– Так, значит, Пушкину царь говорит,-вдруг поворачивается ры-жебровый автоматчик, обращаясь к "Отто" через голову Полины,- говорит: "Пушкин, не ты написал "Луку Мудищева?" А Пушкин, язви его душу…
   – Вы не с Алтая, не алтаец? – перехватила его взгляд (показалось, добродушный, не угрожающий) Полина.
   – Ну, алтаец, а что?
   – У меня мама из-под Леииногорска.
   – Гэ, я тоже из Рыдера. Это по-сталински: Лениногорск. А настоящееРыдер, англичане руду добывали. Так что ты хотела сказать?
   – Ну, что мама моя с Алтая тоже. Она как и вы говорит.
   – Гэ, слышь, Муха, – обратился к "Отто", – землячка моя.
   – Иди, лысого этим обрадуй. Вот сейчас они там подойдут, да влепят тебе очередь в спину – побратаетесь. Я бы их всех! Чего это мы их так далеко провожаем?
   Францу казалось, что самая угроза миновала. Тот же сказал: "отпу стите". Офицеры ничего подозрительного не заметили. А разгадай они Франца! В 40-м немецкие матери по радио и в газетах кляли своих сыновей, которых сбили над Англией, и они не так что-то сказали про фюрера. А что сделали бы с его матерью, отцом, что их принудили бы делать, когда бы открылось, что его не выкрали партизаны, убив Отто (хотелось верить, что именно так подумали), а что это он убил товарища, немца убил, изменил самому святому.
   Вот и знакомая речушка открылась, зловеще торчат вывернутые из желтого песка черные бревна, гнилые жерди, внизу густой ольшаник- вышли к мостику. Вот и корзина валяется, Францев кош, которым вьюнов отлавливал. Схватить за руку, закрыть глаза и, потащив его, прыгнуть прямо на кусты. Как будет, так и будет. Пусть стреляют, если решатся: они так страшно остановились напротив, эти двое, сами как бы растерялись, не знают, с чего начать. А Франц сияет голубыми благодарными глазами, считая, что его и Полину отпускают.
   – Спасибо!-от полноты чувств произнес немой.
   – Ах ты, сука! – взвыл "Отто" и штыком пырнул его сбоку. Коротко, но резко. Полина пронзительно закричала и полетела вниз. Она уже не видела, как "Отто", не выдергивая штыка, столкнул следом Франца. Тут же все вокруг как взорвалось-от близкой пальбы. Не слышала крика:
   – Кончай их автоматом!
   Строчил по ней, по ним рыжий алтаец или нет, Полина не знает. Оглушенная падением, вся исцарапанная, почти теряя сознание от боли в плече, Полина открыла глаза и увидела вдруг (или почудилось это) над собой седую морду собаки, внимательно смотрящей прямо в глаза ей. Странные уши у этой собаки: шалашиком, будто склеенные, как будто рог у нее на голове. Тут же исчезла как видение. Заставив себя подняться, Полина горячечно искала глазами Франца: она в какой-то миг успела увидеть прочертившее небо распластанное человеческое тело. Густой ольшаник примят, прижат к земле – там! Хватаясь за кусты бессильно-вялыми руками, погреблась в ту сторону, вдруг увидела – что это?! – красную паутину, оплетшую ветку олешины. Липкие тянущиеся нити крови ярко пылают в солнечных лучах. А на листьях она дегтярно-темная. (Это не была всего лишь игра света: на хинно-горьких ольховых листьях кровь почему-то делается черной-это уже мое наблюдение с войны.)
   Наконец увидела тело Франца – комком. Ноги, руки, шея – как в узел завязаны. У самой живот подтянуло к похолодевшим позвонкам, когда, выдернув из брюк Франца рубаху, увидела синюшную рваную рану и, как ей показалось, белую полоску ребра. Руки ее тотчас окрасились в кровь, она смотрела в лицо, побелевшее, мертвое.
   – Да помогите же! – крикнула непонятно кому. Эхо боя разносилось где-то высоко над ними. Глаза открылись, голубизна в них тусклая, неживая. Всматриваясь куда-то далеко-далеко, Франц спросил:
   – Wohin soll ich springen? Mama, wohin?
