– Я всегда предсказывал, что Делестан пойдет далеко, – сказал он с лукавым видом, обращаясь к де Марси, подходившему к нему с протянутой рукой.
   Граф ответил легкой чарующе-ироничной гримасой. Он, видимо, ужасно забавлялся, что завязал теперь дружбу с Делестаном, оказав предварительно услугу его жене. Он остановился и заговорил с Ругоном с изысканной вежливостью. Постоянно враждуя, противоположные по характеру, оба они – несомненно сильные люди – обменивались приветствиями в исходе каждого поединка и каждый раз обещали друг другу новую встречу, как противники, равные по уму и по силе. Ругон свалил Марси, а Марси свалил Ругона, так будет продолжаться до тех пор, пока один из них не выйдет победителем. Может быть даже, по сути дела, они и не хотели окончательного поражения противника: как-никак борьба увлекала их, а соперничество заполняло их жизнь. Кроме того, они смутно понимали, что являются двумя противовесами, необходимыми для равновесия Империи: у одного был волосатый кулак, убивающий с первого удара, у другого – рука в белой перчатке, которая удушает понемногу.
   Тем временем Делестан терзался жестокими сомнениями. Он увидел Ругона и не знал, идти ли ему с ним здороваться. Он бросил растерянный взгляд на Клоринду, но она была занята своим делом и равнодушно подавала на столики бутерброды, пирожные и сдобу. Она только посмотрела на него. Он решил, что понял ее, подошел к Ругону и стал неловко извиняться:
   – Мой друг, вы не гневаетесь на меня?.. Я отказывался, но меня принудили… Вы понимаете? Бывают такие обстоятельства…
   Ругон оборвал его:
   – Император, как всегда, поступил мудро, и страна окажется в превосходных руках.
   Делестан осмелел:
   – О, я отстаивал вас, да и мы все вас отстаивали… Но, знаете, говоря между нами, вы зашли все-таки далеко… Особенно всех огорчило ваше последнее выступление по делу Шарбоннелей. Знаете ли, эти бедные монахини…
   Де Марси подавил улыбку. Ругон ответил с добродушием своих безоблачных дней:
   – Ах да, обыск у монахинь… Боже мой, среди глупостей, которые мои друзья заставили меня натворить, это, пожалуй, единственный разумный и справедливый поступок за все пять месяцев моего управления.
   Он собрался уходить, когда увидел Дюпуаза. Префект вошел и прилип к Делеетану, сделав вид, что не замечает Ругона. Он уже три дня прятался в Париже и выжидал. Видимо, он получил перевод в другую префектуру, потому что рассыпался в благодарностях и улыбался, показывая свои белые неровные волчьи зубы. Отвернувшись от префекта, новый министр чуть было не принял в объятия курьера Мерля, которого к нему подтолкнула госпожа Коррвр. Мерль опускал глаза, словно застенчивая дюжая девушка, а госпожа Коррер расхваливала его Делестану.
   – Его недолюбливали в министерстве, – шептала она, – потому что он своим молчанием восставал против злоупотреблений. Ах, чего он только не насмотрелся при этом Ругоне!
   – О да, я всего насмотрелся! – сказал Мерль. – Я многое мог бы рассказать. О господине Ругоне никто не пожалеет. Да и я ведь тоже не подрядился его любить. Он меня чуть было не выставил.
   Ругон медленно прошел по большому залу. Прилавки уже опустели. Чтобы угодить императрице, которая покровительствовала этому делу, посетители подвергли базар настоящему разграблению. Вне себя от восторга продавщицы были не прочь подновить запасы товаров и снова торговать вечером. Они подсчитывали на столах свою выручку. С ликующим смехом называли цифры: одна набрала три тысячи франков, другая – четыре с половиной, еще одна – десять тысяч. Эта женщина сияла – ее оценили в десять тысяч франков!
   Но госпожа де Комбело была в отчаянии: она только что пристроила последнюю розу, а клиенты все осаждали ее киоск. Она вышла из киоска и справилась у госпожи Бушар, нет ли у нее чего-нибудь для продажи, все равно чего. Но лотерея тоже опустела: какая-то дама унесла последний выигрыш – маленькую кукольную ванночку. Долго-долго искали, пока не нашли наконец пачку зубочисток, скатившуюся на землю. Госпожа де Комбело унесла ее с победным кликом. Госпожа Бушар последовала за ней, и обе прошли в киоск.
