Если в качестве первого решения испытуемый предлагает пустить лучи через пищевод, то экспериментатор может возразить для начала, что пищевод – не прямая трубка, по которой можно пустить лучи в желудок. Испытуемый в ответ может предложить использовать некий «волновод» и по этому волноводу провести лучи в желудок. На это экспериментатор может заметить, что опухоль не обязательно лежит против выхода пищевода в желудок. На что испытуемый – предложить использовать не волновод, а «микроманипулятор» с точечным источником облучения, провести его в желудок, правильно сориентировать там по отношению к опухоли и так решить задачу. Экспериментатор может вновь возразить, что опухоль может находиться не на внутренней стенке желудка, а на наружной или что Х-лучи будут проходить через опухоль дальше и все равно будут облучать здоровые ткани. Тут испытуемому придется отказаться уже от самой идеи решения, связанной с использованием пищевода в качестве «свободного пути в желудок», и искать какую-то иную.
   Произошло бы все это продвижение испытуемого в решении задачи, если бы не было критики его решений со стороны экспериментатора? С очевидностью – нет. И в этих экспериментах сплошь и рядом так и бывает: испытуемый – если его собственная критическая способность недостаточно развита – «застревает» на каких-то промежуточных шагах решения задачи, полагая, что задачу он уже решил, тогда как на самом деле он едва-едва продвинулся в ее решении.
   Таким образом, уже из анализа этого классического исследования Дункера становится понятно, что в качестве действительной единицы анализа здесь нельзя рассматривать «отдельно взятого» испытуемого, поскольку его работа, его продвижение в решении задачи не обладает самостоятельностью, не имеет собственных законов.
   Такой минимальной единицей в данном случае оказывается диада «испытуемый – экспериментатор», – диада, которая и реализует тот процесс «доказательства и опровержения», который описан и проанализирован в современных исследованиях по методологии науки, прежде всего – в замечательной работе Имре Лакатоса (Лакатос, 1967), и который только и ведет к решению задачи.
   Главное, однако, в данном случае заключается даже не в том, что в качестве минимальной единицы, которую только и можно рассматривать в качестве самостоятельно существующего целого, исследователь вынужден переходить к рассмотрению некоторой более широкой ситуации, некоторой более крупной единицы анализа, включающей уже не только испытуемого, но также и экспериментатора. Ведь можно было бы думать, что ошибка традиционного представления и этого и подобных ему исследований состоит лишь в неправильном выборе «размера» единицы анализа, в неверном проведении границ целого, вследствие чего – и в силу только этого – в качестве объекта изучения берется то, что на самом деле является лишь несамостоятельной – и уже потому не обладающей автономным существованием и не имеющей собственных законов жизни – частью более широкого целого. И что стоит только провести эти границы целого правильно, стоит только верно выделить единицу анализа, как сразу же можно будет восстановить возможность естественнонаучного – то есть естественного и законосообразного – представления изучаемого объекта, можно будет восстановить возможность проведения в отношении изучаемого объекта естественнонаучного подхода.
   Суть дела, однако, в данном случае и состоит в том, что те действительные целые, те минимальные «единицы анализа» изучаемого объекта, к которым тут приходит исследователь, пытаясь «правильно провести границы», оказываются – по самой своей «природе» – таковы, что в принципе исключают всякую возможность их «природного», то есть естественнонаучного, представления, ибо целостности эти всегда с необходимостью включают – и именно в качестве своего центрального, конституирующего их как таковые, звена – некоторые специально, с помощью особых приемов и средств организуемые, психотехнические действия по трансформации психического аппарата испытуемого и режима его функционирования. Причем, опять же, как это имеет место уже в том простейшем случае, который представляется ситуацией дункеровского исследования, подвергаемая трансформации или реорганизации форма психической деятельности сплошь и рядом оказывается уже «интерсубъектной» («интерпсихической», как говорил Выготский), что – в соответствии как раз с культурно-исторической теорией – характерно и вообще для всех исходных и основных форм собственно человеческой психики.