   ("Куда прыгать? Мама, куда?" (нем.). Сюда?.,)
 

10

 
   Не все погибли, не всех убили, живы остаются даже на такой войне, которая досталась нам. Штык-кинжал, казалось, прямо в живот погрузился. Но в последний миг без всякой воли Франца, тело само изогнулось, уходя от верной смерти. И штык, скрипнув, прошел меж ребер. Одна Полина могла бы рассказать женщине с^чужими строгими глазами, фотографию которой носила в медальоне, как Францу, им с Францем удалось уцелеть. И там, возле моста, и позже, когда несла их грозная предфронто-вая волна, толкая перед собой, обрушиваясь сверху, накрывая их вместе с тысячами таких же, как они, бегущих от погибели. А как убежишь, если она кругом, везде, несет всех, как щепки в половодье – ты в ее цепких объятьях, сам не веря, что еще живой?
   Сначала вернулись в ту же землянку, откуда их недавно погнали убивать. Полине туда возвращаться было страшно, но куда-то надо было спрятаться с раненым. Не день, не два нужны, чтобы он поправился. Она тащила Франца, вслушиваясь в редкую пальбу удалившегося боя, каждый их шаг страданием, болью отражался па посеревшем лице раненого. Полина прижимала к раненому боку Франца ком ольховых листьев, слипшихся от крови, понимала, что это бессмысленно, кровь этим не остановишь, но тем сильнее вжимала руку, как бы удерживая в обмякшем теле остатки сил, жизни.
   Дни покатились без счета, слипаясь с тревожными ночами, подсвеченными пожарами, с неспокойными, вздрагивающими от далеких и близких взрывов рассветами – сливались в нечто неразличимое, как спицы в быстро несущемся колесе. Уже через неделю пришлось покинуть убежище. К счастью, Полине попалась на глаза кем-то брошенная двуколка (на таких колхозники возили сено с болота, на себе, конечно, коня иметь им было запрещено). Уложив на нее раненого, Полина убегала от настигающей беды. Порой казалось, что не какие-то там каратели – немцы или полицаи их преследуют, а вся Германия, та самая "проклятая", как о ней поют, мстительно бросилась в погоню. Не успевала дотащиться до какой-нибудь деревни или на хутор, где рассчитывала передохнуть, перехватить что-либо поесть, как приходилось вместе с жителями бежать дальше. Их загнали в гиблые болота, какие уж там тележки. Приходилось не то что идти, а ползти на брюхе. Были моменты, когда от страха с головой провалиться, от неожиданности у полубредящего Франца вырывались немецкие слова – вскрики, и тут он вдруг замечал рядом лицо ребенка или женщины с расширенными от ужаса глазами: как если бы рядом с ними зарычал, вздыбил шерсть волк или, еще точнее, клацнул пастью крокодил. А когда выбрались на "дальние", как тут называют, "острова" ("Комар-мох") и уже можно было стоять и даже лежать, передохнуть, Франца вдруг затрясла лихорадка, жар свалил, как и многих – тиф! Мало всего, так еще и это. Теперь, в бреду, выкрикивал сплошь немецкие фразы. Полине пришлось сочинять легенду. Это итальянец, он убежал из ихней армии, многие убегают после того, как Италия вышла из войны. Немцы их загоняют в лагеря. Но Полине верили не долго: даже дети хорошо знают, чьи это слова: "хальт" да "комм". Женщины и суровые подростки начали недобро коситься на Полину и ее "итальянца", ничего не оставалось, как поведать им всю правду. Чутье подсказало Полине: надо рассказывать подробно, со всеми переживаниями, как оно на самом деле происходило. И Полина постаралась: про то, как Франц спас их с матерью, как вместе хоронили деревню, а мама умерла, как Франца чуть не зарезал власовец, и они чудом спаслись. А когда про ту тележку стала рассказывать, расплакалась. Слезы уже и па глазах у других женщин: все это и они испытали, есть кого и что оплакивать каждой. Но, конечно, и спор возник. Полина правильно сделала, что замолчала. Пусть, пусть женщины наговорятся, сколько им хочется.
   – А, усе яны добрыя! Одних спасал, а других, можа, казнил, мучил.
   – Девка ж казала: ен тольки што з Германии, кали ен мог поспеть? . – Ужо нагляделись мы на них! На всяких.
   – Не, не, бывае, не кажэце! Вось одна женщинка на чердаке схова-лась, лук там сушился, так он amp;тюд него зашилась. А ен: скрып по лестнице, скрып-скрып… Поднялся, подошел, открыл лицо ей, поглядели один на другого, назад положил вязанку и ушел, не тронул.
   – А то рассказывали… Офицер один, тоже немец, не выдержал, как они тех детей, баб забивают, отошел в сторонку и себе в голову…
   – А гэты, кали ен правда застрелил своего, кто ж его теперь помилует? Кали не мы.
