— Ой ли?
   — Можешь не сомневаться.
   — Я все-таки забегу ненадолго. Мне по пути. Не пожалеешь.
   Это значило, что она принесет какую-то редкую машинопись. Видимо, она твердо решила поднять меня до своего уровня и политически образовать. Впрочем, я вполне допускаю, что просветительские заботы были этаким респектабельным гримом, прежде всего, для нее самой. Я слова не успевал сказать, как она уже стаскивала штанишки.
   В горизонтальном положении она оставалась себе верна. Все те же песни — крики и жалобы.
   — И снова ты своего добился! (Нет, какова? Беспримерная наглость!) Ты чувствуешь свою власть надо мной! Но знаешь, мне это даже нравится. (Какие-то мазохистские ноты.) О, боже мой, что же это такое? Нам надо видеться каждый день! (Мне только этого не хватало!) Даже мгновение невозвратимо! Ты знаешь ли, что когда звонит колокол, то это он звонит о тебе. (Спасибо. Подняла настроение.) Одеваясь, она привычно вздыхала:
   — Ну вот, я опять тебе уступила. Не слишком морально так тебя тешить, когда вокруг сгущаются тучи. Заморозки все ощутимей.
   От злости я только скрипел зубами. Но вместе с тем хорошо понимал, что злиться я должен сам на себя. Все та же чертова слабина — по-прежнему стесняюсь отказывать, боюсь травмировать девичью психику.
   В который раз я себе твердил, что с этой учтивостью нужно завязывать. Однажды я ей жестко сказал, что вижу, как права была мать, просившая меня обходить московских девушек стороной — они схарчат и не поперхнутся.
   На этот раз она оскорбилась. Можно надеяться, что всерьез.
   И все же причитанья Арины имели под собой основания. Прошло немногим более года со дня кремлевского новоселья, и свежая власть показала челюсти.
   Однажды пришли Богушевич и Випер. Оба были взволнованы и торжественны. Один уважаемый профессор уволен, составилась делегация, которая его навестит и выразит свою солидарность.
   Я их спросил:
   — Кто же идет?
   — Студенты. Порядочные люди.
   — Вы знаете всех?
   — Кого-то знаем, — Богушевич нетерпеливо поморщился. — Других узнаем. Что из того?
   Випер добавил не без надменности:
   — Мы не работаем в отделе кадров.
   — Ах, вот что. А вам профессор знаком?
   — Познакомимся, — сказал Богушевич.
   — А он вас звал?
   Випер напрягся и стал смотреть в сторону. Эта реакция осталась у него с детских лет. Обидевшись, он отводил глаза.
   — В подобных случаях не зовут.
   — Я понял. Итак, вы идете в гости, без приглашения, неведомо с кем. И главное, убеждены заранее, что очень порадуете хозяина.
   — Значит ли сказанное тобою, что ты не пойдешь?
   — Именно так.
   Они удалились. Я был огорчен. Естественно, больше всего из-за Рены. Как-то она все это оценит? Но вместе с тем я испытал и некоторое удовлетворение — могу и не поплыть по течению. Я сделал то, что считал разумным. Пока свободою горим, потом начинаются чад и копоть.
   Печально, но я оказался прав. Некто сообщил о визите. Богушевича очень скоро отчислили, а Випер едва-едва удержался. Спустя полгода мы помирились. Надо сказать, не без помощи Рены. Она сказала, что в таких ситуациях каждый решает сам за себя, любое давление недопустимо. Они признали ее правоту.
   Мысленно я восхитился Реной. Просто прелесть! Жаль, что брат — одержимый.
   А я к тому времени уже принял свое судьбоносное решение. Быть адвокатом-цивилистом — это и есть мое призвание. В сущности эта рутинная жизнь соответствует моему темпераменту. Когда я сказал об этом отцу, он был удивлен и даже шокирован — как? Цивилист? Такая скука! Уж коли я выбрал адвокатуру, эту периферию юстиции, то хоть бы повоевал с произволом и отводил карающий меч от выи невинного человека.
