Страница:
Бесконечно тянется эта проклятая ночь. Тихо в доме. Даже старуха перестала храпеть. Слышно только, как капает из крана вода.
Мы уже потихоньку клюем носами. Я смотрю на часы. Три. Самое тяжелое время, середина ночи. Надо сделать по кухне хоть несколько осторожных шагов и встряхнуться. Гриша сонно следит за мной.
Вдруг чуть слышно скрипит кухонная дверь, приоткрывается. На пороге стоит Анна Сергеевна. Поверх ночной рубашки она накинула пальто. Лицо у нее совсем бледное и губы дрожат. Одной рукой она стягивает на груди края пальто.
Анна Сергеевна останавливается в дверях и тихо, еле слышно спрашивает:
— Вы правду скажите, вы не из милиции?
Гриша серьезно и сочувственно смотрит на нее и тоже тихо отвечает:
— Да, мы из милиции, Анна Сергеевна.
Женщина вдруг прижимает свободную руку ко рту и молча плачет, еле слышно всхлипывая и втягивая ртом катящиеся по щеке слезы.
— Ну что вы, Анна Сергеевна… Ну что вы… Ну, успокойтесь, — наперебой говорим мы, вскочив со своих табуреток.
Гриша придвигает ей свою:
— Да вы садитесь…
Анна Сергеевна неловко опускается на табуретку, стараясь запахнуть полы пальто.
— Вы… забрать его… пришли?.. — давясь слезами, спрашивает она.
Ладонь ее уже не прижата ко рту, она опустилась ниже и обхватила горло, словно пытаясь помешать рвущимся оттуда словам.
— Нет, — отвечает Гриша. — Пока нам надо только поговорить.
Но она в отчаянии трясет головой.
— Что вы! С ним нельзя говорить! Это зверь. Он и слов-то не понимает!.. Простых слов!.. Я же… я в ногах у него валялась. Я умоляла… не пей, не пей! Семья же у тебя, дети… Как он измывается над ними, надо мной… вы бы видели только… Заберите!.. Христом-богом прошу, заберите… сил моих больше нет так жить…
— Успокойтесь, Анна Сергеевна, — волнуясь, говорит Гриша. — Я вас прошу, успокойтесь. Нельзя так.
Я поспешно протягиваю ей стакан воды.
— Выпейте…
Но она ничего не видит, ничего не слышит, она словно в бреду и не может остановиться.
— Я бы уже давно… но как без отца? Два мальчика ведь… И эта ведьма еще… кружит, кружит… А мне он опостылел, ну совсем… со страхом жду его каждую ночь, с жутью… пьяный, грязный лезет в постель… скотина чище, ласковей… трясусь вся… Я вас прошу… — Она вдруг соскальзывает с табурета на пол и тянет к нам руки. — Ну, люди вы или нет?.. И дети же…
Гриша кидается ее поднимать.
Но в этот момент дверь кухни с треском распахивается и вбегает старуха. Она подскакивает к Анне Сергеевне и наотмашь бьет ее по лицу раз, другой…
— А-а, сука!.. На мужа родного!.. — вопит она. — Да я тебя… убью!.. Своей рукой убью!.. Морду искровеню!..
Тут уже вмешиваемся мы. Но скрутить старуху оказывается не так-то просто, она вырывается, кидается во все стороны, плюется, кусается и изрыгает площадную ругань. По мне, так лучше любой пьяный хулиган, чем вот такая фурия.
Анна Сергеевна забилась в угол и оттуда испуганно наблюдает за безобразной сценой.
А когда уже нам удается угомонить старуху, из-за стенки раздается тонкий детский плач, а другой голос, постарше, к тому же хриплый спросонья, недовольно басит:
— Мам, опять эта стерва на тебя гавкает? Зарежу я ее, увидишь…
— Тише, Юрочка, тише, — давясь слезами, отвечает Анна Сергеевна. — Спи, ради бога.
— Этот, что ли, припер? — продолжает допрашивать детский голос.
— Не пришел, не пришел. Спи.
— Ну и ладно… — засыпая, бормочет за стенкой мальчик. — Пусть только придет…
Старуху мы отводим в ее комнату, и она со стоном и руганью валится на тахту.
Потом мы возвращаемся в кухню, и я говорю Анне Сергеевне:
— Но где же он, Федор? Как до него добраться? Без этого ведь ничего нельзя предпринять.
— Он тут… Он недалеко… — еле слышно шепчет она. — В сарае… там…
— Анна Сергеевна делает слабый жест рукой.
Я низко склоняюсь, чтобы уловить эти тихие, шелестящие слова, и в этот момент раздается осторожный стук в окно.
Гриша мгновенно гасит свет, и я раздвигаю плотные занавески. За окном непроглядная темень. Но когда привыкают глаза, я начинаю различать возле дома чьи-то неясные тени, двух или даже трех человек.
— Я открою форточку, — говорю я Анне Сергеевне, — а вы спросите, что им надо.
И толкаю форточку.
— Чего надо? — громко, звенящим голосом спрашивает Анна Сергеевна.
— Здесь Лосев? Или Волович? — кричит со двора чей-то знакомый голос.
Свои! Уж не прислал ли кого-нибудь за нами Кузьмич? Так или иначе, но это свои. И я громко откликаюсь:
— Здесь мы. Это кто?
— Володя! И Константин Прокофьевич тоже здесь. Выходите. Дело есть.
— Сейчас!
Я закрываю форточку и обращаюсь к Анне Сергеевне:
— Так где же этот сарай, вы нам покажете?
— Ой, боюсь!.. Хотя… когда Федор придет домой, она ему все скажет… он и взаправду убьет… Ну, что за жизнь, господи…
— Так покажите же нам этот сарай. Хотя бы издали.
— Да, да… издали… сейчас оденусь.
— Мы обождем на крыльце, — говорит Гриша.
Во дворе нас поджидают Константин Прокофьевич, Володя и с ними какой-то незнакомый паренек.
— Товарищ из штаба дружины, — поясняет мне Володя и, обращаясь к пареньку, солидно, хотя и дружески, говорит: — Все. Спасибо. Вы свободны.
Оказывается, наши товарищи неожиданно получили вполне достоверные данные о том, что Иван Зинченко, которого они поджидали у него в доме, сейчас находится у Мухина.
Сообщил им об этом приятель Ивана, зашедший вечером в гости к его сестре. Это подтвердила в конце концов и сама сестра, до того молчавшая как рыба. Только вчера она завезла к Федору домой какие-то вещи для Ивана и отдала их старухе, которая обещала все это тут же ему передать.
— Так что они где-то здесь, близко, — заключает Володя.
— Сейчас нам покажут, где они, — загадочно и чуть торжествующе говорит Гриша.
