Меж тем факультет ценил победителей. В ходу были всяческие истории о преуспевших выпускниках, лихо внедрившихся в аппарат и ставших известными функционерами. Не зря уже попасть в нашу стаю само по себе считалось удачей — каждый преодоленный семестр был шагом по социальной лестнице.
   Ко всем присматривались и оценивали. Одних легко задвигали в тень, других выделяли, третьих подталкивали, а некоторых и разукрашивали. Было занятно и поучительно видеть, как рождались легенды. В мою пору был весьма популярен один старшекурсник — Алексей. Все утверждали, что он, бесспорно, пойдет далеко
   — прирожденный лидер. Я наблюдал его издалека — сухощавый, выше среднего роста, с узким худым лицом, с крупным носом. Впоследствии он обманул ожидания
   — стал в сущности рядовым адвокатом. Видимо, все-таки был чистюля.
   Но я-то как раз о большем не думал. Адвокатура была моей целью, станцией моего назначения. Благопристойная периферия, удаленность от эпицентра страстей. Мой отец, захваченный шквалом гражданственности, читатель периодической прессы — еженедельника «За рубежом», а также журнала «Новый мир»
   — не раз и не два горько вздыхал:
   — Ты не используешь своего шанса помочь преобразованию общества. Сейчас, когда оно так динамично, можно сказать, пришло в движение…
   В те юные годы я, разумеется, не мог привести свои ощущения в стройный порядок и тем не менее слушал отца с великой досадой. Только и ждал, когда он уймется. Однажды он патетически крикнул:
   — И это — мой сын! Ты хотя бы влюбляешься?
   И снова не смог я его утешить. Я отмалчивался. Не знал, что сказать. Натура, как видно, меня берегла от изнурительных потрясений. Пожалуй, я иногда вспоминал о черноволосой сестре Богушевича с ее трагическими глазами. Но сколько уж лет я ее не видел. Нет, я еще не терял головы. Спокойно поглядывал на газелей, кокетливо колотивших копытцами по улицам и бульварам столицы. Особенно мне помогли наблюдения над бытом студенческих семей — в них молодость почти сразу захлебывалась.
   Но сам я возбуждал интерес. И Бог мне судья, я был доступен. Такая подробность не слишком красит, но тот, кто тверже и целомудренней, пусть бросит в меня увесистый камень.
   Однажды я чуть не залетел. Мне встретилась одна молодица, занимавшаяся легкой атлетикой. Спортивные девушки грубоваты, но эта была безусловно мила. Широкие плечи и крепкие икры соседствовали с буколической трогательностью.
   При первой же встрече она сообщала — с торжественной гордостью — что невинна. И грустно поражалась тому, что люди кидаются врассыпную. Сказывался степной заквас — она была родом из города Сальска.
   Мне стало ее сердечно жаль — и как это только на стадионе сумел сохраниться ее цветок! Я благородно пришел на выручку. Это душевное движение могло мне дорого обойтись, но, к счастью, все кончилось благополучно. Скажу не хвалясь, я не только избавил бегунью на средние дистанции от столь обременительной ноши, но поспособствовал и развитию. Девушка на глазах умнела, обнаружила даже способность к юмору, когда я назвал себя первопроходцем, она жизнерадостно веселилась. Впрочем, таких здоровых реакций хватило ей — увы! — ненадолго. Все чаще стала она вспоминать, какое сокровище мне подарила. После чего переходила к своим правам и моим обязанностям. В конце концов мне пришлось ей сказать, что мать еще в детстве меня просила держаться подальше от сальских девушек. С таким отсутствием благодарности я сталкивался еще не раз.
   Этот урок пошел мне впрок. Впредь я решил быть осторожней. К тому же не мешало понять: не всем я должен идти навстречу. Возможность проверить себя в новом качестве представилась мне довольно скоро.
   Знакомый парень Слава Рымарь зазвал меня на одну вечеринку. Упрашивать ему не пришлось — от нового дома, от новой компании я неосознанно ждал перемен.
   Однако все было вполне заурядно. Выпивка, толкотня, выпендреж и дробление массовки на парочки. Ну вот и на меня устремлен упорный изучающий взгляд.