   – Господа! Господа! – смело кричала госпожа де Комбело, стоя наверху и подзывая мужчин округлым движением обнаженных рук. – Вот все, что у нас осталось, – пачка зубочисток… Здесь двадцать пять зубочисток… Я их пущу с аукциона…
   Мужчины толкались, смеялись, протягивали руки в перчатках. Выдумка госпожи де Комбело имела бешеный успех.
   – Зубочистка! – кричала она. – Предложено – пять франков… Ну-ка, господа, пять франков!
   – Десять франков, – сказал чей-то голос.
   – Двенадцать франков!
   – Пятнадцать франков!
   Когда д'Эскорайль крикнул «двадцать пять франков», госпожа Бушар заторопилась и выкрикнула нежным голоском:
   – Продано за двадцать пять франков!
   Остальные зубочистки пошли гораздо дороже. Ла Рукет заплатил за свою сорок три франка; подошедший к этому времени кавалер Рускони набил цену до семидесяти двух франков; наконец последняя тоненькая зубочистка, и к тому же расколотая, как объявила госпожа де Комбело, не желавшая обманывать своих, пошла за сто семнадцать франков. Ее взял один старичок, воспламенившийся при виде веселой молодой женщины-аукциониста, грудь которой приоткрывалась с каждым порывистым движением.
   – Зубочистка треснула, господа, но ею еще можно пользоваться… Итак, сто восемь франков… Там сказали сто десять? Сто одиннадцать, сто тринадцать! Сто четырнадцать! Ну-ка, сто четырнадцать! Она ведь стоит дороже… Сто семнадцать! Сто семнадцать! Кто больше? Никто? Идет за сто семнадцать!
   Эти цифры провожали Ругона, когда он выходил из зала. На террасе у самой воды он замедлил шаг. С дальнего края неба надвигалась гроза. Сена, маслянистая, грязно-зеленая, тяжело катилась внизу между серыми набережными, над которыми проносилась густая пыль. В саду порывы горячего ветра по временам сотрясали деревья, потом ветви опять повисали как мертвые, даже листья не шевелились. Ругон свернул к большям каштанам. Там было почти темно, тянуло теплою сыростью, словно под сводами погреба. Он вышел на главную аллею и увидел Шарбоннелей, расположившихся как раз посредине скамейки. Они были пышно разодеты: муж в светлых панталонах и в сюртуке, стянутом в талии; жена в шляпке с красными цветами и в накидке поверх лилового шелкового платья. Тут же рядом с ними, сидя верхом на конце скамейки, какая-то оборванная личность, без белья, в старой охотничьей куртке самого плачевного вида, размахивала руками и наседала на них. То был Жилькен. Он похлопывал по своей полотняной, слетавшей с него фуражке и кричал:
   – Это шайка мошенников! Когда же это Теодор брал от кого-нибудь хоть копейку? Они выдумали какую-то историю с рекрутским набором, чтобы меня скомпрометировать. Ну, я и наплевал на них, сами понимаете. Пусть идут к дьяволу, правда? Они меня боятся, черт побери! Им отлично известны мои политические убеждения. Никогда я не числился в клике этого Баденгэ… – Он наклонился поближе и прибавил, закатывая глаза: – Я жалею только об одной женщине… Ах! прелестная женщина, дама из общества. Да, очень приятная связь… Она была белокура. У меня есть ее локон.
   Потом, придвинувшись совсем близко к госпоже Шарбоннель и хлопнув ее по животу, он опять загремел:
   – Ну, мамаша, когда же вы повезете меня в Плассан, помните, попробовать ваши вишни, яблоки, соленья и варенья? Хм, ведь денежки-то у вас в кармане!
   Но Шарбоннелям, видно, вовсе не нравилась развязность Жилькена. Подобрав лиловое шелковое платье, жена процедила сквозь зубы:
   – Мы еще поживем в Париже. Шесть месяцев в году мы будем проводить здесь.
   – О! Париж! – оказал муж с видом глубочайшего восхищения. – Что может сравниться с Парижем!
   И так как порывы ветра вое крепчали, а няньки с детишками уже убегали из сада, он прибавил, повернувшись к жене:
   – Душа моя, пора идти, а не то мы промокнем. По счастью, мы живем поблизости.
   Они жили в гостинице «Пале-Рояль», на улице Риволи. Жилькен посмотрел им вслед с великим презрением. Он пожал плечами.
