При этом – и здесь мы встречаемся со второй принципиально важной чертой естественнонаучного исследования, с одним из основных допущений естественнонаучного метода – объекты изучения естествознания должны быть реализованы именно как «природные», естественно существующие объекты, то есть объекты, в своем существовании совершенно независимые от какой бы то ни было человеческой деятельности, и в частности – от научно-исследовательской деятельности и от знания, которое в рамках этой деятельности получается. Фиксируя принципиально важную особенность естественнонаучных знаний и их отношения к представляемым в этих знаниях «объектам изучения», можно сказать, что естественнонаучное исследование нацелено на получение такого знания об изучаемом объекте, которое, в конце концов, давало бы возможность построить реализуемое в эксперименте представление о некоем естественном объекте, то есть объекте, не предполагающем и не включающем никакого знания или какой бы то ни было человеческой деятельности в качестве необходимого условия своего существования. Не только – не предполагающем, но и – принципиально исключающем!
   Действительно, одной из самых фундаментальных предпосылок всякого естественнонаучного исследования является требование, чтобы ни акт получения знания об изучаемом объекте, то есть научное исследование, и в частности эксперимент, ни самый факт получения такого знания не изменяли и в принципе не могли и не должны были бы изменить законов существования объекта. Следует подчеркнуть, что речь здесь идет именно о законах, а не просто о «траектории движения» объекта. Можно бы вспомнить тут известный физический «принцип неопределенности» или что-нибудь подобное (см., например: Гейзенберг, 1975, или вышедшую недавно чрезвычайно интересную, хотя в некоторых отношениях, на наш взгляд, и спорную статью советского физиолога и психолога И.М. Фейгенберга (Фейгенберг, 1985)), но повторим: тут речь идет не просто об изменении объекта, но о смене законов его жизни, а этого – при естественнонаучном исследовании – не должно быть ни в коем случае.
   Итак, в естественнонаучном эксперименте исследователь пытается создать – причем искусственным инженерно-техническим путем – условия, при которых, как говорил Левин (Lewin, 1927), становится возможной реализация некоторого естественного типа события. По существу, можно было бы сказать: ученый строит самый изучаемый объект и ближайшую совокупность условий его существования (которая подчас может быть и не такой уж ближайшей – вспомним современные синхрофазотроны или что-то им подобное), «машину», внутри которой впервые только и становится возможной реализация этих особых типов событий и, далее, можно было бы добавить – что важно с точки зрения осуществления исследований, – не только реализация, но и проявление или обнаружение этого типа событий и его регистрация, а также и то, что это – именно тот тип событий, который соответствует модели, задающей конструкцию идеального объекта изучения. Ибо, повторим: изучается тут всегда некий идеальный объект и знания, – естественнонаучные знания, которые получаются в экспериментальном исследовании, получаются в рассуждениях на математических моделях и ближайшим образом должны относиться именно к идеальным объектам изучения. В форме законов фиксируются знания именно об идеальных объектах. Но, кроме того, всегда еще должна быть фиксация условий реализации этих идеально-объектных представлений через процедуру эксперимента. То есть, по сути, даже и сами эти так называемые «естественнонаучные» знания – неоднородны, они с необходимостью включают фиксацию не только природных законов, которым подчиняется жизнь изучаемого объекта (естественнонаучные знания в узком смысле), но также и инженерно-технические или технологические знания, фиксирующие условия, при которых в реальности посредством специальной инженерно-технической деятельности – эксперимента – могут быть обеспечены условия реализации соответствующих, задаваемых законами, естественных типов событий. И для сути естественнонаучного исследования второе является ничуть не менее – а если делать акцент на опытном характере естественнонаучного исследования, то даже, быть может, и более важным моментом, нежели первое. И тот же К. Левин, у которого проблеме закона и эксперимента в психологии посвящена отдельная большая работа (Lewin, 1927), не только прекрасно это понимал, но и сам неоднократно подчеркивал. Забегая вперед, однако, необходимо сказать, что парадокс в случае К. Левина, – впрочем, как и в случае других крупнейших психологов-методологов науки, включая, как мы увидим, и Л.С. Выготского, – состоит в том, что сам К. Левин, давший, по-видимому, лучший и по сей день методологический анализ естественнонаучной парадигмы исследования, причем не только применительно к психологии, но и в общем виде[26], – несмотря на то, что именно К. Левин дал лучшее методологическое обсуждение проблемы естественнонаучного эксперимента и, что главное, продвигал эту парадигму в психологию как единственно научную, полагая, как известно, что психология может стать действительно наукой, только соответствующим образом изменив свой способ мышления на «галилеевский», то есть – предельно точно и грамотно ассимилировав данную Галилеем парадигму естественнонаучного исследования, – так вот, на деле, в своей реальной исследовательской работе именно К. Левин одним из первых стал систематически реализовывать совершенно новый, особый тип исследования[27], никоим образом не укладывающийся в начертанные им же самим рамки естественнонаучного экспериментального метода[28].