   Это была громоздкая фея с пшеничными волосами до плеч. Образ пшеницы возник не случайно. Девушка мне напомнила статую богини обилия и плодородия. Впрочем, небесное слово «богиня» не слишком монтировалось с ее формами — скорее изваяние жницы. Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, как она здорова. Но мне почудилось, что, в отличие от некогда девственной спортсменки, ее здоровье несет угрозу. Всего было много, больше, чем нужно! Странные на славянском лице вывороченные негритянские губы, мясистые щеки, крутая выя, литые ступни, могучий круп. Даже большие белые зубы невольно напоминали клыки. Не зря они слегка выпирают. И вместе с тем нельзя отрицать: эта языческая плоть производила впечатление.
   Она не спеша ко мне приблизилась и пригласила меня на танец. Я положил ей руку на спину, на раскаленную плиту, сразу обжегшую мне ладонь. Она еще раз меня оглядела своими ячменными сонными глазками и медленно проговорила:
   — Что-то я раньше здесь вас не видела.
   — Немудрено. Я тут впервые.
   — А ты всегда такой неподвижный? — спросила она меня насмешливо.
   Про себя я отметил, с какой быстротой она заменила «вы» на «ты», и понял, что это человек действия.
   — Нет, через раз, — сказал я коротко.
   — Значит, не мой сегодня день. Полвечера пялюсь, а он не почешется.
   Минуты две мы кружились молча. Я ощущал, что бочонок полнится, чайник подрагивает и посвистывает, сейчас кипяток его разнесет. Я чувствовал, как под моими руками всходит опара, как все румяней и все пышнее становится выпечка.
   Она бормотнула:
   — Надо бы встретиться.
   Вот оно! Снова меня используют. Я резко сказал:
   — Будет надо — скажу.
   Она с интересом меня окинула своими глазенками. Вновь усмехнулась:
   — Скажешь, скажешь. Не заржавеет. Я получаю то, что мне хочется.
   На улице я спросил Рымаря:
   — А кто была эта кобылица?
   Он неожиданно расхохотался:
   — Шапки долой! Зяблик накрылся. Нина Рычкова. Слышал о ней?
   — Естественно. Имя вошло в историю.
   — Ну-ну. Не будь так высокомерен. Ее отец — генерал с Лубянки.
   Час от часу! Я тут же решил, что больше она меня не увидит. А также все остальные юбки, все эти похотливые стервы! От злости я нырнул с головой в Госправо и Прокурорский Надзор.
   Но вскоре я несколько отошел. Весна входила в свой полный цвет, и дома по вечерам не сиделось.
   Даже сегодня приятно вспомнить, как выходили мы прошвырнуться по улице Горького, как заглядывали в наши излюбленные местечки — в одну забегаловку на Разгуляе, соответствовавшую нашим возможностям, в старый пивной бар на Таганке и в другой — при выходе из Столешникова. Особой популярностью пользовалось кафе «Шоколадница» на Октябрьской, а уж совсем по большим праздникам мы позволяли себе оттянуться — шли в армянский ресторан на Неглинной, там были ковры, висели бамбуки, нам подавали горячий лаваш, мы входили туда словно завоеватели.
   Этот рассеянный образ жизни шокировал моего отца. Тем более что его радикальность росла не по дням, а по часам.
   — Не понимаю, — твердил он горестно, — не понимаю… Когда мы все…
   Я оборвал его:
   — Кто это «мы»?
   — Как это кто? Интеллигенция.
   Как все дремучие технари, отец мой испытывал тайный восторг от приобщения к этой элите. Почему он считал себя интеллигентом, надо спросить у него самого. Хотя он и листал «Новый мир», всерьез читал одни лишь газеты, питался не мыслями, а новостями и пережеванными сентенциями. Он повторял их везде и всюду, однажды ему начинало мерещиться, что он их сам выстрадал, сам сформулировал. Так он наращивал собственный вес. По крайней мере в своих глазах.
   Он удрученно напоминал, что есть и другая юная поросль, с нею он связывает все надежды. Нельзя сказать, что он ее выдумал. Действительно, молодых людей, которые шастали в Политехнический слушать популярных поэтов, клубились на выставках и премьерах и в прочих общественных местах, без устали галдели и спорили и яростно самоутверждались, хватало в эту пору с избытком.
   Однажды, идя по Большой Садовой, я обнаружил такое скопление около памятника Маяковскому. Услышав рифмы и ассонансы, я сразу понял, что выступают неофициальные стихотворцы. Они не очень меня захватили, и я уж собрался продолжить путь, когда в очередном соловье узнал моего соученика по шахматным бдениям у Мельхиорова. Сомнений не было — Саня Випер!
   Он изменился. Порядком вытянулся, сильно зарос (скорее всего, его беспорядочная копна входила в поэтический облик) и стал еще сильней завывать, делясь трофеями вдохновения. Правда, его аудитория стала теперь гораздо внушительней.