Вскоре на крыльцо выходит Анна Сергеевна, и мы в кромешной тьме молча следуем за ней, то и дело спотыкаясь и налетая друг на друга. Как слепцы, вытянув вперед руки, мы ощупываем стены и углы бесчисленных ветхих сараев, между которыми порой еле протискиваемся. Анна Сергеевна изредка останавливается и поджидает нас. Она легко ориентируется в этом лабиринте. А я вот не сразу соображаю, что мы находимся уже в соседнем дворе. Это мне удается, только когда мы осторожно огибаем ветхий одноэтажный домик с высокой покатой крышей и ставнями на окнах, которого не было во дворе, где живет Федор.
Пока мы пробираемся вслед за Анной Сергеевной, я пытаюсь составить план дальнейших действий. Прежде всего надо будет обследовать тот сарай снаружи, а потом уже попытаться неслышно проникнуть в него, если…
Но тут я неожиданно в темноте наталкиваюсь на остановившуюся Анну Сергеевну.
— Вон, видите? — волнуясь, шепчет она, притянув меня за рукав к себе и указав другой рукой в сторону неясно темнеющего и, кажется, довольно большого сарая в нескольких шагах от нас.
— А кто там еще, кроме Федора? — тоже шепотом спрашиваю я. — Не знаете?
— Откуда же мне знать? Иван небось, — торопливо отвечает Анна Сергеевна и добавляет: — Ну, я побежала.
Она неслышно и мгновенно растворяется в темноте. Да, сами мы в жизни не нашли бы этот сарай не только ночью, но, наверное, и днем тоже.
Как же надо было оскорбить и обидеть женщину, унизить ее и заставить возненавидеть, чтобы она решилась на такой поступок.
Тем временем мы, не сговариваясь, начинаем именно с того, о чем я и думал. Мы осторожно и неслышно обследуем снаружи сарай. В темноте, когда больше доверяешь рукам, чем глазам, это занимает немало времени. В конце концов мы устанавливаем, что дверь тут одна и она плотно заперта изнутри. Больше никаких выходов из сарая обнаружить нам не удается.
У нас с собой фонари, но мы не решаемся пока прибегнуть к их помощи. Поэтому все приходится обшаривать на ощупь, при этом чутко прислушиваясь к тому, что происходит в сарае. Но там стоит глухая, просто мертвая тишина, и на миг у меня даже закрадывается сомнение: да есть ли там вообще кто-нибудь? Вот только дверь… она заперта. А снаружи торчат пустые петли для замка. И в ней нет врезного замка, который можно запереть ключом снаружи. Нам не удалось его нащупать. Значит, дверь заперта изнутри.
Мы собираемся в стороне от сарая и шепотом обсуждаем, как поступить дальше. Тихо отпереть дверь не удастся. Это ясно. Взламывать ее бессмысленно. Может быть, постучать и вызвать Федора, а в крайнем случае объяснить ему через дверь, что сопротивляться бесполезно и даже вредно? Пожалуй, ничего больше не остается, и это самое разумное.
— Чердак, — шепчет Константин Прокофьевич. — Вон он какой высокий. Наверное, есть перекрытие. Это надо обследовать. Давайте кто-нибудь туда.
Верно. Чердак надо непременно обследовать. А вдруг через него можно неслышно проникнуть в сарай? Кроме того, через него можно и скрыться из сарая.
После короткого совещания на чердак вскарабкивается Володя, предварительно встав мне на плечи.
— Только тихо, — шепчу я ему. — Медленно и тихо…
Довольно простая эта процедура занимает, однако, немало времени. Ведь все, каждое движение — на ощупь, затаив дыхание, семь раз отмерив и приладившись.
Но вот Володины ноги отделяются от моих плеч. Он подтягивается на руках и осторожно протискивается в небольшое чердачное оконце, которое он предварительно с трудом открыл, чуть не обломав ногти и знатно намяв мне плечи.
Я прислушиваюсь. В сарае по-прежнему тихо. Ни звука не доносится оттуда. Зато на чердаке я улавливаю легкий шорох и скрип досок. Наверное, Володя убедился, что там есть перекрытие, и теперь осторожно передвигается по нему в темноте, пытаясь отыскать спуск вниз.
Наступает самый трудный и рискованный момент в операции.
Ожидание всегда тягостно, но такое ожидание, как наше, просто невыносимо. Хочется взорвать чем-то эту наэлектризованную тишину, хочется, чтобы что-то уже наконец случилось, что угодно, лишь бы не ждать. Нервы не выдерживают такого напряжения, и самое главное в такой момент — это побороть самого себя, намертво зажать собственное нетерпение.
Правда, у нас нет никаких оснований предполагать, что люди, находящиеся в сарае, представляют хоть какую-нибудь опасность. Больше того, у нас нет прямых данных, что они совершили преступление. Нам всего лишь надо с ними побеседовать и кое о чем расспросить. Совсем, казалось бы, безобидное дело у нас к ним, и можно было бы вести себя открыто и безбоязненно.
Но люди эти почему-то скрываются и вот уже третьи сутки не ночуют дома. И это уже само по себе в какой-то мере настораживает нас. Но главное даже не в этом. Главное — острое ощущение опасности, которое каждый из нас испытывает и которому мы привыкли доверять. Его лишен, пожалуй, еще только Володя, по молодости и неопытности.
Да, я улавливаю его неосторожные движения там, наверху, на чердаке, досадую на его излишнюю торопливость и какую-то небрежность в движениях, которая бьет мне по нервам. Вот опять неосторожное движение, опять излишний шум.
И вдруг… Грохот!
Грохот обрушивается на нас, как обвал. И сразу крики, чьи-то яростные возгласы, возня, удары…
Мы кидаемся к дверям сарая, уже не таясь, не заботясь о шуме, который производим. В наших руках вспыхивают фонари, и мы втроем наваливаемся на дощатую дверь сарая.
— Федор, открой! — кричит Гриша. — Немедленно открой!..
В этот момент из сарая раздается, покрывая на миг крики, ругань и шум борьбы, высокий и отчаянный Володин вскрик:
— А-а!..
И тут же до нас доносится чей-то захлебывающийся, яростный голос:
— Назад, гады!.. Стрелять буду!..
Но у нас в ушах стоит еще Володин крик. Больше ничего мы воспринять не можем.
Я, разбежавшись, всем телом кидаюсь на шатающуюся уже дверь и вместе с рухнувшими ее створками вваливаюсь в сарай, падаю, больно ударяюсь грудью о поломанные доски.
А в сарай уже, перепрыгивая через меня, врываются Сухарев и Гриша Волович.
И тут же гремит выстрел…
Он раздается, как мне кажется, откуда-то сверху. Одновременно я слышу крик Гриши, ощущаю какой-то толчок, и на меня валится Константин Прокофьевич, потом вскакивает и не своим голосом кричит:
— Григорий!..