   Я не пытался спорить с отцом. Во-первых, это было бессмысленно, а во-вторых, я отчетливо знал, что мне никогда не добиться лавров Петра Акимовича Александрова, вступившегося за Веру Засулич и доказавшего неподсудность ее исторической пальбы. При полном отсутствии состязательности в любом процессе (не только в таком) то были несбыточные мечты. И если где-то возможны дискуссии, хотя бы какое-то их подобие, то разве что в гражданских делах и в арбитраже — здесь все же случается, что стороны сохраняют равенство. Но вряд ли бы я убедил отца.
   Мне оставался год до диплома, когда передо мной обозначился еще один деликатный искус. Мне пояснили, что наши юристы — это бойцы на передовой. Какая тут может быть беспартийность? К тому же сторонний человек вряд ли достигнет заметной ступеньки. То был — я это сразу смекнул — самый весомый из аргументов.
   Но — не для меня. Хотя безусловно именно так обстояло дело. Похоже, уроки Мельхиорова усвоил я крепко — чем выше взберешься, тем утомительней станет жить. Придется быть бдительным, как в засаде.
   Я отвечал, что я взволнован, даже не ожидал такой чести. Тем более, зная свои недостатки. Я должен от них избавиться сам. Не взваливая на достойных людей лишние хлопоты и усилия. Я верю — настанет заветный день, и я войду в ряды авангарда.
   Среди собеседников я заметил ладного крепкого молодца, среднего роста, ширококостного, с лицом, безукоризненно выбритым, ни единого волоска! От него исходил сильный запах шипра, казалось, заполнявший всю комнату. Он не вымолвил ни единого слова, только приветливо озирал меня, но почему-то ни эта приветливость, ни это молчание мне не понравились.
   Да, я разочаровал, это ясно. Ну ничего, перебьются, сдюжат. У этого ордена меченосцев были потери и ощутимей. Не за горами моя защита — дорожки сами собой разойдутся.
   Я шел в родное Замоскворечье. Над Кадашевскими переулками оранжево пламенел закат. И вдруг словно выплыло гладко выбритое, отполированное лицо. Невольно я прогулялся ладонью по собственным щекам — непорядок! Я направился к своей парикмахерше. Мы не виделись уже несколько месяцев, но мое неожиданное появление не очень-то ее удивило, она победительно усмехнулась, хозяйски пригладила мои волосы. Я сел поудобней, оглядел себя в зеркале. Хотя и небрит, смотрюсь неплохо.

3

   Начиналась последняя декада августа, и кончалось лето шестьдесят восьмого. В то утро я продрал свои очи позже обычного — накануне я ужинал со своим клиентом. День обещал быть лучезарным.
   В моей жизни произошли изменения. Отец, как и следовало ожидать, переселился к Вере Антоновне. Я стал хозяином нашей квартиры и, прежде всего, отцовского кресла, излюбленного с детства пристанища. В новом статусе были и преимущества, и неожиданные осложнения. Суть в том, что, когда мы жили вместе, мне легче было держать оборону. При случае я всегда мог сослаться на то, что он дома, не в настроении, не хочет никого нынче видеть. Даже не подозревая об этом, отец мой приобрел репутацию отшельника, мизантропа и язвенника. Мне даже выражали сочувствие — не так-то легко быть заботливым сыном.
   Я только что выпил утренний кофе, когда прогремел телефонный звонок. То был отец. Он сказал:
   — Ну вот.
   И добавил торжественно и скорбно:
   — Они это сделали.
   — Что такое?
   Выдержав паузу, он произнес:
   — Наши танки вошли сейчас в Прагу.
   Должен сказать, что я ошалел. Трубку взяла Вера Антоновна.
   — Вадим, немедленно приезжайте. Необходимо все обсудить.
   Я спохватился:
   — Никак не могу. Срочное дело. Я уезжаю. На несколько дней. Бегу на вокзал.
   Теперь у меня не было выбора. Что надо скорее слинять из города, мне было совершенно понятно. Благо, клиент жил летом на даче и зазывал попастись на травке.