   Размахивая тощими дланями, он низвергал на наши головы весьма зажигательные строфы. О чем они были, я уж забыл, запомнились только две строки: «Мы, молодые богомазы, сотрем с икон ваш серый цвет». Помню еще, что «богомазы» там рифмовались со словом «проказы». Однако не с юношескими проказами. Речь шла о болезни, ни много, ни мало.
   Рядом со мною стояла девушка, похожая на Лорелею. Голубоглазая, златоволосая, чуть полновата, но хороша. Она поймала мой взгляд и спросила, пока звучали аплодисменты:
   — Правда, сильно? Он очень талантливый.
   — Что и говорить, — я кивнул. — Вы увлекаетесь поэзией?
   Лорелея сказала не без лукавства:
   — Увлекаюсь. Вы тоже?
   — Выходит, так.
   — Ой ли?
   — Хотелось бы поговорить подробнее об этом предмете.
   — Я поняла вас. Но я занята.
   — Не век же так будет, — сказал я учтиво. — Если выдастся свободное время, то позвоните по этому номеру.
   Я дал ей листок со своим телефоном.
   Она удивленно меня оглядела, но все-таки листочек взяла.
   Когда поэты прочли свои вирши, Випер стремительно подбежал к моей приветливой собеседнице. Несколько нервно и настороженно вгляделся в меня и тоже узнал. Надо заметить, он страшно обрадовался. Мы сразу же вспомнили Мельхиорова, потом он представил меня Лорелее, которая оказалась Ариной. Тут я понял, кем она занята, и пожалел о листке с телефоном. Впрочем, мой грех был не так уж велик, не мог же я знать, что творчество Випера она постигает не первый день.
   Мы зашагали по улице Горького. Я спросил Випера о Богушевиче и, естественно, о сестре Богушевича. Випер рассказал, что с Борисом они по-прежнему неразлучны, хотя у того — иная стезя, он вознамерился стать биологом. (Сам Випер изучал языки.) Рена заканчивает исторический, она посещает научное общество, внедрилась в историю католичества и даже задумала работу о великих христологических спорах. Не без странностей — разошлась с женихом за день до свадьбы, тот чуть не тронулся. Но они с Богушевичем, как я догадываюсь, живут не историей, а современностью, хотя, разумеется, наши дни и есть историческое время. Он сказал, что всем нам надо собраться, он убежден, что я разделяю их чувства, думы и настроения.
   Боюсь, что я их разочаровал. И Випера, и его Арину. Выяснилось, что я не читал каких-то книжек, чего-то не видел и даже смутно представляю, кто же такой Роберт Рождественский. Арина всплескивала руками, а Випер решил, что я завожу их или же просто мистифицирую. Я безуспешно его уверял, что в мыслях этого не имею.
   Арина матерински заметила:
   — Вам следует кое-что почитать.
   Я поблагодарил Лорелею. Я ей сказал, что, безусловно, это приятное предложение, но все решают не книжки, а склонности.
   Она удивилась и протянула:
   — Ой ли? Какие же у вас склонности?
   Випер нетерпеливо сказал:
   — Не спорь с ним. Он тебя эпатирует.
   Арина, улыбаясь, спросила:
   — Вы читаете по-английски?
   — Нет, мой словарный резерв слишком скромен. Кэм, дарлинг. Ай вонт ту си ю.
   — Жаль, — сказала она, — очень жаль. Вам стоило бы прочесть Реглера.
   — Тем более, Кестнера, — сказал Випер.
   — Оруэлла ему надо прочесть, — сказала заботливая Арина, — Оруэлл, кажется, есть в переводе.
   Випер огорченно вздохнул:
   — Пробелы у тебя основательные.
   Поскольку оба были инязовцами, — в ту пору их институт еще не был Лингвистическим Университетом — и он и она охотно подчеркивали не только приобщенность к протесту, но и владение языком.
   Мы расстались вблизи Берсеневской набережной, где наши маршруты расходились. Я прикидывал, скажет ли она Виперу, что я вручил ей свой телефон. Если она не дура — смолчит. Похоже, она — не Мария Кюри. А я к тому же еще блеснул крохами своего английского. Ай вонт ту си ю. Хочу вас видеть. Прямой намек. Неудобно вышло. Если поэт раскипятится, ждет неприятное объяснение. Но я же не знал, — повторил я еще раз, — не знал, что она явилась с тобой. Возможно, он будет даже польщен тем, что Арина заставила дрогнуть такую непросвещенную личность.