   Все сказанное о сущности естественнонаучного исследования может вызывать сопротивление только в силу того, что психологи до сих пор воспитываются (по большей части – стихийно) в особой ценностной установке по отношению к науке, к научному знанию. «Научное» – это что-то вроде «знака качества». В этом слове для ученого (как и для обывателя) присутствует сильная оценочная составляющая. Научное исследование – это не просто один из возможных типов исследования, это – в каком-то смысле – высший тип исследования, «самый объективный», «самый глубокий», «самый надежный», «самый развитый и сложный», наконец, и т. д. И, соответственно, «научное знание», опять же, не просто один из возможных типов знания, но – высший род знания, «лучшее» знание и даже, быть может, единственно только по-настоящему «истинное» и «подлинное» знание. Для многих: «научное знание» – синоним «знания» вообще.
   Зафиксировав для экспериментального исследования основные черты естественнонаучной парадигмы, попытаемся ответить на вопрос о том, какие же роковые для академической психологии творчества последствия проистекают из факта принятия ею этой парадигмы исследования в качестве основной и доминирующей – последствия, которые можно было бы рассматривать в качестве корня тех злоключений, которые эта психология творчества испытывает при столкновении с запросами реальных практик организации творчества.
   Первое, что мы уже обнаружили, – это то, что наука, естественнонаучное исследование имеет дело всегда с изучением особого рода идеальных объектов. И, как правило, существует огромный зазор между этими идеальными «объектами изучения» естественных наук и реальными объектами человеческой практики. Идеальные объекты изучения естественных наук существуют только через задающие их, чаще всего – математизированные – модели и в «сырой» природе нигде не встречаются. В природе нет ни «свободного падения», ни «математического маятника», ни «идеального газа», ни даже облюбованной Выготским «паровой машины» Карно. Наука занимается исследованием своего рода «препаратов» – того, что существует in vitro, «под стеклом», «в пробирке», и существует – и только и может возникнуть и существовать – исключительно благодаря той сложнейшей системе, обеспечивающей существование человеческой мыследеятельности, которой и является современное научное экспериментальное исследование.
   В этом смысле, прямо вопреки самосознанию науки, ее идеологии, ее объекты являются всегда искусственными, «сделанными», созданными человеческой деятельностью объектами – «артефактами» исследования – и, больше того, – объектами, которые независимо от этой деятельности и вне нее существовать не могут[29]. Именно самая исследовательская деятельность создает условия, при которых становится возможной реализация заданного в схеме идеального объекта «естественного» типа события.
   Эту мысль можно пояснить и на примерах из истории психологии. И, кстати, эти примеры с очевидностью показывают, что среди психологов – и в прошлом, и поныне – отсутствует адекватное понимание сути экспериментального метода, и только из-за этого целые главы истории психологии излагаются в совершенно искаженном виде. Обратимся к так называемой проблеме «ощущения» в интроспективной психологии, то есть в психологии, которая является, как известно, первой в истории психологии версией экспериментальной научной психологии.