   Мысленно я повторил за отцом: «Все-таки они это сделали». И тут же признался себе самому, что ждал такого и все же надеялся. Но нет. Надеяться было не на что. Прага была обречена. В тот день, когда отменила цензуру, она подписала себе приговор. Лагерь не может существовать, если в нем есть громогласная зона. Тем более социалистический лагерь.
   Неужто свободное слово так звучно? Иной раз во мне возникали сомнения. В конце концов пресса может вопить, витии в парламенте — надрываться, а караван идет, куда гонят. Власти умеют заткнуть свои уши. И все-таки слово — не воробей. Эта штука сильнее, чем фаустпатрон. (Один усатый ценитель словесности сказал фактически нечто близкое.) Со словом не шутят. Та самая капля, которая точит державный камень. Наши геронты это усвоили.
   Я укладывал дорожную сумку, когда мне позвонила Арина.
   — Мне нужно сейчас же тебя увидеть, — крикнула Лорелея в трубку. — Я рядом. Я — в автомате у булочной.
   «Вот и первые плоды оккупации, — я тихо выругался, — танки в Праге, а она уже у меня в подъезде». Больше года я пребывал в убеждении, что навсегда ее отвадил. А несколько месяцев назад она сообщила, что вышла замуж за молодого контрабасиста. «Он просто дьявольски одарен, к тому же пишет отличную музыку, но никому ее не показывает. Решительно ни на что не похожа». В этом-то я не сомневался. Вслух я ее горячо поздравил. Я приветствовал роман с контрабасом, веря, что наконец избавлен от неожиданных визитов. И вот она звонит в мою дверь. Японский бог! Я не желаю, чтоб чешская драма ей помогла еще раз улечься на эту тахту. Я чувствовал, чем все это кончится.
   Она влетела, румяная, жаркая, похудевшая — брак пошел ей на пользу — и крикнула:
   — Что ты намерен делать?
   Я показал ей глазами на сумку:
   — Ехать за город.
   — Тебя подождут! Понимаешь ты, что все изменилось? Неужели это сойдет им с рук?
   Я сказал, что убежден: да, сойдет. Мир выдал Чехословакию Гитлеру в тридцать восьмом, через десять лет — выдал Сталину, еще через двадцать — выдаст Брежневу. Знакомая схема.
   — И ты полагаешь, что мы смолчим?
   Я ей сказал, что слово «мы» — самое неподходящее слово. Кто-то, возможно, и не смолчит. Но многие будут и аплодировать таким решительным действиям власти. Еще бы! Этакая неблагодарность! Мы их освободили и — нате! Вот уж, как волка ни корми, а он все смотрит в свою Европу. С нами всегда себя так ведут. Мы люди добрые и бесхитростные, а все, кто вокруг — коварны и злы.
   — Я не хочу, не хочу тебя слушать, — сказала она и прикрыла ушки своими розовыми перстами.
   Я продолжал утрамбовывать сумку. Она подошла ко мне, тихо всхлипнула и уткнулась головой в мою грудь.
   — Ну, ну, — сказал я, — надо быть мужественной.
   Но именно это ее не устраивало. Вечно женственное уже подало голос.
   — Мне так холодно, обними меня.
   Мне очень хотелось напомнить ей, что на улице двадцать четыре градуса, но это ее бы не вразумило. Ее леденил мороз истории, мне следовало это понять и отогреть ее теми средствами, которые мне были доступны. Она уже кинулась на тахту, как в омут, и вскоре мое жилье огласили привычные ламентации.
   — Это какое-то наваждение! Ты так хотел меня? (Я чуть ей не врезал.) Так вот ты какой! (Старая песня.) Ну, радуйся. Прикончил. Я — труп.
   Вранье. Она вскочила с тахты свежая, как спелая дынька, очень довольная и заряженная для круговерти в своем хороводе.