   Она недолго держала паузу. Вечером следующего дня раздался звонок.
   — Это я. Арина.
   — Очень рад. Простите, что так получилось. Не ведал про Випера.
   — Не беда. Так как же, у вас еще есть охота бескорыстно поговорить о поэзии?
   Что мне было ответить? Я сказал:
   — Разумеется.
   — И есть конкретное предложение?
   — Что и говорить.
   — Излагайте.
   Я предложил ей меня навестить.
   — А вы живете один?
   — С отцом.
   — Ой ли?
   — С отцом. Не сомневайтесь.
   Я не сказал, что отец отсутствует. В последнее время он зачастил к Вере Антоновне, славной даме с резкой пластикой и прогрессивными взглядами. Думаю, все, что он мне сообщал касательно роли интеллигенции, было почерпнуто от нее.
   Арина пришла, опоздав на час. Видимо, так она соблюдала правила своей тонкой игры. Ну что же, нам меньше останется времени для бескорыстного обсуждения виперовских стихов о проказе, для прочей интеллектуальной разминки, тем более женское бескорыстие давно вызывало мои сомнения. Поэтому я и не удивился, когда, появившись, вместо приветствия, Арина с торжеством ухмыльнулась:
   — Естественно, никакого отца.
   Я сухо сказал:
   — Нет, он имеется. А если б у меня его не было, то это не повод для улыбок.
   — Так где же он?
   — Сейчас его нет. И у него есть личная жизнь.
   Она спросила:
   — Не ждали звонка?
   — Спасибо за этот сюрприз. Растроган.
   — Но вы же сказали: «Ай вонт ту си ю».
   — Могу еще короче: «Ай вонт ю».
   Я дал ей понять, что разминка закончена. Нечего было терять целый час. Она уважительно протянула:
   — Ого! Вы времени зря не тратите.
   — У нас его не так уж много. По вашей милости, дорогая.
   К тому времени я успел убедиться, что встреча на ложе — встреча соавторов. Только когда они стоят друг друга, рождается славное произведение. Печально, но это случается редко. Поэтому чаще всего приходится проделывать этот труд за двоих. Хотя бы уж тебе не мешали! В тот вечер фатально не повезло. Что Лорелея была рыхловата, это еще куда ни шло. Больше всего меня угнетали ее суетливость и голошение. Когда мы приступили к сотворчеству, мне стоило серьезных усилий прощать ей этот тягостный текст и сохранять боеспособность. Чтобы не уронить своей чести, я вызвал в памяти парикмахершу, обходившуюся единственной фразочкой: «Ну, ты даешь!». (Сей лестный возглас я всегда возвращал по законному адресу.) Вслушиваясь в слова Арины, я только и спрашивал себя: чем это так ушибся Випер? Странная помесь ромашки с кактусом, севера с тропиками, весталки с вакханкой. Меня угостили гремучей смесью. Непереваренные книжки, поздняя разлука с девичеством, сладостный ужас перед пороком и мощная тяга к грехопадению. Все сразу и в лошадиной дозе! При этом она еще не забывала ни о своей гражданской позиции, ни о просветительской миссии. Она верещала без остановки:
   — Безумец! (Почему? Непонятно.) Что ты творишь? (Дурацкий вопрос.) Так вот ты какой! Ты сошел с ума! (Просто навязчивая идея.) О, я сразу же тебя раскусила! Как ты бесстыден. И я с тобой. Господи, мы стоим друг друга. Клянись мне, что ты прочтешь Бердяева! (Новое дело. Я обещал.) Нет! Да! Что ж это происходит? (Тоже вопрос по существу.) Ты — дикий бык. Ты — из пещеры. (Странное место для быка, тем более дикого.) Ужас, что делает. Нет, так не бывает, так не бывает! Спасибо тебе, что ты мальчишка! (То бык, то мальчишка — ни ладу, ни складу.) Впрочем, не следовало искать стройных логических обоснований. Во всех этих хаотических вскриках, слившихся в один монолог, меня порадовал «дикий бык». Должен сказать, объективности ради — эпитет ей безусловно удался. Я мысленно ее похвалил. Сказать о возлюбленном «бык» — вульгарно, назвать его «диким быком» — романтично. Пахнуло лесом, охотой, гоном.