   Проблема состоит в установлении действительного статуса того, с чем в своих исследованиях, в своих интроспективных экспериментах имели дело представители интроспективной психологии: Вундт, Титченер и другие. Что такое те «первоэлементы» сознания, которые они пытались выделять с помощью интроспективной процедуры, или иначе: какова природа данных классической формы самонаблюдения, так называемой «аналитической интроспекции»? «Объективны» они или нет? Существуют эти первоэлементы или это фантомы? Сами интроспективные психологи, понятно, ни секунды не сомневались в «естественном» существовании этих своих «первоэлементов», смотря на них примерно так, как физик или химик может смотреть на свои атомы. Ведь и для химика «атомы» – это, конечно же, естественно существующие, природные вещи. Проблема, правда, возникала уже внутри самой интроспективной психологии в силу того, что разные исследователи подчас существенно расходились не только в способах теоретического описания этих первоэлементов, например в формулировке соответствующих законов «поведения» их, но даже в том, какие элементы следует выделять и сколько их существует: у одних было четыре и таких-то, у других – только три и других. Собственно, это обстоятельство прежде всего и оказалось тем, что в наибольшей степени компрометировало интроспективную психологию, приводило к сомнению в объективности ее данных и, как следствие, к обвинению ее в «субъективизме» и «ненаучности». Хрестоматийные, со времен первых бихевиористов и до наших дней сотни раз уже, должно быть, воспроизведенные ходы в критике интроспективной психологии! Но и в самом деле: разве приведенные соображения не есть приговор интроспективной психологии как науке? Оказывается – вовсе нет! И можно утверждать прямо обратное: зафиксированная ситуация как раз и является прямым доказательством «научности» интроспективной психологии! Серьезный современный анализ истории интроспективной психологии должен был бы показать, что интроспекционизм «вымер» вовсе не потому, что он был «ненаучным», «не выдержал проверку на объективность» и т. п., – такого рода представление, до сих пор бытующее даже в лучших и отечественных, и зарубежных исследованиях по истории психологии, является совершенно ошибочным, выдает полное непонимание ни того, что такое наука, ни того, чем действительно был интроспекционизм, и оно до сих пор не развенчано, должно быть, только потому, что, будучи сциентистским мифом, то есть особой, идеологически выгодной для науки рационализацией подлинных ее проблем, оно отвечает сциентистской ориентации самой современной психологии.
   На самом деле интроспекционизм «вымер» как раз в силу той самой безнадежной оторванности от жизни, от задач анализа реальных, практически значимых форм психической жизни человека, о которой мы говорили в отношении академической психологии творчества (и это должно было бы послужить предостережением ей и ее сторонникам), равно как, конечно, и в силу скандальной допотопности своей философской и методологической базы, вопиющая и одновременно воинственная вульгарность которой компрометировала интроспективную психологию в глазах серьезных философов того времени. Это, кстати, прекрасно показывает Выготский в своей замечательной ранней методологической работе «Исторический смысл психологического кризиса», правда, нужно заметить, подчас вопреки тому, что он сам прямо говорит. Оторванность же от жизни в случае интроспективной психологии была обусловлена как раз тем, что она пыталась последовательно реализовывать экспериментальную естественнонаучную парадигму исследования. При том, правда, что классические интроспекционисты вроде Вундта и – еще в большей степени – Титченера придерживались таких представлений об объекте изучения («непосредственном опыте сознания», его элементах, структуре и т. д.), которые могли быть реализованы в интроспективном эксперименте лишь при создании особой – чрезвычайно искусственной и весьма сложной – системы условий, – условий, которые достигались благодаря специальной и весьма рафинированной культуре интроспективного эксперимента, включая, в частности, и специальную длительную психотехническую подготовку самих испытуемых, формирование у них совершенно особой, отсутствующей у человека «с улицы» способности самонаблюдения и режима самонаблюдения. Вот этого-то как раз и не понимали ни сами интроспекционисты, ни их критики. И, надо признать – не понимают до сих пор. Критики обвиняли интроспективных психологов в «субъективизме», и те – в силу своего натуралистического взгляда на природу интроспекции – не знали, что ответить, тогда как основной факт лежал на поверхности: интроспективные данные, получаемые в одном каком-то центре – при соответствующей, культивировавшейся именно здесь, способности самонаблюдения, – были очень устойчивыми и вполне воспроизводимыми! Да и мы сейчас – если бы только прошли соответствующий психотехнический тренинг самонаблюдения и были поставлены перед теми же экспериментальными ситуациями – дали бы, скорее всего, те же самые результаты. Другое дело, что пройди мы этот тренинг не в Корнеле у Титченера, а в Гарварде у Джемса или даже в Лейпциге у Вундта, мы приобрели бы совершенно другую способность самонаблюдения и дали бы, соответственно, совершенно иные показания. Но это говорит только об одном: способность самонаблюдения и, особенно, в той форме, в которой она практиковалась как «интроспекция» в узком смысле слова в качестве метода интроспективной психологии, вообще не есть «естественная» психическая способность, но есть – всегда – искусственно построенная «культура» психической деятельности, и эти культуры могут быть разными.
