Эхолот давно уже применялся на подводных и надводных судах всех стран. Он основан на том, что звук распространяется не только в воздухе, но еще лучше и быстрее в воде. Если в воздухе звуковые волны распространяются со скоростью в триста тридцать метров в секунду, то в воде эта скорость равна тысяче пятистам метрам в секунду. Звук распространяется от своего источника сферическими волнами во всех направлениях, а встретившись с препятствием, он отражается от него и идет в обратном направлении. Используя это свойство звуковых волн, придумали такие приборы, с помощью которых прежде всего начали измерять глубины дна морей и океанов. С одной стороны судна под водой взрывом или ударом колокола производили звук и замечали время. Звуковые волны достигали дна, отражались от него и возвращались к судну. Там, с другого борта, под водой прикреплялся аппарат, который воспринимал этот отраженный звук и отмечал время, когда этот звук был им принят. Так как звук от судна до дна и от дна обратно до судна проходит в одинаковое время, то достаточно было знать все время, протекшее от взрыва до момента восприятия приемником отраженного звука, чтобы определить, сколько секунд и, следовательно, сколько метров звук прошел до дна. Затем появились эхолоты, которые автоматически, сами, показывали на особой шкале глубину в метрах и избавляли человека от разных вычислений и подсчетов. Действуя непрерывно, посылая в воду звуки и воспринимая их отражения, такие эхолоты сами отмечали, записывали и показывали на бумаге или на экране особой линией рельеф дна, над которым проходил корабль. Наконец, появились ультразвуковые эхолоты, как, например, излучатель Ланжевена.
   Высота всякого звука зависит от частоты колебаний, в которые источник звука приводит частицы передающей среды – воздуха, воды или твердых тел, – а через них и барабанную перепонку в человеческом ухе. Человеческое ухо в состоянии воспринять в качестве звука лишь те колебания, которые происходят с частотой от шестнадцати раз до двадцати тысяч раз в секунду. Это – самое низкое гудение и самый высокий, тонкий комариный писк. Выше двадцати тысяч колебаний начинаются уже ультразвуки. Ультразвуки человеческое ухо уже не в состоянии воспринять.
   Источником ультразвуковых колебаний является пластинка горного хрусталя, или пьезокварца. Если поместить такую пластинку, зажатую между металлическими электродами, в жидкость и подвергнуть ее воздействию радиопередатчика, то она приводится в частые и сильные колебательные движения, которые передаются окружающей жидкости. Чем больше частота колебаний пластинки, тем выше получаемый ультразвук.
   Ультразвуки обладают двумя очень важными особенностями. Во-первых, их можно посылать не шаровыми волнами во все стороны, а тонким лучом. Во-вторых, как было известно еще из опытов Вуда и Лумиса, некоторые животные организмы вроде лягушек, мелких рыбок, головастиков, морских ракообразных, попав в ультразвуковое поле, погибают, а некоторые твердые тела, как лед, разрыхляются, разрушаются.
   Инженер Крепин использовал обе эти особенности ультразвуков наилучшим образом, чтобы дать своей подлодке зрение, слух и сокрушительное оружие в борьбе с живой и мертвой природой.
   Вместе со своим другом, ученым и изобретателем Власьевым, профессором Московского института по изучению колебаний высокой частоты, он построил аппарат, дававший до нескольких сот миллионов колебаний в секунду. Они нашли методы получения таких мощных колебаний, что пучок ультразвуковых волн, испускаемый их аппаратом, пронизывал водные пространства на расстояние до двадцати километров. Эти аппараты вместе с самопишущими приемниками Крепин установил на носу, на спине, с боков и в киле «Пионера», дав ему таким образом уши, каких не имеет ни одно живое существо в мире.
   Но на этом Крепин и Власьев не успокоились. Они пошли дальше и превратили эти уши одновременно и в глаза своей подлодки.
   Ультразвуковые лучи, выбрасываемые их аппаратом, отражались встречавшимися препятствиями не с одинаковой силой, а в соответствии с внешней формой этих препятствий. Поэтому ультразвуковой луч возвращался уже измененный. Изобретатели устроили приемную мембрану из тысячи микроскопических мембран. Каждая из них вибрировала в соответствии с силой только того пучочка возвратившегося ультразвукового луча, который падал именно на нее.