   Но то была удачная частность. Приятная краска в мазне на холсте. Я сделал все, чтобы первая встреча осталась единственной — я покаялся. Призвал на помощь грызущий совесть призрак поруганного товарища. Нет, невозможно так посягнуть на робкое счастье старого друга. Арина права — я был безумен, какое-то общее помрачение. Она должна понять и простить. Легко ли было мне устоять перед ее общественным жаром?
   Конечно, я и не предполагал, что Лорелея мне это спустит. Призывы к трезвости не подействовали, были и слезы и обвинения. Виперу я ее не вернул. Когда мы с ним встретились, он мне пожаловался на то, что с того проклятого вечера, когда он читал с таким успехом стихи на площади Маяковского, Арину как будто подменили. Понять невозможно, что с ней стряслось. Я был удручен, что он так сокрушается. Пытался внушить ему, что все к лучшему. Но он не скоро пришел в себя.
   Спустя неделю он пригласил меня на «сбор однокашников» — если быть точным, нельзя сказать, что мы ими были. Мы лишь проникали в премудрости шахмат. С сестрой Богушевича я уж тем более не был связан страдой ученья. Думаю, что бедняге-поэту требовался красивый предлог для благородного возлияния (к последнему я был равнодушен). Он был взъерошен, желчен и сумеречен.
   В Богушевиче я нашел перемены. Он похудел и помрачнел, лицо его несколько заострилось — не то от занятий энтомологией, не то от раздумий о человечестве. Кроме того, у него преждевременно появились небольшие залысины. А Рена стала еще притягательней. Однако взгляд ее был все тот же — стойкое трагедийное пламя. Как прежде, ее одухотворенность томила какой-то страдальческой страстностью. Даже когда она оживлялась, эти зеленые глаза хранили печать непонятного мученичества. И сразу же во мне возродилось знакомое отроческое волнение.
   Мы выпили раз и другой — со свиданьицем. (Борис и Саня — до самого дна, мы же с Реной — едва пригубили.) Вскоре хозяева шумно заспорили. Было понятно, что эти дебаты стали почти обязательной частью их постоянного общения.
   Випер сказал, что путь державы задан уже ее географией и сопредельными ареалами — с одной стороны, ее притягивает буддизм и синтоизм Японии, а также китайское конфуцианство, с другой стороны — либеральность Европы и прагматизм Нового Света, поглядывающего через Аляску, с третьей (или четвертой) — Азия с ее исламистскими традициями.
   Богушевич ответил, что география, естественно, имеет значение, но все же отечественную судьбу определяют иные векторы, и прежде всего народный характер, общинная природа которого, ограничивающая его ответственность и располагающая к подчиненности, находится в остром противоречии с его исконным тираноборчеством. А между тем, на последнее свойство Богушевич больше всего рассчитывал.
   Рена негромко, но убежденно дополнила брата. Она сказала, что драма заключается в том, что Русь исходно религиозна, основа духовного состава — богобоязненность народа. Но социальные потрясения и катастрофы двадцатого века лишили страну такой основы и в образовавшийся вакуум хлынула стихия деструкции. Брат и Випер с ней согласились лишь отчасти — Випер сказал, что теология, вернее, увлечение ею, сместили у Рены угол зрения, церковь в России всегда сотрясалась — об этом свидетельствовал и раскол.
   Тут они вспомнили обо мне, и Богушевич внес предложение выпить за вновь обретенного друга. Рена, которая не однажды бросала на меня свой тревожный и вместе с тем испытующий взгляд, проговорила:
   — Тебя не узнать.
   — Да неужели? — Я удивился.
   — Рене видней, — сказал Богушевич. — А пьешь ты скупо. Должно быть, режимишь.
   Он внимательно меня обозрел и спросил:
   — Все балуешься с гантелями?
   — Надо же пасти свои мышцы, — сказал я, почему-то вздохнув.
   Впрочем, я без труда разобрался, чем вызвана моя элегичность. Я словно испытывал чувство вины — рядом со мною сидели люди, можно сказать, из другого мира. Они отягощены проблемами, а я — своей силовой зарядкой. Даже Випер, который хоть и подавлен утратой своей белокурой бестии, полон хлопот о народной судьбе. Я уж не говорю о Рене — достаточно встретиться с нею глазами, чтобы прочесть в их зеленых водах мерцание нездешних забот.
   Но, ощущая эту ущербность, я посещал их не без приятности — они были теплые ребята. Несколько раз я виделся с Реной, два раза ходил с ней в консерваторию — слушали ораторию Генделя «Мессия», а также «Реквием» Моцарта. После этих возвышенных встреч с прекрасным она пребывала в самозабвении, неясно было, как к ней подступиться.