   Вскоре я сидел в электричке. Летело за окном Подмосковье. Благостный золотой денек, ничто не напомнит о близкой осени. Рядом со мной дремали две тетки и тощий старик с лиловым носом. Набравшийся с утра попрошайка шел по проходу и пел с надрывом, горестно требуя справедливости: «Я сын трудового народа, отец же мой райпрокурор. Он сына лишает свободы. Скажите: так кто из нас вор?».
   Чувствительно. Но ответа не будет. Подлость любых глобальных событий не только в их изначальном свинстве — они непременно сумеют затронуть жизнь отдельного человека, причем независимо от того, хочет ли он вообще о них знать. Теперь скажите: так кто из нас вор? Но ни история, ни эпоха, ни, прежде всего, Госпожа Общественность не скажут и ни о чем не спросят.
   Отправить Арину к ее контрабасу было еще нехитрым делом. Дней десять спустя в столицу вернулись сначала Випер, потом Богушевич — я тут же был приглашен на сходку. Помедлив, я сказал, что приду, уж очень хотелось увидеть Рену.
   Тягостный вечер. Випер кричал, что больше бездействовать невозможно. Богушевич посетовал, что отсутствовал. Только поэтому не был он с теми, кто протестовал на Красной площади. Рена почти не говорила, без передышки ходила по комнате, набросив на плечи пуховый платок. Впрочем, Випер грохотал за троих. Я попросил его уняться — такие конвульсии стоят недешево. Он все-таки получил диплом, а Богушевич вместо того, чтоб заниматься энтомологией, вынужден ездить на раскопки. Випер почувствовал себя уязвленным. Он попросил меня не резонерствовать. То, что произошло — предел. Уже — вне человеческих норм.
   Я посоветовал не кипятиться. Ничуть не предел, как раз нормально. Випер от ярости задохнулся. А Богушевич с подчеркнутой сдержанностью спросил меня, в самом ли деле я думаю, что все происшедшее так естественно?
   — Более чем закономерно, — сказал я жестко. — Очень прошу взглянуть на события их глазами. До ваших метаний им дела нет. Вы полагали, что недоноски, употребившие всю страну, возьмут и добровольно откажутся от жизни-сказки лишь потому, что это не по душе, не по вкусу вчера Пастернаку с Василием Гроссманом, а нынче — Виперу с Богушевичем? Посмотрим еще, что вы запоете, когда взгромоздитесь на их места.
   — При чем тут танки? — воскликнул Випер. — При чем тут Прага и Будапешт? Какое они имеют касательство к их сладкой жизни?
   — Прямое касательство. Дурной пример, опасный соблазн. Сигнальная система сработала.
   Борис собрался дать мне отпор, но Рена его остановила.
   — Не надо, — сказала она, — он прав. Все верно — это еще не предел.
   И прошептала:
   — Бог нас оставил.
   Я возвращался со смутным чувством. Небо томило своим густым, темно-фиолетовым цветом, было тяжелым и неподвижным, похожим на плюшевую портьеру. Я миновал Каменный мост, с Полянки сквозь проходной двор свернул к Монетчикову переулку, скорее бы оказаться дома. Однако впервые любимая крепость мне показалась такой неприветливой. Много бы дал я, чтобы сейчас Рена сидела на этой тахте, поджав под себя свои стройные ножки, кутаясь в свой пуховый платок. Я вдруг увидел перед собою ее зеленоватые очи с их драматическим выражением и пожалел, что я не алкаш. Тогда бы я, возможно, и справился с этим скребущим холодком.
   Прошло еще несколько нервных дней, и вдруг в понедельник раздался звонок. Оптимистический утренний голос, словно омытый росой и прохладой, просил меня явиться для встречи. Я сразу догадался, куда. Адрес, впрочем, был самый невинный.
   Я предпочел бы, чтоб это событие произошло как можно скорее, но мне был назначен только четверг. Было понятно, что дни ожидания входят в испытанную программу — выдерживают, чтобы я созрел. Недаром Мельхиоров подчеркивал: угроза всегда сильней исполнения. Ну нет, я не кролик для этих опытов. Я сделал все, чтоб отвлечь свои мысли от предстоящего разговора. Думаю, мне это удалось.