Все это происходит в какие-то считанные секунды. И вот уже я, поднявшись на ноги, хватаю какого-то человека, пытавшегося юркнуть мимо меня в дверь. Хватаю заученной, мертвой хваткой, задыхаясь от боли и какого-то нахлынувшего на меня вдруг отчаяния. И человек, которого я схватил, вскрикнув, валится на землю.
Я оглядываюсь, вижу, как Володя старается дотянуться до человека, которого я повалил, но почему-то ему трудно это сделать, вижу, как стоит на коленях Сухарев над распростертым Гришей, и уже порываюсь кинуться к нему, но в этот момент до меня доносится какой-то шум наверху, на чердаке, и я, еще ничего не соображая, почти автоматически кидаюсь назад, во двор, и там уже слышу, как за углом сарая что-то обрушивается на землю, слышу чье-то прерывистое, тяжелое дыхание и топот ног.
Человек убегает, и я, не раздумывая, кидаюсь за ним.
Это тот, кто стрелял. Я уверен. Это самый опасный из всех, кто был в сарае. И он выстрелил в Гришу. Его надо поймать во что бы то ни стало. И я его поймаю, поймаю…
У меня бешено колотится сердце и не хватает дыхания. Несмотря на то что в руке у меня фонарь, я то и дело больно стукаюсь о какие-то выступающие из темноты бревна, углы сараев. У меня нет времени вглядываться, я боюсь отстать, боюсь, что вот-вот перестану вдруг слышать топот ног впереди. Только бы вырваться из этого лабиринта!
Я вдруг с силой ударяюсь обо что-то, падаю, чувствую сильную и тупую боль в плече, но тут же вскакиваю и снова бегу, и уже не чувствую боли. Я слышу бегущего впереди человека. Он уже близко!
Но тут из темноты гремит выстрел, за ним второй.
Я падаю и слышу сверлящий свист пуль над головой. Я невольно плотнее прижимаюсь к земле, гашу фонарь и свободной рукой нащупываю и вытаскиваю пистолет. Ну что ж. Раз так, то что ж… Сейчас я тоже буду стрелять — на любой шорох, на любой звук.
Но тихо кругом. И вдруг… Снова топот ног!
И тут же я снова вскакиваю и снова бегу.
Где-то хлопают двери, в окнах вспыхивает свет. Выстрелы разбудили людей в домах, слышны испуганные голоса.
Но все это не задерживается в моем сознании. Я знаю одно: мне надо бежать, быстрее бежать, еще быстрее, надо задержать, схватить того, чей удаляющийся топот ног я все еще слышу. И только через минуту, выбежав, сам не ожидая того, на какую-то пустынную, полутемную улицу, я вдруг понимаю, что человек, за которым я гнался, исчез, бесследно исчез, мне его уже не догнать.
Дрожа и на миг слабея, я прислоняюсь к длинному дощатому забору, тяжело, прерывисто дышу и вдруг чувствую, что по щекам у меня почему-то текут слезы.
Мы уже потихоньку клюем носами. Я смотрю на часы. Три. Самое тяжелое время, середина ночи. Надо сделать по кухне хоть несколько осторожных шагов и встряхнуться. Гриша сонно следит за мной.
Вдруг чуть слышно скрипит кухонная дверь, приоткрывается. На пороге стоит Анна Сергеевна. Поверх ночной рубашки она накинула пальто. Лицо у нее совсем бледное и губы дрожат. Одной рукой она стягивает на груди края пальто.
Анна Сергеевна останавливается в дверях и тихо, еле слышно спрашивает:
— Вы правду скажите, вы не из милиции?
Гриша серьезно и сочувственно смотрит на нее и тоже тихо отвечает:
— Да, мы из милиции, Анна Сергеевна.
Женщина вдруг прижимает свободную руку ко рту и молча плачет, еле слышно всхлипывая и втягивая ртом катящиеся по щеке слезы.
— Ну что вы, Анна Сергеевна… Ну что вы… Ну, успокойтесь, — наперебой говорим мы, вскочив со своих табуреток.
Гриша придвигает ей свою:
— Да вы садитесь…
Анна Сергеевна неловко опускается на табуретку, стараясь запахнуть полы пальто.
— Вы… забрать его… пришли?.. — давясь слезами, спрашивает она.
Ладонь ее уже не прижата ко рту, она опустилась ниже и обхватила горло, словно пытаясь помешать рвущимся оттуда словам.
— Нет, — отвечает Гриша. — Пока нам надо только поговорить.
Но она в отчаянии трясет головой.
— Что вы! С ним нельзя говорить! Это зверь. Он и слов-то не понимает!.. Простых слов!.. Я же… я в ногах у него валялась. Я умоляла… не пей, не пей! Семья же у тебя, дети… Как он измывается над ними, надо мной… вы бы видели только… Заберите!.. Христом-богом прошу, заберите… сил моих больше нет так жить…
— Успокойтесь, Анна Сергеевна, — волнуясь, говорит Гриша. — Я вас прошу, успокойтесь. Нельзя так.
Я поспешно протягиваю ей стакан воды.
— Выпейте…
Но она ничего не видит, ничего не слышит, она словно в бреду и не может остановиться.
— Я бы уже давно… но как без отца? Два мальчика ведь… И эта ведьма еще… кружит, кружит… А мне он опостылел, ну совсем… со страхом жду его каждую ночь, с жутью… пьяный, грязный лезет в постель… скотина чище, ласковей… трясусь вся… Я вас прошу… — Она вдруг соскальзывает с табурета на пол и тянет к нам руки. — Ну, люди вы или нет?.. И дети же…
Гриша кидается ее поднимать.
Но в этот момент дверь кухни с треском распахивается и вбегает старуха. Она подскакивает к Анне Сергеевне и наотмашь бьет ее по лицу раз, другой…
— А-а, сука!.. На мужа родного!.. — вопит она. — Да я тебя… убью!.. Своей рукой убью!.. Морду искровеню!..
Тут уже вмешиваемся мы. Но скрутить старуху оказывается не так-то просто, она вырывается, кидается во все стороны, плюется, кусается и изрыгает площадную ругань. По мне, так лучше любой пьяный хулиган, чем вот такая фурия.
Анна Сергеевна забилась в угол и оттуда испуганно наблюдает за безобразной сценой.
А когда уже нам удается угомонить старуху, из-за стенки раздается тонкий детский плач, а другой голос, постарше, к тому же хриплый спросонья, недовольно басит:
— Мам, опять эта стерва на тебя гавкает? Зарежу я ее, увидишь…
— Тише, Юрочка, тише, — давясь слезами, отвечает Анна Сергеевна. — Спи, ради бога.
— Этот, что ли, припер? — продолжает допрашивать детский голос.
— Не пришел, не пришел. Спи.
— Ну и ладно… — засыпая, бормочет за стенкой мальчик. — Пусть только придет…
Старуху мы отводим в ее комнату, и она со стоном и руганью валится на тахту.