   Когда горячка и смертная слабость отступили и Франц стал узнавать Полину, увидел людей возле себя, он вдруг поздоровался:
   – Добрый день!
   – Ничего, можешь говорить, – успокоила Полина,-люди все знают.
   – А ен по-нашему говора!-обрадовались бабы.
   А когда убедились, что и говорит и понимает хорошо, начались прямо-таки политбеседы. Заводила этих бесконечных разговоров – старик, которого все называют Безухий. Он без ушей на самом деле. Если тако выми не считать короткие огрызки, прикрытые редкими клочьями Бабы, те все знают, поведали Полине: в гражданскую войну так уд] деду, одно ухо отрезали красные, второе балахоновцы, белые. Не ни тем, ни другим. Наверное, им так же надоедал, "назолял", крестьянской правдой, как теперь вот Францу. Бабы уже его, как овода.
   – Дай хоть человеку полежать. До чего приставучий дед. Если бы эти люди вдруг причинили Полине даже очень больше она не смогла бы их не простить-за те кружечки молока, которые i сили Францу. На весь "гражданский лагерь" было две или три кс чтобы добраться до них, надо совершить опасное путешествие п лотным кочкам, и вот каплями молока, что предназначались одним детям, делились с немцем.
   А Безухий все старался что-то свое доказать Францу. И вызват на спор. "Деду-усеведу" (еще и так окликают Безухого глумливые п стки) надо обязательно получить подтверждение, что это немцы при; ли колхозы. И сделали специально, чтобы эти дураки на' востоке ра; лись и работать, и воевать. Армия всегда держалась на самостоятел хозяине, а с колхозника какой спрос? Какой работник, такой и i
 
   А придумал, сделал все внук "Карлы Маркса", он при Гитлере главный советник. У Франца голова шла кругом от несокрушимой уверенн Безухого. Бабы же предупреждали своего деда:
   – Ой, гляди, отрезали тебе уши, и язык отрежут!
   Кто отрежет, не говорили, но, судя по всему, знали и они, и сам рик. Потому что говорун на какое-то время замолкал, уходил по св делам. Но вскоре возвращался. ";Вя
   – А вот скажите вы мне! А правда, что Геббельс в Москве учш там школа специальная есть для таких?..
   Припоминая суждения своего отца о России, про все, что в ней пр зошло после революции, Франц тоже не против был кое-что перепрс рить, а вдруг сможет потом отцу пересказать. Верно ли, что колхс задумывались как возвращение к коммунам, общинам ранних христи; Совместный труд, общий стол, равенство, пусть и не при большом, статке. "Капиталист – во!"-Франц сгребал к своим ногам весь мусс шишки-"а коммунист…"-раздавал те же шишки: "тебе, тебе и тебе Реакция была неожиданная. Нет, никто, вроде, не возразил, но даже а рухи смотрели на Франца, как на блаженного, больного. "Дед-усеве; все-таки прокомментировал:
   – Безухий не я, а вот кто! – и торжествующе показал на Франца.-Может, сами вы, немцы, еще поспытаете, что это за мед.
   На все возражения (Полина тоже с ним спорила) дед тверди одно:
   – Ну, а почему Гитлер колхозы не распускает? Только вывеск поменял. То-то и оно! Что этот, что Наполеон-испугались мужицко. воли.
   Полина слышала, как в сторонке бабы так это обсуждали.
   – Mo ен коммунист? Не усих жа Гитлер посажал.
   – Говорит так про колхозы, думает, нам это понравится. -: Бедный, каждому жить хочется.
   Полину мучит опасение: появятся партизаны, и кто-нибудь обязательно похвастается немцем. Не у каждого есть свой немец. Если бы можно было знать, как они поступят? Ты же не знаешь, какие попадутся партизаны.
   Что особенно поражало Франца-эти люди обходили разговоры, которые звучали бы как обвинения ему-все-таки немец. Ждал, что заговорят о выбитых деревнях, о том, что им тут вот надо с детьми прятаться. Ни слова. Даже фюрера почти не упоминают. Но однажды веснушчатый подросток, опасливо оглянувшись на женщин, прошипел:
   – Ну что, капут твоему Гитлеру? Говори: капут! Ответили за Франца:
   – Надо будет – скажет. Что ты пристаешь?
   – Он что, спрашивал, этот Гитлер, у Франца, воевать или нет?
   Не поддержали и разговор Безухого про то, встречались или не встречались Сталин с Гитлером.
   – Не чапай (не трогай) лиха, пока тихо. Хай яго сорочка не чапае!