   В положенный срок я пришел на свидание. Вот оно — подкорректируем критика
   — «советский человек на рандеву». Обыкновенная квартира, довольно, впрочем, казенного облика. Но стоило мне только войти, как с ходу меня обволокло резким и острым запахом шипра. В сей же момент я узнал хозяина — тот самый умеренного роста, с выбритыми до скопческой гладкости, отполированными щечками. На этот раз отнюдь не молчальник, каким он предстал при первой встрече.
   — Рад видеть, рад видеть, — сказал он весело, — товарища по факультету. Моя фамилия — Бесфамильный. (Непроизвольно я вздернул брови.) Да, она именно такова.
   Он добродушно рассмеялся.
   — А звать меня Валентином Матвеевичем. Как вам живется, Вадим Петрович? Надеюсь, никаких огорчений?
   Я поблагодарил за внимание. Лестно знать, что кому-то ты небезразличен.
   — Ну что же, к делу, — сказал Бесфамильный.
   Но — ненароком и мимоходом — он все же продемонстрировал мне свою образцовую осведомленность. Спросил об одном жилищном казусе, которым я занимался в ту пору, посетовал, что в наших судах много ненужного формализма. Сам он, как можно было понять, придерживается неформального стиля.
   Он задал вопрос о моих друзьях, о Богушевиче и о Випере — часто ли видимся и общаемся. Я ответил, что редко — когда-то в детстве ходили мы в шахматный кружок, а далее судьба нас раскинула.
   Он выразительно хохотнул. Да, жизнь по-своему распоряжается, швыряет людей в разные стороны. И все-таки отроческая пора, по счастью, не проходит бесследно и связи этих розовых лет отличаются удивительной прочностью. Он сам, Бесфамильный, ловит себя на этих непостижимых чувствах, стоит увидеть вдруг одноклассника и просто кого-нибудь из их школы, и он ощущает сердечную дрожь. Больше того, пусть он даже рискует выглядеть несколько сентиментальным — ему необыкновенно приятно встретиться сегодня со мной. Хоть мы и учились на разных курсах, а все-таки — одна alma mater. Он помнит ту встречу, я был к себе строг и видел, что мне не хватает зрелости, теперь, надо думать, она пришла. Конечно, я хорошо понимаю, что общая атмосфера сгустилась. Реакционный враждебный мир не хочет соблюдать паритетов. В прошлом году без стыда и совести его сионистская агентура ударила по нашим друзьям, по свободолюбивым арабам, в этом году она баламутила польских студентов и вот, наконец, с редким цинизмом, решила выдернуть целое звено из системы необходимого равновесия. Что я думаю по этому поводу?
   Я сообщил ему, что огорчен.
   Бесфамильный удовлетворенно кивнул. Он никогда во мне не сомневался. На юридическом факультете не учатся случайные люди. Отец мой ведь, кажется, друг Литовченко? На юридическом факультете чистые души и ясные головы. Он рассчитывает на мое содействие. Не проясню ли я поведение моих друзей, да, да, друзей детства, именно так он хотел сказать.
   Я огорчился еще сильнее. Каждый устроен на свой салтык, есть впечатлительные натуры, но ни о том, ни о другом не знаю чего-либо предосудительного.
   Теперь опечалился Бесфамильный. Произошло недоразумение. Я словно хочу от него оберечь своих товарищей — это странно. Его, Бесфамильного, судьбы Бориса и Александра заботят не менее, чем меня, их испытанного товарища. Ему хотелось бы оградить талантливых молодых людей, которые уже оступались, а также и сестру Богушевича, склонную к мистике и поповщине, от всяческих неразумных шагов. Я не могу не желать добра старым друзьям, с которыми вместе осваивал шахматное искусство. Нельзя допустить, чтоб они попали в опасную патовую ситуацию, или, вернее сказать, в цугцванг, когда уже невозможно найти ни одного достойного хода. Этого я себе не прощу. Итак, он надеется на сотрудничество, на нашу с ним дружбу на долгие годы.