Потом мы возвращаемся в кухню, и я говорю Анне Сергеевне:
— Но где же он, Федор? Как до него добраться? Без этого ведь ничего нельзя предпринять.
— Он тут… Он недалеко… — еле слышно шепчет она. — В сарае… там…
— Анна Сергеевна делает слабый жест рукой.
Я низко склоняюсь, чтобы уловить эти тихие, шелестящие слова, и в этот момент раздается осторожный стук в окно.
Гриша мгновенно гасит свет, и я раздвигаю плотные занавески. За окном непроглядная темень. Но когда привыкают глаза, я начинаю различать возле дома чьи-то неясные тени, двух или даже трех человек.
— Я открою форточку, — говорю я Анне Сергеевне, — а вы спросите, что им надо.
И толкаю форточку.
— Чего надо? — громко, звенящим голосом спрашивает Анна Сергеевна.
— Здесь Лосев? Или Волович? — кричит со двора чей-то знакомый голос.
Свои! Уж не прислал ли кого-нибудь за нами Кузьмич? Так или иначе, но это свои. И я громко откликаюсь:
— Здесь мы. Это кто?
— Володя! И Константин Прокофьевич тоже здесь. Выходите. Дело есть.
— Сейчас!
Я закрываю форточку и обращаюсь к Анне Сергеевне:
— Так где же этот сарай, вы нам покажете?
— Ой, боюсь!.. Хотя… когда Федор придет домой, она ему все скажет… он и взаправду убьет… Ну, что за жизнь, господи…
— Так покажите же нам этот сарай. Хотя бы издали.
— Да, да… издали… сейчас оденусь.
— Мы обождем на крыльце, — говорит Гриша.
Во дворе нас поджидают Константин Прокофьевич, Володя и с ними какой-то незнакомый паренек.
— Товарищ из штаба дружины, — поясняет мне Володя и, обращаясь к пареньку, солидно, хотя и дружески, говорит: — Все. Спасибо. Вы свободны.
Оказывается, наши товарищи неожиданно получили вполне достоверные данные о том, что Иван Зинченко, которого они поджидали у него в доме, сейчас находится у Мухина.
Сообщил им об этом приятель Ивана, зашедший вечером в гости к его сестре. Это подтвердила в конце концов и сама сестра, до того молчавшая как рыба. Только вчера она завезла к Федору домой какие-то вещи для Ивана и отдала их старухе, которая обещала все это тут же ему передать.
— Так что они где-то здесь, близко, — заключает Володя.
— Сейчас нам покажут, где они, — загадочно и чуть торжествующе говорит Гриша.
Вскоре на крыльцо выходит Анна Сергеевна, и мы в кромешной тьме молча следуем за ней, то и дело спотыкаясь и налетая друг на друга. Как слепцы, вытянув вперед руки, мы ощупываем стены и углы бесчисленных ветхих сараев, между которыми порой еле протискиваемся. Анна Сергеевна изредка останавливается и поджидает нас. Она легко ориентируется в этом лабиринте. А я вот не сразу соображаю, что мы находимся уже в соседнем дворе. Это мне удается, только когда мы осторожно огибаем ветхий одноэтажный домик с высокой покатой крышей и ставнями на окнах, которого не было во дворе, где живет Федор.
Пока мы пробираемся вслед за Анной Сергеевной, я пытаюсь составить план дальнейших действий. Прежде всего надо будет обследовать тот сарай снаружи, а потом уже попытаться неслышно проникнуть в него, если…
Но тут я неожиданно в темноте наталкиваюсь на остановившуюся Анну Сергеевну.
— Вон, видите? — волнуясь, шепчет она, притянув меня за рукав к себе и указав другой рукой в сторону неясно темнеющего и, кажется, довольно большого сарая в нескольких шагах от нас.
— А кто там еще, кроме Федора? — тоже шепотом спрашиваю я. — Не знаете?
— Откуда же мне знать? Иван небось, — торопливо отвечает Анна Сергеевна и добавляет: — Ну, я побежала.
Она неслышно и мгновенно растворяется в темноте. Да, сами мы в жизни не нашли бы этот сарай не только ночью, но, наверное, и днем тоже.
Как же надо было оскорбить и обидеть женщину, унизить ее и заставить возненавидеть, чтобы она решилась на такой поступок.
Тем временем мы, не сговариваясь, начинаем именно с того, о чем я и думал. Мы осторожно и неслышно обследуем снаружи сарай. В темноте, когда больше доверяешь рукам, чем глазам, это занимает немало времени. В конце концов мы устанавливаем, что дверь тут одна и она плотно заперта изнутри. Больше никаких выходов из сарая обнаружить нам не удается.
У нас с собой фонари, но мы не решаемся пока прибегнуть к их помощи. Поэтому все приходится обшаривать на ощупь, при этом чутко прислушиваясь к тому, что происходит в сарае. Но там стоит глухая, просто мертвая тишина, и на миг у меня даже закрадывается сомнение: да есть ли там вообще кто-нибудь? Вот только дверь… она заперта. А снаружи торчат пустые петли для замка. И в ней нет врезного замка, который можно запереть ключом снаружи. Нам не удалось его нащупать. Значит, дверь заперта изнутри.
Мы собираемся в стороне от сарая и шепотом обсуждаем, как поступить дальше. Тихо отпереть дверь не удастся. Это ясно. Взламывать ее бессмысленно. Может быть, постучать и вызвать Федора, а в крайнем случае объяснить ему через дверь, что сопротивляться бесполезно и даже вредно? Пожалуй, ничего больше не остается, и это самое разумное.
— Чердак, — шепчет Константин Прокофьевич. — Вон он какой высокий. Наверное, есть перекрытие. Это надо обследовать. Давайте кто-нибудь туда.
Верно. Чердак надо непременно обследовать. А вдруг через него можно неслышно проникнуть в сарай? Кроме того, через него можно и скрыться из сарая.
После короткого совещания на чердак вскарабкивается Володя, предварительно встав мне на плечи.
— Только тихо, — шепчу я ему. — Медленно и тихо…
Довольно простая эта процедура занимает, однако, немало времени. Ведь все, каждое движение — на ощупь, затаив дыхание, семь раз отмерив и приладившись.
Но вот Володины ноги отделяются от моих плеч. Он подтягивается на руках и осторожно протискивается в небольшое чердачное оконце, которое он предварительно с трудом открыл, чуть не обломав ногти и знатно намяв мне плечи.
Я прислушиваюсь. В сарае по-прежнему тихо. Ни звука не доносится оттуда. Зато на чердаке я улавливаю легкий шорох и скрип досок. Наверное, Володя убедился, что там есть перекрытие, и теперь осторожно передвигается по нему в темноте, пытаясь отыскать спуск вниз.
Наступает самый трудный и рискованный момент в операции.