   Итак, уже в случае самых что ни на есть классических академических исследований «экспериментального» типа мы встречаемся – причем как с принципиальной и неустранимой их особенностью – с фактом включения в структуру объекта изучения (в случае Дункера – в описание процессов решения творческих задач) момента специальной искусственной их организации и реорганизации с помощью особого рода психотехнических средств. Но с особой очевидностью обнаруживается это в случае разного рода практик «стимуляции творчества». Ибо что такое «мозговой штурм» или «сенектика», как не особого рода практики реорганизации мыслительной работы ввиду вполне определенных целей и задач и исходя из вполне определенного видения ситуации, которая берется как основная для проведения психотехнического воздействия. Важно при этом, что в случае этих практик берутся уже достаточно сложно артикулированные формы коллективной мыследеятельности, имеющие дело с реальными – сложными и практически значимыми – творческими задачами. Эти особого рода практики организации коллективного решения задач реализуются с помощью целой системы специальных средств и процедур, которые можно было бы назвать «психотехническими» средствами и процедурами, или даже – благодаря целой «технологии» работы с психикой, обеспечивающей регулярное достижение – подчас весьма высоких – конечных показателей.
   Нужно сказать, правда, что психология творчества не находится здесь в каком-то особом положении. Подобного рода ситуацию можно зафиксировать во многих и самых разных областях современной психологии. Причем – как раз в тех, которые, быть может, наиболее перспективны и наиболее бурно развиваются – будь то современная психология сознания, которая основана на разного рода «психотехниках» работы с сознанием, или же психология личности, теснейшим образом связанная с практиками психотерапии и «психологического консультирования».
   Ибо что же такое «тренинговая» группа, как не особая форма психотехнической практики, внутри которой складываются особые культуры коллективной жизни (общения, совместной деятельности и т. д.), благодаря которым, в конце концов, и достигаются вполне определенные, до известной степени заранее предвидимые и ожидаемые психотехнические эффекты – эффекты изменения, трансформации психики, сознания, самосознания – эффекты, на достижение которых с самого начала и нацелена работа группы.
   Или что такое психоанализ, если не мощная и детальнейшим образом разработанная психотехническая система, затрагивающая множество различных планов и сфер человеческого существования, берущая человека на разных уровнях и в разных измерениях. Можно сомневаться в психотерапевтическом эффекте психоанализа, но то, что он ведет к радикальным перестройкам личности человека, его сознания, потребностно-мотивационной сферы, его установок и даже – его психосоматического статуса, – это факт, не подлежащий сомнению.
   Или что такое, наконец, и сама психология – даже отдельных, традиционных, вплоть до самых элементарных функций (таких как «внимание», «память», «психомоторика» и т. д.)? Даже до «внимания» психология сегодня добирается в психотехническом повороте! Мы знаем, что сегодня существуют особого рода чрезвычайно эффективные практики воспитания новых форм внимания – таких, которые в обыденной жизни у человека не складываются и стихийно сложиться не могут.
   Итак, подобного рода ситуацию можно обнаружить во многих областях современной психологии, и то, что было сказано о творчестве, – только частный случай.
   То, что современная научная психология творчества, будучи неспособной схватить принципиальную особенность своего предмета, целиком ориентирована на естественнонаучную парадигму исследования, ведет, однако, не только к ее оторванности от реальных практик организации творчества и, в результате – к ее несостоятельности перед запросами практики, но также и наоборот – эта ее естественнонаучная ориентация ведет к тому, что – со своей стороны – психология творчества оказывается совершенно неспособной к адекватной рефлексии этих практик и, как следствие этого, неспособной ни к эффективной ассимиляции опыта, уже накопленного этими практиками, ни даже – к релевантной его природе критической его оценке. Хотя при этом среди психологов сегодня трудно найти честного и серьезного исследователя, который не признавал бы огромного и даже уникального значения этого опыта для научной психологии.
   Здесь, опять же, можно было бы сослаться на авторитет Курта Левина, который – правда, в связи с проблемами психологии личности – неоднократно обсуждал вопрос об отношении между научной и практической, жизненной психологией. В частности, еще в середине 30-х годов в специальной работе (Lewin, 1937) он пытался соотносить свою «топологическую психологию» с психоанализом Фрейда. Но для Левина это был только частный случай рассмотрения более общей проблемы – проблемы соотношения академической экспериментальной психологии и психологии, связанной с психотехнической практикой, в данном случае – с практикой психотерапии и, конкретно – с психоаналитической практикой.