   – Тоже предатели! – пробормотал он. – Кругом предатели!
   Вдруг он заметил Ругона. Он двинулся, вихляясь, дождался его на дорожке и пришлепнул рукой свою фуражку.
   – Я не заходил к тебе, – сказал он. – Но ты ведь на меня не в обиде, правда? Эта сума переметная – Дюпуаза, – наверное, насплетничал тебе на меня. Все это ложь, мой дорогой, и я тебе это докажу, если хочешь… Я-то, во всяком случае, не сержусь. Вот тебе доказательство: даю свой адрес – улица Бон-Пюи, 25, близ часовни, минут пять от заставы. Вот! Если я тебе понадоблюсь, ты только мигни.
   Он ушел, волоча ноги; потом, приостановившись на мгновение, чтобы решить, куда идти, он погрозил кулаком Тюильрийскому дворцу, серо-свинцовому под черным небом, и крикнул:
   – Да здравствует Республика!
   Ругон, выйдя из сада, направился к Елисейским полям. Ему вдруг захотелось сейчас увидеть свой маленький особняк на улице Марбеф. Он надеялся завтра же перебраться из министерства и поселиться здесь. Он испытывал усталость и вместе с тем успокоение, и только где-то в глубине ощущал глухую душевную боль. В голове роились неясные мысли о великих делах, которые он когда-нибудь совершит, чтобы доказать свою силу. Временами он поднимал голову и смотрел на небо. Гроза все еще никак не могла разразиться. Рыжеватые тучи заволакивали горизонт. Но едва он вышел на пустынную гладь Елисейских полей, как с грохотом скачущей галопом артиллерии грянули раскаты грома и верхушки деревьев затрепетали. Первые капли дождя упали, когда он свернул на улицу Марбеф.
   У дверей особняка стояла двухместная карета. Ругон застал в доме жену, которая осматривала комнаты, измеряла окна и отдавала приказания обойщику. Он остановился в изумлении. Она объяснила ему, что только что видела своего брата – Бэлен д'Оршера. Судья знал уже о падении Ругона и заодно решил поразить сестру известием о своем будущем назначении министром юстиции; он всячески старался внести разлад в их семейную жизнь. Но госпожа Руган ограничилась тем, что велела заложить карету и стала подготавливать переезд. У. нее было все то же серое неподвижное лицо набожной женщины и неизменная выдержка хорошей хозяйки. Неслышными шагами обходила она комнаты, снова вступая во владение домом, превратившимся благодаря ей в спокойный, безмолвный монастырь. Единственной ее заботой было управлять порученным ей достоянием деловито и добросовестно. Ругона тронула эта женщина с ее сухим узким лицом и с манией строжайшего порядка.
   Тем временем гроза разразилась с небывалой силой. Гром гремел, с неба свергались потоки воды. Ругону пришлось прождать около часу. Он хотел вернуться пешком. Елисейские поля стали озером грязи, жидкой желтой грязи, и все пространство от Триумфальной арки до площади Согласия стало похоже на русло внезапно отведенной реки. Улица все еще была пустынна, и редкие пешеходы, проявляя отвагу, перебирались по камням мостовой; деревья, с которых текла вода, обсыхали в тихом свежем воздухе. На небе после грозы остался хвост медно-рыжих лохмотьев – грязная, низкая туча, из-под которой пробивались последние печальные лучи, словно мутный свет фонаря в разбойничьем притоне.
   Ругон снова вернулся к своим неясным мечтам о будущем. Запоздалые капли дождя мочили его руки. Он чувствовал себя разбитым, как будто ушибся о какое-то препятствие, преградившее ему дорогу. И вдруг сзади послышался громкий топот, мерно близящийся галоп, от которого дрожала земля. Он обернулся. По грязной дороге, под горестным светом медно-красного неба двигался кортеж, возвращавшийся из Будайского леса, и яркие мундиры вдруг оживили мрак затопленных Елисейских полей. В голове и хвосте поезда мчались отряды драгун. Посредине катилось закрытое ландо, запряженное четверкой лошадей; по бокам, у дверец, скакали два всадника в пышных мундирах, шитых золотом; они бесстрастно принимали на себя летевшие брызги и от сапог с отворотами до больших треуголок были покрыты корой жидкой грязи. В темном закрытом, ландо был виден только ребенок – наследный имперский принц; он смотрел на прохожих, упершись ладошками в окно и прижав розовый нос к стеклу.