Ожидание всегда тягостно, но такое ожидание, как наше, просто невыносимо. Хочется взорвать чем-то эту наэлектризованную тишину, хочется, чтобы что-то уже наконец случилось, что угодно, лишь бы не ждать. Нервы не выдерживают такого напряжения, и самое главное в такой момент — это побороть самого себя, намертво зажать собственное нетерпение.
Правда, у нас нет никаких оснований предполагать, что люди, находящиеся в сарае, представляют хоть какую-нибудь опасность. Больше того, у нас нет прямых данных, что они совершили преступление. Нам всего лишь надо с ними побеседовать и кое о чем расспросить. Совсем, казалось бы, безобидное дело у нас к ним, и можно было бы вести себя открыто и безбоязненно.
Но люди эти почему-то скрываются и вот уже третьи сутки не ночуют дома. И это уже само по себе в какой-то мере настораживает нас. Но главное даже не в этом. Главное — острое ощущение опасности, которое каждый из нас испытывает и которому мы привыкли доверять. Его лишен, пожалуй, еще только Володя, по молодости и неопытности.
Да, я улавливаю его неосторожные движения там, наверху, на чердаке, досадую на его излишнюю торопливость и какую-то небрежность в движениях, которая бьет мне по нервам. Вот опять неосторожное движение, опять излишний шум.
И вдруг… Грохот!
Грохот обрушивается на нас, как обвал. И сразу крики, чьи-то яростные возгласы, возня, удары…
Мы кидаемся к дверям сарая, уже не таясь, не заботясь о шуме, который производим. В наших руках вспыхивают фонари, и мы втроем наваливаемся на дощатую дверь сарая.
— Федор, открой! — кричит Гриша. — Немедленно открой!..
В этот момент из сарая раздается, покрывая на миг крики, ругань и шум борьбы, высокий и отчаянный Володин вскрик:
— А-а!..
И тут же до нас доносится чей-то захлебывающийся, яростный голос:
— Назад, гады!.. Стрелять буду!..
Но у нас в ушах стоит еще Володин крик. Больше ничего мы воспринять не можем.
Я, разбежавшись, всем телом кидаюсь на шатающуюся уже дверь и вместе с рухнувшими ее створками вваливаюсь в сарай, падаю, больно ударяюсь грудью о поломанные доски.
А в сарай уже, перепрыгивая через меня, врываются Сухарев и Гриша Волович.
И тут же гремит выстрел…
Он раздается, как мне кажется, откуда-то сверху. Одновременно я слышу крик Гриши, ощущаю какой-то толчок, и на меня валится Константин Прокофьевич, потом вскакивает и не своим голосом кричит:
— Григорий!..
Все это происходит в какие-то считанные секунды. И вот уже я, поднявшись на ноги, хватаю какого-то человека, пытавшегося юркнуть мимо меня в дверь. Хватаю заученной, мертвой хваткой, задыхаясь от боли и какого-то нахлынувшего на меня вдруг отчаяния. И человек, которого я схватил, вскрикнув, валится на землю.
Я оглядываюсь, вижу, как Володя старается дотянуться до человека, которого я повалил, но почему-то ему трудно это сделать, вижу, как стоит на коленях Сухарев над распростертым Гришей, и уже порываюсь кинуться к нему, но в этот момент до меня доносится какой-то шум наверху, на чердаке, и я, еще ничего не соображая, почти автоматически кидаюсь назад, во двор, и там уже слышу, как за углом сарая что-то обрушивается на землю, слышу чье-то прерывистое, тяжелое дыхание и топот ног.
Человек убегает, и я, не раздумывая, кидаюсь за ним.
Это тот, кто стрелял. Я уверен. Это самый опасный из всех, кто был в сарае. И он выстрелил в Гришу. Его надо поймать во что бы то ни стало. И я его поймаю, поймаю…
У меня бешено колотится сердце и не хватает дыхания. Несмотря на то что в руке у меня фонарь, я то и дело больно стукаюсь о какие-то выступающие из темноты бревна, углы сараев. У меня нет времени вглядываться, я боюсь отстать, боюсь, что вот-вот перестану вдруг слышать топот ног впереди. Только бы вырваться из этого лабиринта!
Я вдруг с силой ударяюсь обо что-то, падаю, чувствую сильную и тупую боль в плече, но тут же вскакиваю и снова бегу, и уже не чувствую боли. Я слышу бегущего впереди человека. Он уже близко!
Но тут из темноты гремит выстрел, за ним второй.
Я падаю и слышу сверлящий свист пуль над головой. Я невольно плотнее прижимаюсь к земле, гашу фонарь и свободной рукой нащупываю и вытаскиваю пистолет. Ну что ж. Раз так, то что ж… Сейчас я тоже буду стрелять — на любой шорох, на любой звук.
Но тихо кругом. И вдруг… Снова топот ног!
И тут же я снова вскакиваю и снова бегу.
Где-то хлопают двери, в окнах вспыхивает свет. Выстрелы разбудили людей в домах, слышны испуганные голоса.
Но все это не задерживается в моем сознании. Я знаю одно: мне надо бежать, быстрее бежать, еще быстрее, надо задержать, схватить того, чей удаляющийся топот ног я все еще слышу. И только через минуту, выбежав, сам не ожидая того, на какую-то пустынную, полутемную улицу, я вдруг понимаю, что человек, за которым я гнался, исчез, бесследно исчез, мне его уже не догнать.
Дрожа и на миг слабея, я прислоняюсь к длинному дощатому забору, тяжело, прерывисто дышу и вдруг чувствую, что по щекам у меня почему-то текут слезы.
Глава 4.
ЛЮДИ ИЗ ДВУХ РАЗНЫХ ВЕРСИЙ
Часов в пять утра дежурная машина привозит меня домой, измокшего, перепачканного, в ссадинах и царапинах, предельно усталого и издерганного. Мои старики, конечно, давно спят, и я, раздевшись и кое-как умывшись, валюсь на постель, не забыв, однако, поставить будильник на восемь утра. На работе я должен быть вовремя, слишком много дел предстоит переделать завтра, то есть уже не завтра, а сегодня… В голове все путается, и я засыпаю каменным сном без сновидений.
Впрочем, сновидения, может быть, и были, потому что утром за завтраком мама мне говорит, будто я так стонал во сне, что она хотела даже меня разбудить. Наверное, мне снился Гриша и его нелепая гибель.
Да, Гриша Волович погиб этой ночью. В последний момент он загородил собой Константина Прокофьевича, вернее, он просто отбросил его в сторону и на миг оказался на его месте. А стрелял Федор Мухин. И скрылся.