   При помощи сложного устройства, превращающего звуковую энергию в световую, каждый пучок лучей давал на экране центрального поста подлодки изображение той части встреченного препятствия, от которой он отразился. Тысячи таких изображений от всех микроскопических мембран сливались в одно целое и давали в результате полную внешнюю форму предмета. Такие ультразвуковые «прожекторы» были расположены со всех сторон подлодки и непрерывно посылали на круговой экран центрального поста изображения всего, что встречалось впереди и кругом подлодки в радиусе двадцати километров.
   Можно было бы построить такой прожектор, используя звуки обыкновенной, слышимой частоты. Но обыкновенные звуки, распространяясь в воде во всех направлениях, мог услышать любой корабль, оборудованный самым простым гидрофоном. Этого, конечно, ни в каком случае нельзя было допустить. Между тем для ультразвуковых прожекторов «Пионера» из огромного диапазона колебаний – от двадцати тысяч до нескольких сот миллионов в секунду – и их силы можно было подобрать такую комбинацию, которую найти и раскрыть для постороннего представляло бы почти невыполнимую задачу. А если бы даже кому-нибудь и удалось раскрыть эту тайну, то у него не было бы аппаратов, способных принимать ультразвуки такой большой частоты и такой необыкновенной мощности. Эти приемники и излучатели являлись последним изобретением Крепина и Власьева, и их тайна принадлежала великой стране социализма, родине изобретателей.
   Эти же ультразвуковые лучи инженер Крепин применил в качестве нового оружия для борьбы с живой и мертвой природой. Тут ему помог известный зоолог и биолог профессор Лордкипанидзе, давно работавший в Институте экспериментальной медицины над проблемами применения ультразвуковых колебаний в биологии и медицине. Использовав уже готовый излучатель, Крепин и Лордкипанидзе сконструировали ультразвуковую пушку и небольшой ультразвуковой пистолет, которые при различных, точно определенных количествах колебаний способны были убийственно действовать на любую живую ткань и разрушительно – на большинство известных металлов и минералов. Ультразвуковыми лучами, выпускаемыми пушкой или пистолетом, клеточки живого существа приводились в столь быстрые колебания, что разрывались на части, а молекулы металлов и минералов распадались на атомы, разрыхлялись и разрушались.
   В тот момент, когда Крепин, Власьев, Лордкипанидзе и ряд работников, помогавших им, заканчивали уже постройку первых своих ультразвуковых аппаратов, оборонная промышленность Советского Союза предложила Крепину обратить внимание на новое открытие советского ученого-изобретателя Блейхмана в области инфракрасных, или невидимых, тепловых лучей.
   Невидимые тепловые лучи, большей или меньшей интенсивности, испускаются любым нагретым телом – солнцем, горячим утюгом, жилым домом, теплокровными животными, деревьями и даже рыбами. При помощи особой аппаратуры инфракрасное фотографирование давно и широко применяли в ночное время, в густой туман, в серую, дождливую погоду. Поднявшись ночью на самолете на высоту в пять-шесть тысяч метров, можно было производить снимки с расстояний в пятьсот – шестьсот километров, используя не только теплоту, иногда ничтожную, которую излучают наземные предметы, но и разницу между их температурой и температурой окружающей среды. Уже были известны инфракрасные бинокли для ночного видения, для видения сквозь туман и густой дождь.
   Но до работ Блейхмана казалась неразрешимой задача – перехватить в водной среде и превратить в видимое изображение те часто ничтожные по силе инфракрасные тепловые лучи, которые излучают в этой среде ее обитатели и другие находящиеся в ней предметы.
   Температура водных животных обычно очень мало превышает температуру окружающей их воды. Лишь водные теплокровные млекопитающие, вроде китов, кашалотов, дельфинов, тюленей, моржей, ламантинов, некогда перешедших для жизни с суши в водную среду, сохраняют высокую температуру тела благодаря своим внешним покровам – толстой коже и толстым слоям подкожного жира. Все остальные водные животные – моллюски, морские звезды, раки, крабы, черепахи, рыбы – почти все тепло, которое они развивают в результате своей мускульной работы и обмена веществ, теряют, отдавая его окружающей их воде. Но все же это тепло они отдают воде не полностью. Небольшая его часть – иногда измеряемая целыми градусами, а иногда не превышающая сотых долей градуса – все же остается в их теле.