   В этом смысле «ощущения» интроспекционистов не фантомы, не «артефакты», в обычном «ругательном» смысле слова – они вполне реальны как факты и воспроизводимы: как «факты» они существуют и, как говаривал тот же А.Н. Леонтьев, «в качестве таковых – “сырых” фактов – они ничем не хуже (но и не лучше!) любых других фактов». «Не существуют» же они совсем в другом смысле: как «элементы», из которых можно пытаться складывать какое-то более сложное целое, например, «образ» восприятия, как то предполагали интроспективные психологи, которые, как известно, были «атомистами». Это хорошо понимали уже гештальтпсихологи, когда говорили, что «ощущения» интроспекционистов – реальны, как факты они существуют, только это не элементы, из которых складывается сложный образ восприятия, но полноценные, хотя и элементарные случаи восприятия, получаемые в очень искусственных, лабораторных условиях, – случаи, чрезвычайно далекие от тех, с которыми мы имеем дело в жизни, то есть это получаемые «под стеклом» препараты, самым своим существованием обязанные сложнейшей исследовательской деятельности. И только в этом – неоценочном, указывающем на их действительную «природу» – смысле они «артефакты», то есть искусственные, «сделанные» факты. Но ведь в этом – нейтральном, констатирующем – смысле и всякий опыт, к которому ведет эксперимент, тоже есть артефакт.
   Итак, с точки зрения обычно выставляемых критериев, интроспективная психология была как раз научной и, в этом смысле, обычная ее критика – несостоятельна. Другое дело, если мы задумываемся над тем, возможно ли вообще экспериментальное исследование естественнонаучного типа по отношению к той реальности, с которой имела дело интроспективная психология, – реальности сознания, – осмысленна ли, или с самого начала обречена на неудачу попытка естественнонаучного изучения сознания.
   Именно в этом отношении тот проект построения психологии по образу и подобию естественнонаучных дисциплин, который был принят основоположниками интроспективной психологии, с самого начала оказался нереализуемым, ошибочным. И именно в силу этого интроспективная психология не только никогда не была, но и в принципе не могла быть наукой. Но так ведь никто из историков психологии вопрос не ставит. И далее: в этом смысле нет и никогда не было никакой естественнонаучной психологии сознания, потому что ее и не могло быть никогда![30] Потому что естественная наука экспериментального типа в принципе не может иметь дела – если только она понимает то, что делает, и то, что может делать, то есть обладает адекватной методологической рефлексией, чем, правда, психология никогда не могла похвалиться, – с такого рода образованиями, как человеческое сознание[31].
   Почему так? Тут следует обратиться, быть может, к самому критическому пункту рассуждения, а именно – к вопросу о тех существенных особенностях подлежащей изучению реальности, которые и делают в принципе неприменимым естественнонаучный экспериментальный способ исследования и невозможным получение об этой реальности знаний естественнонаучного типа. И, далее, необходимо обратиться к вопросу о том, в рамках какого типа методологии можно пытаться строить исследование этой реальности и какого типа исследованием должно быть исследование, чтобы быть адекватным этой реальности и, стало быть, единственно возможным, вообще возможным.