   – Ишь ты, жаба! – сказал с усмешкой дорожный рабочий, кативший тачку.
   Ругон стоял, задумчиво глядя вслед поезду, который летел по лужам, вздымая брызги грязи, пятнавшие даже листья на нижних ветках деревьев.



XIV


   Три года спустя, в марте месяце, происходило бурное заседание Законодательного корпуса. В первый раз обсуждался адрес Палаты императору.
   Ла Рукет и старый депутат де Ламбертон – муж одной весьма очаровательной женщины – спокойно тянули грог, сидя друг против друга в буфете.
   – А не пора ли нам в зал? – спросил де Ламбертон, настораживаясь. – Там, кажется, делается жарко.
   Временами издали слышался шум; откуда-то, как порыв ветра, доносилась буря голосов. Потом шум спадал, и становилось совсем тихо. Но Ла Рукет ответил, продолжая безмятежно курить:
   – Да нет, погодите; я хочу докурить сигару… Нас предупредят, когда мы понадобимся. Я просил, чтобы нас предупредили.
   Они были одни в маленьком кокетливом кафе, устроенном в глубине садика, выходившего на угол набережной и улицы Бургонь. Выкрашенные в нежно-зеленый цвет стены, крытые бамбуковой плетенкой, и широкие окна в сад делали кафе похожим на теплицу, которую превратили в парадный буфет при помощи больших зеркал, столов, прилавков красного мрамора и мягких скамеечек, обитых зеленым репсом. Одно из широких окон было открыто, и в комнату вместе со свежим дыханием Сены вливался теплый воздух чудесного весеннего дня.
   – Война с Италией[36] увенчала его славой, – сказал Ла Рукет, продолжая начатый разговор. – Сегодня, даруя стране свободу, он выказывает всю силу своего гения…
   Ла Рукет говорил об императоре. Он стал превозносить значение ноябрьских декретов[37], предоставлявших главным учреждениям государства широкое участие в политике государя, введение должностей министров без портфелей, которым поручалось представлять в Палате правительство. Это – возврат к конституционному режиму, к тому, что было в нем здорового и разумного. Открывается новая эра, эра либеральной империи. В упоении и восторге Ла Рукет стряхнул пепел со своей сигары.
   Ламбертон покачал головой.
   – Он несколько поспешил, – пробормотал он. – Можно было бы подождать. Торопиться некуда.
   – Ах нет, нет, уверяю вас! Что-то надо было предпринять, – горячо заговорил молодой депутат. – Его гений именно здесь и…
   Понизив голос, с глубоким проникновением в суть дела, он разъяснил политическое положение. Император очень обеспокоен посланиями епископов в связи с посягательством туринского правительства на светскую власть папы. С другой стороны, во Франции шевелится оппозиция, для страны наступает тревожная пора. Пришел час, когда надо попытаться примирить партии и разумным» уступками привлечь на свою сторону недовольных политических деятелей. Ныне император признал авторитарную империю несостоятельной; он создает либеральную империю, которая своим примером просветит всю Европу.
   – Вое равно, он действует слишком поспешно, – повторял де Ламбертон, продолжая качать головой. – Либеральная империя – это очень хорошо, понимаю. Но это нечто неизвестное, дорогой друг, совершенно неизвестное…
   Он произносил это слово на разные лады, помахивая рукой в воздухе. Ла Рукет больше ничего не сказал: он допивая свой грог. Оба депутата сидели, рассеянно поглядывая в небо через открытое окно, как будто пытаясь отыскать это неизвестное там, по ту сторону набережной, около Тюильри, где колыхался густой серый туман. Позади них, в глубине коридоров, с глухими раскатами, как надвигающаяся гроза, снова загремел ураган криков.
   Встревоженный де Ламбертон повернул голову и спросил:
   – Отвечать будет, кажется, Ругон?
   – Да, как будто, – сдержанно ответил Ла Рукет, поджимая губы.
   – Он очень скомпрометировал себя, – ворчливо продолжал старый депутат, – император сделал странный выбор, назначив его министром без портфеля и поручив ему защищать новую политику.
   Ла Рукет не сразу высказал свое мнение. Он только медленно поглаживал светлые усы. Наконец он произнес:
   – Император знает Ругона. Затем, оживляясь, воскликнул:
   – Знаете, этот грог не слишком хорош! Мне отчаянно хочется пить. Я выпью стакан сиропа.