   Для лучших наземных инфракрасных фотоаппаратов не представляло уже большого затруднения улавливать даже на значительном расстоянии ничтожные излучения очень слабо нагретых тел. Для подводного же инфракрасного фотографирования главным затруднением являлось то, что тепловые лучи, попадая в водную среду, почти целиком жадно поглощались или отражались ею. И все же аппаратура Блейхмана была настолько чувствительной, что могла улавливать те почти уже неощутимые для точнейших приборов инфракрасные лучи, которые еще оставались в воде. Правда, улавливать их эти приборы могли всего лишь на расстоянии каких-нибудь пятисот метров от источника излучения. В то же время аппаратура Блейхмана обладала способностью при переходе из водной среды в воздушную действовать, как лучшая наземная установка. Эта аппаратура вместе с тем была чрезвычайно портативной.
   Крепин с большой радостью принял предложение работников оборонной промышленности. Он полностью оценил изобретение Блейхмана. В короткое время Крепин сконструировал небольшой ракетный снаряд, который мог при помощи некоторого запаса сжатых водорода и кислорода двигаться подобно подлодке и с ее же быстротой. В этот снаряд, похожий на толстый полутораметровый огурец, Крепин вмонтировал аппараты Блейхмана с таким расчетом, чтобы их объективы были рассеяны по всей поверхности снаряда и могли улавливать тепловые лучи со всех сторон.
   Для подъемов в воздух Крепин снабдил снаряд крыльями, которые могли выдвигаться из него и раскрываться наподобие плавников летучей рыбы. Но настоящую активность и практичность, настоящую полноценную жизнь этому снаряду придавала радиотелемеханика. При помощи радиопередатчика вахтенный начальник подлодки мог выбрасывать снаряд из его гнезда в борту подлодки и посылать далеко, до пятидесяти километров от нее, на рекогносцировку; при помощи радио пускался в ход автоматический механизм ракетного двигателя снаряда, производилось управление его движениями, маневрирование, выдвижение крыльев и подъем в воздух. По радио все замеченное фотоаппаратами Блейхмана вокруг снаряда на расстоянии в пятьсот метров от него передавалось на экран центрального поста подлодки. Имея постоянно впереди себя и особенно наверху, у поверхности океана, два таких разведочных снаряда и несколько резервных в своих кладовых, подлодка могла не бояться неожиданных встреч и с еще большей уверенностью прокладывать свой путь в темных глубинах океана.
   Когда Павлик в первый раз очутился в центральном посту управления подлодки, его поразило необыкновенное обилие самых разнообразных и причудливых приборов, аппаратов, механизмов, прикрепленных к круглым стенам, размещенных на щитках, на подставках и тумбах. Круговой экран из молочного стекла шел широкой полосой наверху по стенам и, как купол, покрывал потолок помещения.
   На нем непрерывно сменялись тени рыб и других обитателей океана, быстро сновавших вокруг подлодки. Даже непроницаемая тьма глубин не могла скрыть эти существа от всевидящих глаз «Пионера».
   Вахтенный командир мог управлять отсюда работой всех самых сложных механизмов и машин подлодки; но все механизмы и машины, взаимно связанные в общей работе, были настолько автоматизированы, что достаточно было дать импульс основному из них, чтобы начинали работать все подсобные. Если подлодке необходимо было погрузиться на какую-либо определенную глубину, то командиру достаточно было поставить стрелку глубомера на цифру этой глубины, чтобы автоматически начали работать механизмы, убирающие с верхней площадки подлодки перила; после этого сам собой надвигался обтекаемый колпак; закрывался люк, открывались клапаны вентиляции и кингстоны балластных цистерн, которые потом самостоятельно закрывались как раз на заданной глубине. Контрольные электрические лампочки зеленого цвета загорались, как только начинал работать тот или другой агрегат, машина или механизм, и продолжали гореть, пока работа шла исправно. Но при малейшей неисправности зеленая лампочка сейчас же потухала и загоралась красная – сигнал аварии. Но ни одной красной лампочке с момента спуска «Пионера» на воду не пришлось до сих пор загореться: все аппараты и механизмы действовали безукоризненно точно и согласованно.
   При такой автоматизации механизмов подлодки понятно, что экипаж ее мог быть очень невелик. Несмотря на тысячу с лишним тонн водоизмещения судна, весь экипаж «Пионера», если не считать членов научной экспедиции, состоял всего из двадцати человек. Но зато почти все они являлись специалистами высокой квалификации, опытными подводниками, людьми проверенного мужества, смелыми, находчивыми и бесконечно преданными своей великой Родине.



