотря на хмель, он сделался осторожным и язвительным.
   – Хватит, дети мои! Я мог бы устроить скандал, но не устрою. У каждого своя гордость. Что? Вы не посмели бы поднять лапы на Теодора, водись он с разными там княгинями, как один мой знакомый! И все-таки я действовал заодно со знатью и, смею сказать, проявил благородство и не зарился на презренный металл. Каждый знает про себя, чего он стоит. Тем только и утешаешься в бедности. Разрази меня гром! Выходит, что друзья больше не друзья?
   Он расчувствовался, голос его пресекся икотой. Ругон еле заметным жестом подозвал к себе человека в наглухо застегнутом широком пальто, которого заметил около кареты и, что-то тихо сказав, дал ему адрес Жилькена: Гренель, улица Виржини, 17. Человек подошел к полицейским, словно желая помочь увести отбивавшегося пьяницу. Толпа с удивлением увидела, что блюстители порядка свернули налево и сунули Жилькена в фиакр; следуя их приказу, кучер поехал по набережной Межиссери. Огромная взъерошенная голова Жилькена еще раз появилась в окне фиакра; с торжествующим хохотом он заорал:
   – Да здравствует Республика!
   Когда народ разошелся, набережная вновь стала безмолвной и просторной. Устав от восторгов, Париж сидел за обеденным столом. Триста тысяч ротозеев, которые теснились здесь, теперь повалили в рестораны, расположенные у Сены и в квартале Тампль. По пустынным тротуарам брели одни лишь обессиленные провинциалы, не знавшие, где пообедать. Внизу, по обеим сторонам плавучей прачечной, прачки яростно колотили вальками, кончая стирку. Над погруженными в сумрак домами в лучах солнца золотились безмолвные башни Нотр-Дам. В легкой дымке тумана, встававшего над Сеной, где-то вдали, на острове Сен-Луи, все еще виднелась на сером фоне фасадов монументальная вывеска – огромный сюртук, словно повисший на гвозде, вбитом в небосклон, – буржуазное облаченье Титана, чье тело испепелила молния.