   Он заказал себе сироп. Де Ламбертон, пораздумав, решил выпить рюмку мадеры. Они заговорили о госпоже де Ламбертон. Муж сетовал на редкие посещения молодого коллеги. А тот, развалившись на мягкой скамейке, искоса любовался собою в зеркале, наслаждаясь цветом нежно-зеленых стен прохладного кафе, походившего на беседку в стиле Помпадур, устроенную для любовных свиданий где-нибудь на перекрестке в королевском парке.
   Вошел запыхавшийся курьер.
   – Господин Ла Рукет, вас требуют немедленно, сейчас же.
   Так как молодой депутат со скукой отмахнулся от него, курьер нагнулся и шепнул ему на ухо, что он послан господином де Марси – председателем Палаты. И прибавил вслух:
   – Одним словом, сейчас нужны все; идите скорей.
   Де Ламбертон бросился в зал заседаний. Ла Рукет пошел было следом за ним, но потом передумал. Ему пришло в голову подобрать всех слоняющихся по дворцу депутатов и отправить их на свои скамейки. Сначала он помчался в зал совещаний, красивый зал со стеклянным потолком. Несмотря на теплый день, в громадном камине зеленого мрамора, украшенном двумя распростертыми нагими женщинами из белого мрамора, горели толстые поленья. У огромного стола три депутата дремали с открытыми глазами, сонно поглядывая на картины и на знаменитые часы с годовым заводом. Четвертый депутат стоял у камина и грел себе поясницу, грел ноги у камина, делая вид, будто с умилением рассматривает в другом конце зала гипсовую статуэтку Генриха IV, отчетливо выделявшуюся на фоне знамен, захваченных при Маренго, Аустерлице и Иене. Ла Рукет обошел всех депутатов, крича: «Скорей, скорей! На заседание!» Внезапно разбуженные его призывом, они исчезли один за другим.
   Ла Рукет устремился в библиотеку, но с дороги, из предосторожности, вернулся назад и заглянул в помещение, где стояли умывальники. Депутат де Комбело спокойно мыл руки в глубоком тазу, с улыбкой любуясь их белизной. Он ничуть не взволновался и опять вернулся к своему занятию. Он неторопливо вытер руки нагретым полотенцем и положил его обратно в сушильный шкап с медными дверцами. После этого подошел к узкому зеркалу в конце комнаты и расчесал перед ним маленьким карманным гребешком свою прекрасную черную бороду.
   Библиотека была пуста. Книги дремали на дубовых полках. На двух просторных столах, покрытых строгим зеленым сукном, не лежало ничего. Кресла стояли по местам; приделанные к их ручкам пюпитры были опущены и покрылись налетом пыли. Нарушив сосредоточенный покой пустынной комнаты, пропитанной запахом бумаги, Ла Рукет громко сказал, захлопывая дверь:
   – Ну, здесь никогда никого не бывает!
   Он бросился в анфиладу коридоров и зал. Затем пересек актовый зал, выложенный плитами из пиренейского мрамора, где шаги звучали гулко, как под сводами церкви. Один курьер сказал ему, что его друг депутат де Ла Виллардьер показывает сейчас дворец какому-то господину. Ла Рукет решил обязательно разыскать его. Он заглянул в строгий зал генерала Фуа, где четыре статуи – Мирабо, Фуа, Бальи и Казимио Перье – неизменно вызывают почтительное восхищение провинциалов. Рядом, в тронном зале, он нашел наконец де Ла Виллардьера. С ним были толстая дама и толстый господин из Дижона, где этот господин был нотариусом и считался влиятельным избирателем.
   – Вас требуют, – сказал Ла Рукет. – Скорее в зал!
   – Да, да, сейчас иду, – ответил депутат.