Глава VIII


Проект Марата


   Цой отлично помнит свое серое, безрадостное детство на окраинной улице Гирина, в полуразвалившейся, еле покрытой хижине. Город был верным спутником детских лет Цоя. Воспоминания об унижении, о вечном раболепстве сапожника-отца перед ростовщиком, владельцем соседней лавочки, перед жандармом на углу улицы, перед каждым японским солдатом, перед каждым автомобилем, изредка появлявшимся на этой окраине, до сих пор еще вызывали в душе Цоя стыд, горечь и гнев. Бедный кореец был ничтожеством, прахом перед каждым крепким ботинком с квадратным солдатским носком или с нежным лакированным верхом.
   Двенадцати лет Цой попал к своему бездетному дяде, в рисовый колхоз у озера Ханка, недалеко от Владивостока. Дядя усыновил его и определил в школу. Первый год Цой провел в колхозе как во сне. Он все боялся, что этот сон кончится, счастье развеется, как дым, и он опять услышит стук отцовского сапожного молотка в темной, сырой хижине, и жалобы матери на дороговизну соевых бобов, и голодный плач младших детишек.
   В колхозной школе Цой скоро сделался одним из лучших учеников; потом второй отец отправил его во Владивосток, чтобы он там еще большему научился и вернулся в колхоз агрономом. Но вышло иначе. Цой увлекся химией и морем. И вот он – химик подводной научной экспедиции и секретарь комсомольской ячейки на подлодке – сидит сейчас в красном уголке «Пионера» и играет в шашки с розовощеким круглолицым Матвеевым, комсомольцем-водолазом. Дела Матвеева плохи: одна шашка уже заперта, остальные очень далеки, и выручить ее вряд ли удастся. Матвеев крепко задумался, склонившись над доской. Цой тоже задумался, но совсем о другом. Его черные с чуть скошенными веками глаза на темно-желтом длинном, чисто выбритом лице медленно обводят всех собравшихся в отсеке красного уголка.
   Цой видит веселые лица, слышит смелый голос Марата, запальчиво, как всегда, спорящего с океанографом Шелавиным. И кругом время от времени – спокойный смех, спокойный, беспечный смех.
   На Цоя в таких случаях часто находит какое-то странное и в то же время тревожное чувство. Он становится тогда беспокойным, каждая жилка в нем напрягается, ему все кажется, что он чего-то недоглядел, что-то упустил, что нужно еще что-то проверить, осмотреть, укрепить хорошенько. И ему хочется тогда напоминать всем, всем – друзьям и товарищам, всем окружающим, – напоминать, напоминать без конца, что нельзя быть беспечными, бездумно-спокойными и уверенными, как будто нет больше опасностей кругом, как будто нет уже жандармов и ростовщиков по ту сторону границы…
   И еще ему в такие минуты с особой, непреодолимой силой хочется сделать своей новой Родине какой-нибудь подарок, принести ей в дар что-нибудь такое, что сделало бы ее еще более мощной и неприступной и одновременно хотя немного успокоило бы его самого…
   Но сегодня, сидя с Матвеевым за шашками, он неожиданно почувствовал, как радостно и горячо кровь заливает ему щеки при мысли, что он набрел на чудесную идею, что его тайная, как будто несбыточная мечта о подарке начинает принимать хотя еще и смутные, но все же реальные очертания.
   «Если бы удалось только практически разработать эту идею…» – думал Цой в радостном возбуждении. Море… Огромный, необъятный Мировой океан. Как он велик! Как неисчерпаемы сокровища, которые он таит в себе! Надо лишь уметь взять их у него.
   Звонкий голос комиссара оторвал Цоя от этих мыслей:
   – Матвеев! Цой! Кончайте!
   – Сдавайся, Матвеев, все равно партия проиграна. Пора начинать занятия.
   Цой так углубился в свои мысли, что даже не заметил, как в красном уголке собрался океанографический кружок, руководителем которого был Шелавин. На занятия явились механики Ромейко и Козырев, уборщик Щербина, кок Белоголовый, водолаз Крутицкий, препаратор Королев, Марат Бронштейн – все с тетрадями и карандашами. В этом кружке участвовал и Матвеев. Поэтому он заторопился и, бросив последний взгляд па доску, сдал Цою партию в явно безнадежном положении. Он на минуту скрылся из отсека, быстро вернулся с толстой тетрадью и уселся за большим, накрытым красной скатертью столом, вокруг которого сидели уже все члены кружка. Подошел к столу и Цой. Свободного места не было, и он устроился в одном кресле с Павликом.