   Доказывать свою непригодность — это я хорошо сознавал — было достаточно непродуктивно. При этом повороте дискуссии в дело вступает известная схема: у вас аргументы? Тем хуже для вас.
   Я сказал, что подобное предложение очень серьезно, а я не привык что-либо решать с кондачка. И в этом он мог уже убедиться. Я должен обдумать его слова.
   Он понимающе улыбнулся. Ну что же, он готов подождать. Недолго. Несколько дней, не больше. А вообще говоря, уважает таких основательных людей, просчитывающих свои решения. С такими надежней идти в разведку. На той неделе он мне позвонит.
   Я шел по Рождественке, без передышки используя ненормативную лексику. Поташнивало, во рту свербило. Сверх меры наглотался дерьма. Сидишь на стуле, как на еже, а этот духовитый хорек тебя потрошит в свое удовольствие. Все знает. Кто мне помог поступить. Что я делаю. С кем дружу. Где гуляю. Знает, должно быть, кто меня бреет, кто побывал на моей тахте. Странно, что не спросил про Арину. Впрочем, куда ему торопиться.
   Дома, усевшись в отцовское кресло, я стал размышлять над своей ситуацией. Неужто достали, загнали в угол? Без паники. Еще не цугцванг. Я вспомнил важный урок Мельхиорова: когда тебя атакуют по центру, надо ответить ударом с фланга.
   Я стал листать записную книжку и отыскал телефон Рымаря.
   — Слава, привет. Это Белан.
   Он удивился:
   — Какими судьбами?
   — Прихотливыми. Как у тебя? Порядок?
   — Трудный вопрос, — вздохнул Рымарь.
   — Тогда я задам вопрос полегче. Есть телефон Нины Рычковой?
   Он удивился еще сильней:
   — Нины? Зачем? Ну, ты хватил! Она, говорят, выходит замуж.
   — За кого ж это?
   — За одного внешторговца. Нина теперь работает в СЭВе.
   Подумать! Сколько я раз проходил мимо здания в форме развернутой книги, в котором разместился Совет Экономической Взаимопомощи — хребет Варшавского Договора! А Нина трудилась в этой конторе.
   — Ну что же, надо ее поздравить. Замужество, семья, материнство. Все очень достойно. Какой же номер?
   — Сейчас не скажу. Они переехали. В новый терем. Но я постараюсь выяснить.
   К вечеру номер был у меня.
   Мой телефонный аппарат мне показался черной лягушкой, замершей перед тем, как прыгнуть. Черт бы их взял. Холера им в бок. Жил мирно, никого не цепляя. Так нет же, они без меня не могут. Я горько вздохнул. Вадим, решайся. Выбор у тебя невелик.
   Нина Рычкова меня узнала. Кто б мог подумать? Я ободрился.
   — Вадик Белан! Конечно, помню. Прорезался?
   — Говорят: лучше поздно…
   — Чушь говорят. Ты меньше их слушай. Вовсе не лучше. Я скоро женюсь. (Именно так она и сказала. Я подумал, что глагол выбран верно.)
   — Слыхал. (В моем голосе прозвучала торжественно скорбная интонация.)
   — А как раздобыл ты мой телефончик?
   — Слава Рымарь мне его раздобыл.
   — Ах, да. Я ж его о тебе поспрошала. Он и назвал твое имя-фамилию.
   — Аналогично. Спасибо ему.
   — Шустрый жиденок. Ты что, с ним дружишь?
   Я ей сказал, что слово «дружба» в этом случае звучит слишком сильно. И тут же подумал: второй раз за день я отвечаю — «это не дружба». При этом я не очень лукавлю. В сущности, так оно и есть. Может быть, я на нее не способен? Стоило бы о том поразмыслить. Я испытал дискомфорт и сказал, что в сфере этнических вопросов — я человек без предубеждений.
   — Может, ты сам не без греха? — Она рассмеялась. — Ну ладно, шутка. Меня это не больно колышет. Слышал, наверно, два кирпича с крыши летели? Один говорит: «Интересно, на кого упадем?». Другой отвечает: «Какая разница? Главное, чтоб человек был хороший». Теперь колись: есть какая корысть?