За завтраком я сижу мрачный и еле цежу слова, а вид у меня такой измученный и невыспавшийся, к тому же изрядный желто-фиолетовый синяк растекся по щеке, что мама хватается за градусник, а отец предлагает сварить покрепче кофе и влить туда немного коньяку. От градусника я угрюмо отказываюсь, а кофе пью с наслаждением и даже наливаю себе еще рюмку коньяку. Родители мои поражены: такого еще не бывало, чтобы я утром выпил хоть рюмку. Но я поднимаю ее и, хмурясь, говорю в пространство:
— За одного моего друга…
Мама слегка бледнеет, прижимает руку к груди и тревожно переглядывается с отцом. Что-то она в моем тоне уловила, наверное. Ну и пусть. Не могу я все время следить за собой и не хочу.
Я выпиваю свою рюмку, встаю, целую маму в висок, киваю отцу и молча натягиваю в передней пальто.
Часть пути на работу я разрешаю себе проделать пешком. Привычная уличная толпа, холодный, просто ледяной ветер, дующий мне в лицо, гудки и рычанье машин — все это постепенно стряхивает с меня вялость от короткого, беспокойного сна.
Но мысли продолжают кружиться вокруг вчерашних событий. Нет Гриши. Я сегодня уже не должен ему звонить. Кто-то другой будет теперь сидеть в знакомом до мелочей тесном кабинетике, все там по-своему переставит…
Если бы только мы послушались Кузьмича, Гриша был бы жив. Подумать только: жив! Но разве можно было такое предвидеть? А в главном прав был все-таки я. Мы нашли Мухина и Зинченко. Последний нами задержан. Я его здорово зажал тогда. Потом его схватил уже Володя. И все-таки… Все-таки послушайся мы тогда Кузьмича, и Гриша остался бы жив. А я сказал: «Дыхнуть не даете». Это особенно задело Кузьмича. Ну и пусть! Он привык диктаторствовать, подавлять своим авторитетом. Но сейчас… Гришина смерть словно разделяет нас.
И еще я думаю о том, кто поедет к Грише домой, к его девочкам, к этой странной теще, которая пожелала жить с ним, а не с родной дочерью. Кто сообщит им о смерти Гриши, и что с ними будет в этот момент, и что будет потом. Я чувствую, что у меня не хватит душевных сил ехать туда, видеть этих людей. Впрочем, это должен сделать кто-то близкий, кто-то давно и хорошо им знакомый. И я догадываюсь, что это, скорей всего, сделает Константин Прокофьевич, если он только в силах будет, конечно. Но ведь он столько уже похоронил боевых друзей на своем веку, неужели у него не хватит сил еще на одного друга…
В отдел я приезжаю ровно в девять. Все уже знают от дежурного о случившемся, все поглядывают на меня сочувственно и испытующе, но, впрочем, без чрезмерного драматизма. Наша работа приучила нас к сдержанности, даже к суровости в оценке жизни и смерти не только чьей-то, но и своей собственной.
Нет, не подумайте, гибель товарища во время операции мы переживаем очень тяжело. Это объясняется еще и тем, что за такой гибелью всегда стоит враг, живой и опасный. Где-то в теории, в далеком будущем можно предположить, что из врага удастся сделать друга. Но сейчас, когда перед глазами стоит павший от пули или удара ножа товарищ, сейчас человек, совершивший это, — враг и только враг.
Иногда за такой гибелью стоит еще и ошибка, просчет, невнимательность или неопытность. Но вот вчера… Ну кто мог предположить, что у этого Федьки Мухина окажется пистолет? Ведь обыкновенный пьянчуга и «суточный» хулиган. Вот какой сюрприз может подкинуть случай.
— Да нет, ошибки у вас не было, — хмуро говорит Кузьмич, выслушав меня и Константина Прокофьевича.
Володя, третий участник операции, присутствовать здесь не может, он лежит дома с вывихнутой ногой и сильными ушибами: не очень-то удачно свалился с чердака. «Грохнулся, как последний идиот», — огорченно заключил он, когда я позвонил ему, придя на работу.
Но в ответ на успокоительный вывод Кузьмича, который меня в какой-то мере все же утешает, Константин Прокофьевич страдальчески кривится и мотает головой, как при сильной зубной боли.
— Нет, нет, — говорит он. — Не согласен. Ошибка была. На чердак надо было забраться мне, Лосеву, Воловичу, кому угодно, только не Володе. У него же нет опыта, и он поторопился, черт возьми. Это же понятно.
— Просто старое, сгнившее перекрытие, — возражаю я только для того, чтобы его успокоить. — Свалиться мог любой из нас. Там же проломилась доска.
Но на самом деле я согласен с Константином Прокофьевичем. Я прекрасно помню торопливые, неосторожные Володины шаги по темному чердаку.
— Нет, нет, — упорно повторяет Константин Прокофьевич. — Ошибка была.
Кузьмич упорно не смотрит в мою сторону. Неужели он считает, что была совершена совсем другая ошибка, в которой виноват я?
В кабинете кроме нас еще присутствует Петя Шухмин и вернувшийся вчера из командировки Валя Денисов, молчаливый, педантичный и осторожный Валя, который сто раз рассчитает каждый свой шаг, прежде чем его сделать. Вот если бы он пробирался вчера по чердаку, черта с два обломилась бы та проклятая доска.
Петя смотрит на часы и напоминает:
— К двенадцати, Федор Кузьмич, приедет эта Нина Топилина из Подольска. То есть Сорокина! Все я путаю.
Кузьмич рассеянно кивает. А я замечаю:
— Еще есть время.
— Может, мне с ней побеседовать? — предлагает Петя. — Мы ведь уже знакомы.
— Беседовать будет Лосев, — резко отвечает Кузьмич.
— Но надо немедленно допросить Зинченко, — говорю я. — Пока он не остыл.
— Им следователь сейчас займется, он предупредил. Ну, и мы с Константином Прокофьевичем тоже, — многозначительно говорит Кузьмич и хмурится. — Мухина надо брать как можно быстрее. А для этого требуется не только все пути отхода ему отрезать, но и про него самого все узнать. Ну, а дружки знают его лучше, чем мать родная. Надо только вопросы правильно поставить.
— И по делу Топилиной вы Зинченко без меня будете допрашивать? — немного даже ревниво спрашиваю я.
— Нет, — все так же хмуро отвечает Кузьмич. — Кто ж лучше тебя факты тут знает? Договоришься с Виктором Анатольевичем, и в конце дня допросите. А не сможет он, так по его поручению сам допросишь. Может, и я вырвусь, — насупившись, он трет ладонью затылок, потом достает из ящика стола сигарету, прикуривает от Петиной зажигалки и, разогнав рукой дым, продолжает: — Так. А теперь давайте-ка проверим еще разок план мероприятий по розыску и задержанию Мухина. Предварительный план, кстати говоря. Мы туда еще потом не один пунктик внесем. Да и Виктор Анатольевич авось что-нибудь подкинет, когда посмотрит. Но пока что так…
Кузьмич надевает очки и медленно, даже задумчиво читает пункт за пунктом.