   От забинтованной головы Павлика шел тонкий, чуть заметный запах йода и еще какого-то лекарства, и Цою стало жалко мальчика. Он обнял его за плечи, тепло прижал к себе, и так они сидели в глубине мягкого кресла, внимательно слушая Шелавина.
   Сиплым, простуженным тенорком океанограф говорил о морских течениях, о могучих реках, то теплых, то холодных, проходящих среди необъятных вод океанов и морей. Сейчас он рассказывал о том, как влияют течения на климат, на природу, на всю жизнь нашего Дальнего Востока. Холодные течения, которые непрерывно, начиная от Берингова пролива и до Кореи, идут вдоль берегов Камчатки и Приморья, делают климат этих областей Советского Союза суровым, а вода у советских берегов Берингова, Охотского и Японского морей зимой надолго замерзает. В то же время в Западной Европе, лежащей на одной широте с этими областями, климат мягкий, зимой почти не бывает морозов и снега. Море у берегов Норвегии, Британских островов, Голландии, Франции всегда свободно ото льдов.
   – А почему? – спросил тонким голосом Шелавин, сквозь очки оглядывая сидевших вокруг стола и перебирая пальцами свою редкую, взлохмаченную, как пакля, бороденку.
   – Гольфштрем, – быстро ответил Марат. По правде сказать, Шелавин задал этот вопрос просто по привычке, не столько другим, сколько себе, чтобы продлить удовольствие и придать немного загадочности своему рассказу. Марат испортил ему игру, и океанограф почувствовал некоторое неудовольствие.
   – Во-первых, – сказал он, – не говорите, Марат, «Гольфштрем». Это неправильно. Это слово английское, и его нужно произносить «Гольфстрим». Вот. А во-вторых, вы просто повторяете старую басню, будто он настоящий виновник мягкого климата Западной Европы. Это тоже неправильно. Гольфстримом наука океанография называет то мощное теплое течение, которое стремительно выносится из Мексиканского залива через узкий Флоридский пролив и идет, присоединив к себе у Багамских островов Антильское течение, вдоль берегов Северной Америки до мыса Рас, до Ньюфаундлендской банки. Он течет как будто в желобе из более холодной воды, как настоящая океанская река, густо-синяя, легко различимая среди своих, если можно так выразиться, голубых берегов. Но эта река имеет ширину от семидесяти шести километров в самом узком месте – во Флоридском проливе – до шестисот сорока километров у Ньюфаундлендской банки. Ее средняя глубина достигает трехсот двадцати метров! Можете вы себе представить такую реку?
   – Речка что надо! – согласился Матвеев.
   – А знаете ли вы, позвольте вас спросить, сколько теплой воды – до двадцати семи градусов по Цельсию на поверхности! – сколько такой теплой воды несет эта речка? – воскликнул Шелавин.
   Его водянистые, обычно прищуренные глаза теперь широко раскрылись и сверкали чистым голубым пламенем, а рука с вытянутым худым и длинным пальцем высоко поднялась. Но не успел он хоть немного насладиться интересом аудитории, как заметил подозрительное движение непоседливого Марата и тотчас же торопливой скороговоркой забросал слушателей цифрами:
   – Девяносто один миллиард тонн воды в час! А? Что вы скажете по этому поводу, позвольте вас спросить? Это даже трудно представить себе! Сравните это количество воды… ну хотя бы с Волгой. Величайшая река Европы, пересекающая поперек почти весь наш Союз, каждый час приносит в Каспийское море в среднем тридцать миллионов тонн воды, то есть в три тысячи с лишним раз меньше Гольфстрима! Понимаете? Даже все реки земного шара вместе взятые ежечасно выносят воды в двадцать два раза меньше, чем один Гольфстрим! И вот эта громада воды, – нагретая под жарким, экваториальным солнцем Атлантики, несет с собой на север невероятное количество теплоты. Что вы можете сказать по этому поводу?
   – Всеевропейская печка, Иван Степанович! – воскликнул восхищенный Марат.