   Что же писал – еще 50 лет назад – Курт Левин – этот ярчайший представитель методологии естественнонаучного эксперимента в психологии, человек, который, по сути дела, изыскал для психологии возможности для введения этой парадигмы исследования в совершенно новые области – исследования мотивации, личности, затем и группы, групповой динамики и т. д., – иначе говоря, инициатор и главный проводник этой методологии в психологии, причем, как мы отмечали выше, в серьезной, современной форме? При всех преимуществах экспериментального исследования, говорит Левин, в том, что касается строгости и точности (то есть возможности количественных результатов), способов верификации знаний и т. д., необходимо все же признать, что экспериментальной психологии нужно развиваться еще многие десятилетия до того момента, когда она сможет иметь дело с теми проблемами, с теми ситуациями, с которыми уже давно, регулярно и эффективно имеет дело психоанализ. Почему так? Левин указывал примерно на те же самые обстоятельства, о которых говорилось выше, и прежде всего – на принципиальную для естественнонаучного исследования установку на анализ идеальных случаев и, стало быть, лабораторных препаратов от реальных, жизненно значимых случаев. «Должны пройти десятилетия», полагал Левин. Но пять десятилетий уже прошли, а существенных сдвигов не наблюдается. Больше того, парадоксальным образом по мере развития – бурного развития – научной психологии тот разрыв между нею и психологией практической, о котором говорил Левин, не только не сократился, но только еще более вырос.
   Ситуация же для психологии – социальная и социокультурная – сейчас такова, что ждать даже несколько десятилетий психология уже не может себе позволить. Она вынуждена – просто для того, чтобы «выжить», – в ближайшее же время радикально изменить сложившееся положение. И прежде всего – в том, что касается лучшей стыковки психологических исследований с решением практических задач.
   Итак, с одной стороны, практики творчества – в том виде, как они сложились и существуют, – страдают, сказал бы Выготский, дремучим «фельдшеризмом», то есть недостаточной теоретической оснащенностью, недостаточно прозрачны для понимания, не обладают полноценной в методологическом отношении и адекватной рефлексией. А с другой стороны, научная психология творчества – в своих собственных экспериментальных исследованиях – страдает крайним «академизмом», безнадежно далека от задач практики организации творчества и потому ничего не может дать этой практике, а в силу того, что она ориентируется на естественнонаучную парадигму исследования, она к тому же и не способна схватить принципиальную особенность того, с чем имеют дело эти практики, понять, что то, с чем они имеют дело, имеет совершенно особую природу, принципиально отличную от естественнонаучного «объекта», вследствие чего научная психология не способна также и ассимилировать опыт этих практик или даже полноценно его осмыслить.
   Эти два обстоятельства формируют по-настоящему кризисную ситуацию в современных исследованиях творчества. Но, как уже говорилось – и не только в исследованиях творчества. Во многих областях современной психологии есть ощущение кризиса, причем кризиса именно методологического, есть ощущение того, что какие-то принципиальные затруднения проистекают из недостаточно адекватного осознания собственно методологических проблем, перед которыми оказывается сегодня исследователь.
   Заметим в конце, что такой диагноз ситуации, сложившейся в современной психологии, в частности – в современной психологии творчества, очень близок к тому, который в свое время, еще в середине 20-х годов, ставил в работе «Исторический смысл психологического кризиса» Выготский. Многое из того, что было сказано выше, можно было бы сказать в виде цитат из этой замечательной работы. С той, правда, оговоркой, что сам Выготский при этом не всегда до конца понимал то, что он действительно делает. В этом, однако, нет ничего удивительного. И в этом случае необходимо признать справедливость правила, что осознание, актуальная методологическая рефлексия сплошь и рядом отстают от «реальной методологии» – методологии, фактически реализуемой в самой практике исследовательской работы.

Истоки культурно-исторической теории: психология искусства

   Я, однако, не отчаиваюсь в возможности показать вам, что в том и другом случае происходит одно и то же. Я постараюсь проследить этот процесс, кажущийся мне достаточно сложным, и думаю, что смогу, разъясняя ваши сомнения и возражения, осветить вопрос так, что узел можно будет считать если не совсем развязанным, то хотя бы несколько распутанным.