   — Само собой.
   — Так чего тебе нужно?
   — Увидеться.
   Она хохотнула:
   — И только-то? Оно тебе надо?
   — Надо, если я позвонил.
   Она была безусловно довольна тем, что моя корысть бескорыстна. Для убедительности я добавил:
   — Я тебя видел на этих днях.
   — Да? Где же?
   Я мысленно себя выругал. Видно, меня понесло — заигрался! Нечего распускать язык. Помедлив, я грустно вздохнул:
   — Во сне.
   Нина Рычкова опять посмеялась. Потом озабоченно проговорила:
   — Ох, этот русский человек… Уж кони — с копыт, а он все запрягает. Так что ты делаешь в воскресенье?
   — Что скажешь.
   — У отца — сабантуйчик. Придут сподвижники и соратники. Тебя не смущает?
   — Меня-то нет.
   — Ну, если так припекло, приходи.
   Утром воскресного дня я долго стоял под душем и долго брился — я дал себе слово, что выскребу щеки не хуже этого Бесфамильного. Сегодня вечером надо быть в форме. А днем я должен быть недоступен для отрицательных эмоций.
   Легко сказать! В середине дня внезапно зазвонил телефон. Я снял трубку.
   — Слушаю вас.
   — Вадим Петрович?
   — Да, это я.
   Знакомый голос. Умытый, свежий, можно подумать, что говорит радиодиктор из программы «С добрым утром». Я стиснул зубы.
   — Валентин Матвеич из московской Чека.
   Я усмехнулся. Особый шик. Этакий ностальгический ветер старой Лубянки времен Дзержинского. Крутая поэзия Революции. Романтика священных застенков. Каждый выпендривается по-своему.
   — Я вас узнал. Ну вы и работник. Трудитесь даже по воскресеньям.
   — Просто решил, что легче застать. Надумали?
   — В воскресные дни я предпочитаю не думать. Только — растительный образ жизни.
   Он что-то почувствовал в моем голосе. Какой-то металлический привкус. И принял решение рассмеяться. Самое верное. Школа есть школа.
   — До завтра, — сказал хранитель традиций.
   Я бросил трубку. Будь ты неладен.
   К семи часам с шампанским в руке я появился в Большом Афанасьевском, где обитала семья Рычковых. В широком подъезде за столом сидела пожилая вахтерша и мрачно читала журнал «Огонек». Она спросила, кого мне надо и, услышав мой ответ, помягчела, напомнила: четвертый этаж.
   Нина сама открыла мне дверь. Взяла из моей руки бутылку, внимательно меня оглядела. Потом усмехнулась:
   — Неплох, неплох.
   — И ты — в порядке.
   Она кивнула. Я понял еще на той вечеринке, что Нина живет в ладу с собой. Девица без комплексов. С удовольствием смотрится в зеркало по утрам. Я тоже скользнул по ней быстрым оком. Нет перемен. Все те же стати. Те же вывороченные губы, крутая шея и мощный круп. И то же приглядчивое, приметливое, обманчиво сонное выражение сощурившихся ячменных глаз. Правда, подстрижена чуть покороче. Ей это, впрочем, было к лицу.
   Она провела меня в гостиную, просторную, нарядную комнату, где, оказалось, уже пировали. В торцовой части большого стола высились стулья с длинными спинками. Их занимали родители Нины — Афиноген Мокеич Рычков и Анастасия Михайловна. Сам генерал был огромен, плечист, с круглой плешивой головой, с круглыми глазами на выкате такого же ячменного цвета, как у дочки, — в отличие от нее взгляд его был грозен и страстен. Во всем остальном они были похожи, насколько может быть зрелый мужик похож на совсем молодую женщину. Такие же крупной лепки черты, такие же африканские губы, а зубы еще сильней выдаются. Зато Анастасия Михайловна выглядела довольно бесцветно, почти как вахтерша в их подъезде, среднего роста, уже дородна. Она протянула мне руку лодочкой.