   Но ему не удалось ускользнуть. Толстый господин, потрясенный роскошью зала, струящейся повсюду позолотой и зеркалами, снял из почтения шляпу и не отпускал от себя «дорогого депутата». Он захотел узнать, что означают картины Делакруа[38] «Моря и реки Франции», все эти большие декоративные фигуры: Mediterranean Mare, Oceanus, Ligeris, Rhenus, Sequana, Rhodanus, Garumna, Araris. Он путался в этих латинских названиях.[39]
   – Ligeris – это Луара, – пояснил де Ла Виллардьер. Нотариус из Дижона быстро кивнул головой: он понял. Тем временем его жена рассматривала трон, кресло побольше других, покрытое чехлом и стоявшее на подмостках. Она благоговейно, с взволнованным лицом издали смотрела на него. Потом осмелела и подошла ближе. Украдкой подняв чехол, она потрогала рукой золоченое дерево и пощупала красный бархат. Затем Ла Рукет обошел все правое крыло дворца, бесконечные коридоры и комнаты, предоставленные разным правлениям и комиссиям. Вернувшись через зал с четырьмя колоннами, где молодые депутаты обычно размышляют перед статуями Брута, Солона и Ликурга, он прошел наискось зал Приглушенных шагов, быстро пробежал полукруглую галерею, днем и ночью освещаемую газом, похожую на низкий склеп, голую и бесцветную, как церковь. И наконец, запыхавшись, ведя за собой небольшой отряд депутатов, собранный им за время своего кругового обхода, он широко распахнул дверь красного дерева с золотыми звездами. За ним следовал де Комбело с вымытыми руками и расчесанной бородой; а потом и отделавшийся от своих избирателей де Ла Виллардьер. Они все вместе стремительно ворвались в зал заседаний, где разъяренные депутаты, стоя на скамьях, неистово размахивали руками, грозя какому-то оратору, бесстрастно стоявшему на трибуне, и кричали:
   – К порядку! К порядку! К порядку!
   – К порядку! К порядку! – закричали еще громче Ла Рукет и его друзья, даже не зная, в чем дело.
   Шум был ужасный. Люди бешено топали ногами и изо всех сил хлопали досками пюпитров, производя громовые раскаты. Визгливые, высокие голоса звучали флейтами на фоне других голосов, хриплых и тягучих, как аккомпанемент органа. На мгновение крики обрывались, топот затихал, и тогда среди слабеющего шума слышалось гиканье и можно было разобрать слова:
   – Это возмутительно! Это недопустимо!
   – Пусть он возьмет свои слова обратно!
   – Да, да! возьмите слова обратно!
   Поверх всего стоял озлобленный крик: «К порядку, к порядку!», безостановочно вылетавший из распаленных, пересохших глоток, под размеренный топот ног.
   Оратор на трибуне скрестил руки. Он смотрел в упор на взбешенную Палату, на все эти лающие образины и занесенные кулаки. Дважды, когда, по его мнению, шум замолкал, он открывал рот, но это только усиливало ярость бури, вызывало новые припадки бешенства. Весь зал дрожал.
   Де Марси, стоя у председательского кресла, все время звонил, не отрывая руки от педали звонка: так бьют в набат во время бури. Его высокомерное лицо было бледно, но он сохранял полнейшее хладнокровие. На мгновение переставая звонить, он спокойно поправлял манжеты и затем снова продолжал свой трезвон. Его тонкий рот кривился в привычной скептической улыбке. Когда голоса утихали, он произносил:
   – Господа! Разрешите, разрешите…
   Наконец он добился относительной тишины.
   – Предлагаю оратору объяснить только что сказанные им слова.
   Оратор наклонился вперед, опираясь о край трибуны, и повторил свои слова, упрямо вздергивая подбородок:
   – Я сказал, что второе декабря было преступлением…
   Он не мог продолжать. Буря возобновилась. Один депутат с багровым лицом назвал его убийцей; другой выкрикнул такое непристойное ругательство, что стенографы улыбнулись и воздержались его записывать. Депутаты кричали, заглушая друг друга. Однако все время был слышен тонкий голос Ла Рукета, повторявшего:
   – Он оскорбляет императора, он оскорбляет Францию!
   Де Марси строго поднял руку и опустился на место со словами:
   – Призываю оратора к порядку.
   Волнение не утихало. Сейчас это был уже не тот сонный Законодательный корпус, который пять лет назад вотировал кредит в четыреста тысяч франков на крестины наследного принца. На одной из скамей слева четыре депутата аплодировали словам, высказанным их собратом[40] на трибуне. Они впятером открыли поход на Империю. Они расшатывали ее беспрестанными нападками, они ее отвергали, отказывали ей в своих голосах, проявляя стойкий протест, который должен был мало-помалу поднять всю страну. Эти депутаты держались крошечной кучкой, затерянные среди подавляющего большинства. Не падая духом, они мужественно сопротивлялись угрозам, занесенным кулакам, шумному напору Палаты и твердо отвечали ударом на удар.