   Начнем с вопроса о типе знания, которое должно давать исследование, и о характере отношения этого знания к представляемому в нем изучаемому объекту.
   Для естественнонаучных знаний характерно то, что эти знания относятся к некоторому «естественно существующему» объекту, то есть объекту, который по самой идее естественнонаучного метода не только не предполагает в своей конституции этих знаний о нем в качестве необходимого условия своего существования – даже фраза эта несуразна для естественнонаучного сознания, – но, напротив, принципиально их исключает. Знание в естествознании стоит всегда в принципиально внешнем отношении к представленному в нем объекту, «не входит», не включается в него и, больше того, не может входить. Оно лишь «отражает» изучаемый объект, фиксирует для познания «законы» жизни изучаемого объекта, само ничего в этой жизни и в этих законах не меняя. Акт, и самый факт получения знания об объекте в принципе не должен – потому что, если это действительно естественный объект и действительно «объективное», научное его исследование, – и не может – менять законов жизни этого объекта. Это и есть фундаментальная методологическая максима естественнонаучного метода.
   Мыслители, стоявшие у колыбели современного европейского естествознания и, во многом, сами формировавшие его основные принципы, прекрасно это понимали. Например, у Декарта мы не раз можем встретить утверждение (затем предельно ясно развернутое Кантом), что собственно научное исследование возможно только там и в той мере, где всякие ссылки на сознание, знание, волю и т. д. полностью «вытравлены» из объекта изучения (см.: Мамардашвили, 1984). Естествоиспытатель может вести свое исследование, только будучи убежден в том, что этим своим исследованием он не изменяет самого объекта, по крайней мере в том, что касается «законов» его жизни, но лишь «открывает» эти законы и фиксирует их в знаньевых формах. Так обстоит дело в естествознании. А что имеет место в случае изучения таких вещей, как творчество (или сознание, личность)?
   Уже внутри самой академической психологии творческого мышления мы снова и снова встречаемся с такими «неклассическими» ситуациями исследования, которые – как правило, вопреки убеждению самих исследователей – по сути дела не укладываются в рамки естественнонаучной парадигмы мышления.
   Ярчайший пример такого рода исследований – это классические в области психологии творческого мышления исследования К. Дункера. Эти исследования, как известно, выполнялись на материале особого рода «задач на догадку». Помимо прочего – помимо того, что они должны были вызывать полноценный процесс творческого мышления по Дункеру, – они должны были еще вызывать этот процесс в особой форме – в такой форме, когда в этом процессе с необходимостью появлялись бы «внешне выраженные части» – то, что Дункер и называл «рассуждением вслух».
   Испытуемый начинает «проговаривать ход решения задачи» – не потому, что ему дали такую инструкцию (хотя инструкция «говорить все, что приходит в голову, постараться все проговаривать вслух, не бояться говорить глупости и т. д.» и дается), но потому, что сами задачи с необходимостью требуют, «провоцируют» испытуемого на то, чтобы решать их в форме «проговаривания» своего решения.
   Сам Дункер полагал, что процесс решения такого рода задач, например известной его задачи с Х-лучами[32], развивается естественно, просто от «столкновения испытуемого с задачей» и что, для того чтобы он осуществлялся, достаточно, чтобы испытуемый прочел условия задачи и ухватил смысл конфликта, чтобы сам факт конфликта выступил перед ним с достаточной очевидностью, – что тогда и будет развертываться процесс решения этой задачи, который, в конце концов, приведет к ее решению. Но внимательный анализ работ Дункера показывает, что процесс решения такого рода задачи не может быть закончен, не может быть доведен до конечной точки, если в этот процесс решения задачи испытуемым не будет в особой форме вмешиваться сам экспериментатор. Это не обязательно должны быть подсказки. Это может быть «критика», что всегда было в экспериментах Дункера, но что считалось несущественным моментом в процедуре этих экспериментов.