Галилей (Беседы. День шестой)

   Для понимания становления Выготского как мыслителя, а стало быть – для выявления предельных целей и ценностей его работы в психологии, именно ранние его исследования, исследования, составляющие «предысторию» культурно-исторической концепции, представляются решающе важными. Ибо именно в этих ранних исследованиях Выготского этот план предельных целей и ценностей его работы представлен развернуто и явно. Затем, в последующих работах, он прогрессивно редуцируется и выступает лишь в качестве не всегда легко просматриваемого – однако всегда присутствующего и всегда исключительно важного – фона его мысли. Действительно, если его «Гамлет» весь пронизан напряженным поиском внутри феномена человека, который берется в критических, пограничных ситуациях его существования, если в «Психологии искусства» духовно-личностная проблематика затрагивается еще во многих главах работы, а в «Педагогической психологии» – в значительной части последней главы, то уже в «Историческом смысле психологического кризиса» ее обсуждению (правда, в весьма концентрированном виде) отводится всего лишь последняя страница[33], а в более поздних работах Выготского, работах, представляющих каноническую версию культурно-исторической теории, прямое обсуждение проблем философии человека почти полностью отсутствует, «выносится за скобки» и может только косвенно вычитываться из анализа того, как обсуждаются Выготским другие, уже собственно предметно-психологические проблемы. В это время лишь в письмах к близким друзьям, в некоторых заметках «для себя» Выготский продолжает развивать по-прежнему волновавшие его «метафизические» мысли.
   Эти личные документы, по большей части еще не опубликованные[34], с очевидностью показывают, что и в эти годы – стало быть, всегда – работа Выготского как собственно психолога, которая, на первый взгляд, в это время полностью поглощала его – и которой он отдавался самозабвенно, со страстью истинного фанатика, – для самого Выготского, тем не менее, имела смысл не сама по себе, не втискивалась в прокрустово ложе самодовлеющего – собственно научного – психологического познания человека, выступала не как самоцель, но находила свое место лишь внутри некоторой более широкой философской и «антропологической» рамки – в контексте задачи духовного освобождения и обновления человека, радикального его психического и духовного перерождения и развития. Именно это было делом жизни Выготского, а не узкопредметная работа. Каков «образ» человека, который был реализован Выготским в его культурно-исторической психологии? Только ответ на этот вопрос может дать ключ к пониманию его концепции и, вместе с тем – его жизни и личности.
   Разбор ранних работ Выготского можно начать с небольшого пассажа из трактата «Исторический смысл психологического кризиса», в котором Выготский обсуждает проблему метода в психологии и пытается дать сопоставительный анализ собственно экспериментального метода и того, который он называет «объективно-аналитическим».
   Выготский пишет: «Сходство (анализа. – А.П.) с экспериментом сводится к тому, что и в нем (то есть в эксперименте! – А.П.) мы имеем искусственную комбинацию явлений (то есть особую инженерно-техническую постройку. – А.П.), в которой действие определенного («природного». – А.П.) закона должно проявиться (лишь. – А.П.) в наиболее чистом виде. Это есть как бы “ловушка для природы”, анализ в действии (то есть анализ, выполненный в форме внешнего познавательного действия. – А.П.)» (Выготский, 1982, с. 406). Отметим выражение Выготского: «ловушка для природы». «Но, – продолжает Выготский, – такую же искусственную комбинацию явлений (то есть искусственное «техническое» устройство, «аппарат», «машину», – в случае психологии, как мы увидим дальше, знаковую, семиотическую «машину», предназначенную для выполнения определенной – опять же: в случае психологии – «психотехнической» – работы. – А.П.), только путем мысленной абстракции (лучше было бы сказать: «идеализации». – А.П.), мы создаем и в анализе (ср. выражение: «аппарат анализа». – А.П.). Особенно это ясно, – продолжает Выготский, – в применении тоже к искусственным (то есть собственно «техническим». – А.П.) построениям. Будучи направлены не на научные, а на практические цели, они (тем не менее также. – А.П.) “рассчитаны” на действие определенного психологического или физического закона».
   Обратим внимание на идущее дальше, совершенно немыслимое, на первый взгляд, перечисление. «Таковы, – пишет Выготский, – машина (…! – А.П.), анекдот, лирика, мнемоника, воинская команда».