Что ж, пока что мы вроде бы предусмотрели все возможное. Город уже закрыт. Оповещены все посты ГАИ, все милицейские посты и патрули на всех вокзалах, шоссе, аэропортах, на каждой станции, во всех населенных пунктах вокруг Москвы. Всюду ждут Мухина, всюду известны его приметы. Это сделано было еще ночью, через час после выстрела, и одновременно повсюду.
Но этого мало. Мухина ждут и в самой Москве, по всем известным нам адресам, и конечно, дома, и в окрестностях дома тоже. Правда, адресов тех, где возможно появление Мухина, нам пока известно немного. Все остальные или большую часть их Кузьмич, вероятно, надеется получить в ходе допроса задержанных ночью парней. Но и это еще не все. Мухина ждут и на работе, на автобазе, на железнодорожных путях и вокзальных службах, ждут в магазинах, где он привык не только разгружать товар, но и клянчить, вымогать водку. Тут тоже еще не все адреса известны, и допрос Зинченко поможет сделать нашу сеть покрепче и понадежней.
Да, сеть наброшена на город, неприметная для постороннего глаза, но, как видите, достаточно густая и крепкая. И убийца не уйдет. Это тот случай, когда он не может уйти. Он известен, и он неминуемо будет схвачен. Вопрос только во времени: через сутки или через неделю. Вот это и беспокоит Кузьмича, беспокоит всех нас. Преступник вооружен, крайне озлоблен, возбужден и потому чрезвычайно опасен. Невозможно укрыть, спасти всех от него, надо схватить и изолировать его от всех. И тут дорог каждый час, ибо каждый час может произойти трагедия, каждый час может оказаться для кого-то последним, пока вооруженный преступник остается на свободе. Вот сжатая до предела суть нашей работы, чертовой работы, проклятой и, по-моему, святой тоже.
Но лично у меня сейчас задача иная. В том деле, над которым я бьюсь, я не знаю пока имя убийцы, я даже не знаю, есть ли он вообще. Я пока иду как бы на ощупь от человека к человеку, от факта к факту.
Сейчас, например, мне предстоит встреча с Ниной Сорокиной, очень не простая встреча.
Нина должна приехать прямо на квартиру, где жила Вера. Помимо разговора со мной, я надеюсь, что Нина добавит к списку украденных вещей, составленному со слов Полины Ивановны, еще что-нибудь. Да, тяжкая потеря обрушилась на молодую женщину, и не легким будет ее приезд на квартиру погибшей сестры. Без страданий и слез здесь не обойдется. И я по дороге готовлю себя ко всяким тяжелым сценам.
Первое, что я отмечаю в Нине, это ее пунктуальность. Она приезжает точно, как обещала, к двенадцати. Второе, что бросается сразу в глаза, это то, что она действительно очень хороша собой, особенно в этой дорогой меховой шубке, ярко-красном кашне и кокетливой, тоже меховой шапочке. Движения ее порывисты и решительны, видно, что она привыкла командовать, по праву всех хорошеньких женщин, очевидно. Ярко подведенные глаза ее сейчас смотрят грустно и строго, но вообще-то лицо у нее улыбчивое, лукавое, хотя и несколько грубоватое.
Впрочем, сновидения, может быть, и были, потому что утром за завтраком мама мне говорит, будто я так стонал во сне, что она хотела даже меня разбудить. Наверное, мне снился Гриша и его нелепая гибель.
Да, Гриша Волович погиб этой ночью. В последний момент он загородил собой Константина Прокофьевича, вернее, он просто отбросил его в сторону и на миг оказался на его месте. А стрелял Федор Мухин. И скрылся.
За завтраком я сижу мрачный и еле цежу слова, а вид у меня такой измученный и невыспавшийся, к тому же изрядный желто-фиолетовый синяк растекся по щеке, что мама хватается за градусник, а отец предлагает сварить покрепче кофе и влить туда немного коньяку. От градусника я угрюмо отказываюсь, а кофе пью с наслаждением и даже наливаю себе еще рюмку коньяку. Родители мои поражены: такого еще не бывало, чтобы я утром выпил хоть рюмку. Но я поднимаю ее и, хмурясь, говорю в пространство:
— За одного моего друга…
Мама слегка бледнеет, прижимает руку к груди и тревожно переглядывается с отцом. Что-то она в моем тоне уловила, наверное. Ну и пусть. Не могу я все время следить за собой и не хочу.
Я выпиваю свою рюмку, встаю, целую маму в висок, киваю отцу и молча натягиваю в передней пальто.
Часть пути на работу я разрешаю себе проделать пешком. Привычная уличная толпа, холодный, просто ледяной ветер, дующий мне в лицо, гудки и рычанье машин — все это постепенно стряхивает с меня вялость от короткого, беспокойного сна.
Но мысли продолжают кружиться вокруг вчерашних событий. Нет Гриши. Я сегодня уже не должен ему звонить. Кто-то другой будет теперь сидеть в знакомом до мелочей тесном кабинетике, все там по-своему переставит…
Если бы только мы послушались Кузьмича, Гриша был бы жив. Подумать только: жив! Но разве можно было такое предвидеть? А в главном прав был все-таки я. Мы нашли Мухина и Зинченко. Последний нами задержан. Я его здорово зажал тогда. Потом его схватил уже Володя. И все-таки… Все-таки послушайся мы тогда Кузьмича, и Гриша остался бы жив. А я сказал: «Дыхнуть не даете». Это особенно задело Кузьмича. Ну и пусть! Он привык диктаторствовать, подавлять своим авторитетом. Но сейчас… Гришина смерть словно разделяет нас.
И еще я думаю о том, кто поедет к Грише домой, к его девочкам, к этой странной теще, которая пожелала жить с ним, а не с родной дочерью. Кто сообщит им о смерти Гриши, и что с ними будет в этот момент, и что будет потом. Я чувствую, что у меня не хватит душевных сил ехать туда, видеть этих людей. Впрочем, это должен сделать кто-то близкий, кто-то давно и хорошо им знакомый. И я догадываюсь, что это, скорей всего, сделает Константин Прокофьевич, если он только в силах будет, конечно. Но ведь он столько уже похоронил боевых друзей на своем веку, неужели у него не хватит сил еще на одного друга…
В отдел я приезжаю ровно в девять. Все уже знают от дежурного о случившемся, все поглядывают на меня сочувственно и испытующе, но, впрочем, без чрезмерного драматизма. Наша работа приучила нас к сдержанности, даже к суровости в оценке жизни и смерти не только чьей-то, но и своей собственной.
Нет, не подумайте, гибель товарища во время операции мы переживаем очень тяжело. Это объясняется еще и тем, что за такой гибелью всегда стоит враг, живой и опасный. Где-то в теории, в далеком будущем можно предположить, что из врага удастся сделать друга. Но сейчас, когда перед глазами стоит павший от пули или удара ножа товарищ, сейчас человек, совершивший это, — враг и только враг.