   Шелавин мягко улыбнулся и, добродушно посмотрев на Марата, продолжал:
   – Вы совершенно правы, Марат, у нас есть такая печка, но это все-таки не Гольфстрим. За Ньюфаундлендской банкой Гольфстрим совершает, как говорят американцы, преступление: он покидает берега Северной Америки и, расширяясь все большим веером, круто поворачивает на восток, к Европе. Вскоре после этого Гольфстрим переходит в широкое медленное Атлантическое течение. Не дойдя до берегов Европы, оно разбивается на две мощные струи. Одна из них посередине океана отделяется и под названием Канарского течения отходит к югу, к берегам Пиренейского полуострова и Северной Африки. Там это течение поворачивает на запад и сливается с тем самым северным экваториальным течением, которое под непрерывным воздействием постоянных ветров – пассатов
   – нагоняет массу теплой воды в Караибское море, а оттуда – в Мексиканский залив и дает начало Гольфстриму. Таким образом, здесь как будто замыкается круг, внутри которого, в Саргассовом море, мы сейчас находимся. Но главная струя Атлантического течения уходит на северо-восток, к западным и северо-западным берегам Европы. Здесь она, потеряв по дороге много тепла, полученного ею от Гольфстрима, отдает Европе большую часть оставшегося у нее тепла. Вот эта струя Атлантического течения и есть та европейская печка, о которой вы говорили, Марат.
   – С какой же температурой подходит она к Европе? – спросил Матвеев, отрываясь от тетради, в которой он все время усердно делал записи.
   – От восьми градусов тепла в феврале до тринадцати – пятнадцати градусов в августе.
   – Только и всего-то! – удивился Матвеев. – Да в такой воде и купаться невозможно, а не то что отапливать всю Европу. Хороша печка, которая и сама-то зимой имеет лишь восемь градусов тепла! Как же это так, Иван Степанович?
   – А ты не торопись сомневаться, – сказал Матвееву его товарищ по водолазному делу, спокойный, солидный Крутицкий. – Значит, этому есть свое объяснение.
   – Как?! – набросился на Матвеева Шелавин. – Вам этого мало, позвольте вас спросить? А про удельную теплоемкость воды и воздуха вы забыли, позвольте вас спросить? А? Забыли? Ведь вы водолаз! Ведь вы должны были бы знать физические свойства воды!
   – Ну что – теплоемкость? – защищался Матвеев. – Я знаю, что теплоемкость воды равна единице.
   – Что же это значит? – наступал Шелавин.
   – А то значит, что для повышения температуры одного грамма воды на один градус Цельсия требуется израсходовать тепла в количестве одной грамм-калории.
   – Правильно. Не возражаю. Ну, а теплоемкость воздуха чему равна?
   – Воздуха? – замялся Матвеев. – Воздух? М-м-м… Скажу честно, что за пять лет после окончания десятилетки нетрудно забыть такую мелочь. Да это нас, водолазов, и не касается, – извернулся он под общий хохот. – Нам, водолазам, нужно знать как можно больше про воду, куда мы лазим. А все подробности про воздух пускай помнят воздухоплаватели…
   – Ну нет, брат, шалишь, – вмешался, похлопывая рукой по своей тетради, уборщик Щербина. – Надо и про воздух и про весь мир знать все, что только можно… Говорите уж вы, Иван Степанович! – обратился он к Шелавину.
   – Нехорошо, нехорошо, товарищ Матвеев! – укоризненно покачал седой головой комиссар. – Завтра вы, может быть, захотите пойти во втуз. Придется опять зады повторять… Продолжайте, Иван Степанович!
   – Так вот, – начал Шелавин, – теплоемкость воздуха – ноль целых двести тридцать семь тысячных теплоемкости воды. Почти в пять раз меньше! А вывод отсюда, если принять еще во внимание удельный вес морской воды и сухого воздуха, получится совсем простой, но огромный важности: один кубический метр воды, остывая на один градус, согревает на один градус три тысячи сто тридцать четыре кубических метра воздуха, соприкасающегося с этой водой! При охлаждении только на один градус слоя воды толщиной в двести метров на всем пространстве норвежской части Атлантического Течения выделится такое количество теплоты, которого достаточно для нагревания на десять градусов (Слышите? На десять градусов!) слоя воздуха толщиной в четыре километра (Слышите? В четыре километра!) и покрывающего всю площадь Европы! Вы представляете себе – над всей Европой?! Ученые вычислили, что через каждый погонный сантиметр европейского побережья с океана на материк в течение года проносятся четыре тысячи миллиардов калорий! Подумайте – через каждый сантиметр! Самый лучший каменный уголь обладает теплотворной способностью в восемь тысяч калорий. Значит, через каждый сантиметр в течение года проносится тепло, которое заключают в себе пятьсот тысяч тонн самого лучшего угля!.. Сколько же угля надобно было бы сжечь, чтобы получить тепло, которое в течение года проносится на материк через все побережье Европы? А? Позвольте вас спросить? Теперь вам понятно, почему Атлантическое течение может играть роль печки для Европы?