   На первый взгляд, приведенное перечисление представляет собой нечто подобное той классификации живых существ, о которой повествует одна из новелл Борхеса, где якобы цитируется «некая китайская энциклопедия», в которой говорится, что «животные подразделяются на: а) принадлежащих Императору, б) бальзамированных, в) прирученных, г) молочных поросят, д) сирен, е) сказочных, ж) бродячих собак, з) включенных в настоящую классификацию, и) буйствующих, как в безумии, к) неисчислимых, л) нарисованных очень тонкой кисточкой на верблюжьей шерсти, м) и прочих, н) только что разбивших кувшин, о) издалека кажущихся мухами». «Предел нашего мышления – то есть совершенная невозможность мыслить таким образом – вот что открывается нашему взору, восхищенному этой таксономией», – справедливо замечает приводящий ее в одной из своих работ французский философ М. Фуко (Фуко, 1977, с. 310).
   Разбирая эту экзотическую таксономию и пытаясь понять, в чем же именно состоит вся ее «немыслимость» для нашего сознания, М. Фуко глубокомысленно замечает, что она кроется не в содержании отдельных рубрик, не в том, что в перечне говорится о «сказочных существах», поскольку они в качестве таковых и обозначены, «а в предельной близости к бродячим собакам или к тем животным, которые издалека кажутся мухами», – она кроется в том, что «именно сам алфавитный ряд (а, б, в, г), связывающий каждую категорию со всеми другими, превосходит всякое воображение и всякое возможное мышление» (Фуко, 1977, с. 32). Действительно, как можно понять этот ряд, где через запятую, рядом поставлены: «машина (имеется в виду машина в буквальном смысле, к примеру – паровой котел), … анекдот (!), лирика (!), мнемоника (!), воинская команда (!)»? Воистину – перечень, достойный борхесовской «китайской энциклопедии»!
   Но продолжим чтение Выготского. «Здесь перед нами, – пишет Выготский, – “практический эксперимент” (то есть «эксперимент», «ловушкой для природы» в котором служит то или иное техническое устройство, по своему первому, прямому назначению выполняющее чисто практическую функцию, скажем, та же, облюбованная Выготским «паровая машина». – А.П.). Анализ таких случаев (точнее было бы: «анализ в таких случаях». – А.П.) – эксперимент готовых явлений (то есть познание, развертывающееся как бы в противоходе к нормальному в случае обычного эксперимента: не от теоретических гипотез к опытной «ловушке для природы» – путь «синтеза ловушки» и, соответственно – события, но, напротив – от всегда уже готовой, преднаходимой в виде «машины» ловушки и соответствующего события – к реконструкции предполагаемых ею – в качестве условий возможности ее действия – физических или психологических законов – путь «анализа ловушки». – А.П.). По смыслу, – продолжает Выготский, – он («практический эксперимент». – А.П.) близок к патологии – этому эксперименту, оборудованному самой природой, ее собственному анализу. Разница только в том, что болезнь дает выпадение, выделение лишних черт, а здесь – наличие именно нужных, подбор нужных, но результат – тот же самый».
   И далее: «…Каждое лирическое стихотворение – есть такой эксперимент. Задача анализа – вскрыть лежащий в основе природного (явная описка – должно быть: «практического». – А.П.) эксперимента закон».
   В этой цитате, как нам представляется, в наиболее концентрированном виде содержится не только основная идея «Психологии искусства» Выготского, но и основная идея его культурно-исторической теории в целом. Обратить на это внимание важно потому, что на первый взгляд может показаться, что культурно-историческая теория Выготского возникает как-то вдруг.
   Вроде бы до середины 27-го года нет ни одного ясного, четкого, вразумительного заявления идей культурно-исторической теории, а всего несколько месяцев спустя – в самом начале 28-го года – выходит известная программная статья «К проблеме культурного развития ребенка», в которой не только намечены основные темы и сформулированы – причем почти в окончательной, канонической форме – основные идеи культурно-исторической теории, но даже и ход рассуждения, композиция этой работы будут затем многократно воспроизводиться в более поздних работах Выготского. В противовес этому следует со всей определенностью сказать, что было бы ошибкой думать, будто культурно-историческая теория родилась вдруг и сразу – в готовом и окончательном виде.