Иногда за такой гибелью стоит еще и ошибка, просчет, невнимательность или неопытность. Но вот вчера… Ну кто мог предположить, что у этого Федьки Мухина окажется пистолет? Ведь обыкновенный пьянчуга и «суточный» хулиган. Вот какой сюрприз может подкинуть случай.
— Да нет, ошибки у вас не было, — хмуро говорит Кузьмич, выслушав меня и Константина Прокофьевича.
Володя, третий участник операции, присутствовать здесь не может, он лежит дома с вывихнутой ногой и сильными ушибами: не очень-то удачно свалился с чердака. «Грохнулся, как последний идиот», — огорченно заключил он, когда я позвонил ему, придя на работу.
Но в ответ на успокоительный вывод Кузьмича, который меня в какой-то мере все же утешает, Константин Прокофьевич страдальчески кривится и мотает головой, как при сильной зубной боли.
— Нет, нет, — говорит он. — Не согласен. Ошибка была. На чердак надо было забраться мне, Лосеву, Воловичу, кому угодно, только не Володе. У него же нет опыта, и он поторопился, черт возьми. Это же понятно.
— Просто старое, сгнившее перекрытие, — возражаю я только для того, чтобы его успокоить. — Свалиться мог любой из нас. Там же проломилась доска.
Но на самом деле я согласен с Константином Прокофьевичем. Я прекрасно помню торопливые, неосторожные Володины шаги по темному чердаку.
— Нет, нет, — упорно повторяет Константин Прокофьевич. — Ошибка была.
Кузьмич упорно не смотрит в мою сторону. Неужели он считает, что была совершена совсем другая ошибка, в которой виноват я?
В кабинете кроме нас еще присутствует Петя Шухмин и вернувшийся вчера из командировки Валя Денисов, молчаливый, педантичный и осторожный Валя, который сто раз рассчитает каждый свой шаг, прежде чем его сделать. Вот если бы он пробирался вчера по чердаку, черта с два обломилась бы та проклятая доска.
Петя смотрит на часы и напоминает:
— К двенадцати, Федор Кузьмич, приедет эта Нина Топилина из Подольска. То есть Сорокина! Все я путаю.
Кузьмич рассеянно кивает. А я замечаю:
— Еще есть время.
— Может, мне с ней побеседовать? — предлагает Петя. — Мы ведь уже знакомы.
— Беседовать будет Лосев, — резко отвечает Кузьмич.
— Но надо немедленно допросить Зинченко, — говорю я. — Пока он не остыл.
— Им следователь сейчас займется, он предупредил. Ну, и мы с Константином Прокофьевичем тоже, — многозначительно говорит Кузьмич и хмурится. — Мухина надо брать как можно быстрее. А для этого требуется не только все пути отхода ему отрезать, но и про него самого все узнать. Ну, а дружки знают его лучше, чем мать родная. Надо только вопросы правильно поставить.
— И по делу Топилиной вы Зинченко без меня будете допрашивать? — немного даже ревниво спрашиваю я.
— Нет, — все так же хмуро отвечает Кузьмич. — Кто ж лучше тебя факты тут знает? Договоришься с Виктором Анатольевичем, и в конце дня допросите. А не сможет он, так по его поручению сам допросишь. Может, и я вырвусь, — насупившись, он трет ладонью затылок, потом достает из ящика стола сигарету, прикуривает от Петиной зажигалки и, разогнав рукой дым, продолжает: — Так. А теперь давайте-ка проверим еще разок план мероприятий по розыску и задержанию Мухина. Предварительный план, кстати говоря. Мы туда еще потом не один пунктик внесем. Да и Виктор Анатольевич авось что-нибудь подкинет, когда посмотрит. Но пока что так…
Кузьмич надевает очки и медленно, даже задумчиво читает пункт за пунктом.
Что ж, пока что мы вроде бы предусмотрели все возможное. Город уже закрыт. Оповещены все посты ГАИ, все милицейские посты и патрули на всех вокзалах, шоссе, аэропортах, на каждой станции, во всех населенных пунктах вокруг Москвы. Всюду ждут Мухина, всюду известны его приметы. Это сделано было еще ночью, через час после выстрела, и одновременно повсюду.
Но этого мало. Мухина ждут и в самой Москве, по всем известным нам адресам, и конечно, дома, и в окрестностях дома тоже. Правда, адресов тех, где возможно появление Мухина, нам пока известно немного. Все остальные или большую часть их Кузьмич, вероятно, надеется получить в ходе допроса задержанных ночью парней. Но и это еще не все. Мухина ждут и на работе, на автобазе, на железнодорожных путях и вокзальных службах, ждут в магазинах, где он привык не только разгружать товар, но и клянчить, вымогать водку. Тут тоже еще не все адреса известны, и допрос Зинченко поможет сделать нашу сеть покрепче и понадежней.
Да, сеть наброшена на город, неприметная для постороннего глаза, но, как видите, достаточно густая и крепкая. И убийца не уйдет. Это тот случай, когда он не может уйти. Он известен, и он неминуемо будет схвачен. Вопрос только во времени: через сутки или через неделю. Вот это и беспокоит Кузьмича, беспокоит всех нас. Преступник вооружен, крайне озлоблен, возбужден и потому чрезвычайно опасен. Невозможно укрыть, спасти всех от него, надо схватить и изолировать его от всех. И тут дорог каждый час, ибо каждый час может произойти трагедия, каждый час может оказаться для кого-то последним, пока вооруженный преступник остается на свободе. Вот сжатая до предела суть нашей работы, чертовой работы, проклятой и, по-моему, святой тоже.
Но лично у меня сейчас задача иная. В том деле, над которым я бьюсь, я не знаю пока имя убийцы, я даже не знаю, есть ли он вообще. Я пока иду как бы на ощупь от человека к человеку, от факта к факту.
Сейчас, например, мне предстоит встреча с Ниной Сорокиной, очень не простая встреча.
Нина должна приехать прямо на квартиру, где жила Вера. Помимо разговора со мной, я надеюсь, что Нина добавит к списку украденных вещей, составленному со слов Полины Ивановны, еще что-нибудь. Да, тяжкая потеря обрушилась на молодую женщину, и не легким будет ее приезд на квартиру погибшей сестры. Без страданий и слез здесь не обойдется. И я по дороге готовлю себя ко всяким тяжелым сценам.
Первое, что я отмечаю в Нине, это ее пунктуальность. Она приезжает точно, как обещала, к двенадцати. Второе, что бросается сразу в глаза, это то, что она действительно очень хороша собой, особенно в этой дорогой меховой шубке, ярко-красном кашне и кокетливой, тоже меховой шапочке. Движения ее порывисты и решительны, видно, что она привыкла командовать, по праву всех хорошеньких женщин, очевидно. Ярко подведенные глаза ее сейчас смотрят грустно и строго, но вообще-то лицо у нее улыбчивое, лукавое, хотя и несколько грубоватое.