   Меж тем, она вызывала во мне странное чувство, в нем совмещались и тяга к женщине, и опаска, и даже непонятная жалость. Порой возникало и раздражение. Несколько раз я порывался узнать у нее печальный сюжет несостоявшегося замужества, но что-то неизменно удерживало. К тому же я мог и сам догадаться — отвергнутый не сумел соответствовать. Однажды я проявил интерес к ее необычным научным пристрастиям. Она оживилась и битый час втолковывала мне суть дискуссии — единосущен или единоподобен Господь. Коснулась и спора о двуначалии — неразделимости божеского и человеческого.
   Да, это было весьма возвышенно, но мне становилось все очевидней, сколь велика между нами бездна. Я был на одном ее краю с моими трезвостью и здравомыслием, она — на другом, где ее собеседниками были неслышные мне голоса. Надо было вовремя сделать несколько разумных шагов, подальше от края, чтобы не рухнуть. Именно так я и поступил.
   Минуло лето, настала осень, а с нею — время специализации. Мне предстояло определиться, найти среди блюстителей права свое ли место, свою ли нишу — самый ответственный момент!
   Всегда, когда нужно сделать выбор, утрачиваешь равновесие духа. Я даже не слишком врубился в известие, что соратники низложили Хрущева.
   Однако последнее обстоятельство вызвало настоящую бурю в кругах гражданственно мыслящих личностей, вроде Веры Антоновны и отца. Родитель пребывал в ажитации, буквально не давал мне покоя. Глядя на то, как он метался, можно было и впрямь подумать, что он потерял своего благодетеля.
   — Сам виноват, — говорил отец, — конечно, он сделал немало глупостей, но, главным образом, он дал маху, отрекшись от собственной опоры.
   — Какая опора? — Я только вздыхал. — Когда и от кого он отрекся?
   От этих слов мой отец взвивался, как будто бы я всадил в него шприц.
   — Что значит «от кого»? — голосил он. — От ин-телли-генции, вот от кого! Только она его и поддерживала, а он к ней повернулся спиной.
   Но что говорить о моем отце! Его дело — подхватывать чьи-то вскрики и подпевать чужим погудкам. Однако и Випер и Богушевич выглядели весьма озабоченными.
   — Теперь невозможно будет дышать, — твердили они попеременно. — Не появится ни одной свежей строчки.
   Я им сказал, что они мудилы. Нашли себе нового Марка Аврелия!
   — Никто его не идеализирует, — сказал назидательно Богушевич, — но он символизировал оттепель.
   Я восхитился:
   — Дивная оттепель! Что там произошло в Будапеште? А все эти слухи про Новочеркасск? Сами рассказывали между прочим.
   Оба смутились, но ненадолго. Чем лучше бьешь по чужим аргументам, тем их успешнее укрепляешь.
   — Теперь неизбежен поворот, — озабоченно проговорил Випер. — Вылезут скрытые сталинисты.
   Я сказал:
   — Не больно они скрывались.
   Я не добавил, что если и вылезут, я это тоже переживу. Сам-то я лезть никуда не намерен. Но промолчал. Им слово скажи, после будешь не рад, что начал. Правы всегда, правы во всем. Такая уж роль у них в нашем спектакле. Как это сказал Грибоедов? «Сок умной молодежи». Про них.
   Год выдался нервный и суматошный. Я все усерднее погружался в пучину жилищного законодательства. С участием думал о бедных согражданах — не дай Бог мушке попасть в паутинку. Да что там мушка — черт ногу сломит! Добро бы только с нашим жильем связаны были все эти ребусы. Решительно всякий закон мне казался измученным путником — он бредет, на каждой ноге по несколько гирь! Кругом — дополнительные инструкции, которые не дают ему продыху. С каждым днем становилось все очевидней, что пространство, в котором мне выпало жить, в своей основе парадоксально. Регламентированная держава была по характеру анархична. Стоило какой-то скрижали доставить ей легкое неудобство, она тут же придумывала оговорку, которая разрешала ей и, наоборот, запрещала подданному совершить необходимое действие. Для будущего советского стряпчего тут возникали большие возможности — он мог себя чувствовать незаменимым.
   Я даже несколько ограничил заметно разросшийся круг подружек. Всех настойчивей оказалась Арина с ее неземным поэтическим обликом. Хотя я ей дал от ворот поворот, она то и дело ко мне звонила. Когда дребезжал телефон, я вздрагивал. Потом раздавался воркующий голос:
   — Ты нынче занят?
   — Не продохнуть.