   Не уточнили: касается это одного фюрера или их собственного вождя тоже. Полина Францу объяснила про сорочку: белорусская присказка по смыслу обратная-"родиться в сорочке", т. е. "добра бы ему не знать". И опять-таки, кому?
   Не потому ли не говорят о Гитлере, чтобы не задеть и Сталина? Знакомо это Францу – в Германии, особенно до войны, пожилые люди вели себя похоже.
   Ну, а у Полины другие заботы, поважнее проблемы – чей вождь лучше. Ее беспокоит задержка с женскими делами. Неужто то, что у них с Францем произошло, может быть причиной? Да ничего же и не было, кроме боли и обиды. Разве так возможно? Скорее всего перенапряжение сказывается: особенно те трое суток, когда таскала тележку с полуживым Францем. Знал бы он, какой был тяжелый! А еще все ноги сваливались, хоть ты смейся, хоть плачь!
   Припоминая деревенские бабьи разговоры о самочувствии "тя-жарной", перепроверяла – что и как с нею происходит. Вот это жжение внутри-не оно самое? А еще возникает навязчивое желание, это известно. Съесть чего-нибудь, особенно соленого. Или такого, что и в городе не найти. Маме, когда "ходила Полиной", захотелось вдруг беломорка-нальской баланды с гнилыми селедцами. Или это выдумка отца, он любил над нею подшучивать. Пока Полина гадала-разгадывала, накликала на свою голову: захотелось, хоть убей, чего-нибудь холодного. Все вспоминала мороженое, каким отец угостил когда-то в железнодорожном буфете: желтое, на скользкой металлической чаше, а от этого еще холоднее.
   Сказать, не сказать Францу?
   То, что было, случилось у них в землянке, постепенно, по деталям восстанавливалось, но уже не как предтеча всего ужасного, что произошло в то самое утро, и о чем не хотелось вспоминать, а по-другому: ведь это была их первая близость. У Полины – первая, она про себя знает. А про них – разве можешь знать? Вон как тогда полез в избе! И получил! Вдруг ревность – смешно. Лежит, как младенец, слабенький, беспомощный, захотелось бы, так не поревнуешь.
   Оттого, что грудь странно затвердела и болит, ощущаешь и все время вспоминаешь его руки. Как тогда! Но уже не оттолкнула бы, наоборот, прижала бы их, чтобы больнее, слаже…
   Франц уже сидеть мог, прислонясь к дереву, сидел так часами, провожая и встречая всех слабой усмешкой выздоравливающего. Тиф свалил многих, некоторых похоронили, он же – как с того света вернулся, затихший, задумчивый. Волосы у бедного посыпались, нет ратунку, спасения. Ладно, лес тоже скоро лысый сделается, не горюй и ты! Ольха, осина почернели, дожди зарядили, лесные люди по необходимости осмелели и начали жечь костры, обсушиться не обсушишься, поскольку льет без конца, но хоть нагреется мокрая одежда, кислый пар от нее идет.
   Полина все не говорила ему главного. Теперь у нее занятие, игра: глядя на Франца, сравнивать, представлять, какие глаза, лицо, волосы у ее ребеночка. Забывалась в усмешке, но вдруг ее лицо (сама видела) делалось холодным, чужим, спорящим: а вам какое дело? Ну, от немца, не вам его растить!
   Мамочка стала мамой, а тата отцом для Полины, будучи такими старенькими. У ее ребеночка мама будет совсем молодая. Вместе на вечеринки бегать будем!-упрямо возвращала усмешку на лицо.
   А потом все началось заново: обстрелы, бомбежки. Выкрикнула свою тайну Францу, когда пробиралась по холодной грязи по колено, вдруг испугалась (сосенка от взрыва, взлетев, их обоих накрыла, больно хлестанув по головам, спинам), что убьют кого-либо или обоих, а он так и не узнает.
   Но Франц, похоже, не расслышал или не понял, о каком она ребенке. Их столько вокруг, детей, несмотря на слабость, и Франц старается помогать женщинам, у.которых по трое, а то и больше.
   В горячке уже почти не замечал Франц (а вначале пугался), когда. рядом появлялись люди с оружием, партизаны. Они то двигались вместе с жителями, то куда-то уходили, пропадали. Франц убеждался: такие же, как и остальные деревенские люди.
   Правда, если и Францу, при его маскараде, одежде, дать оружие, сойдет и он за своего здесь.
   А однажды случилось такое, что всего перевернуло, как бы не помнил уже, кто он, где он. Такое пришлось увидеть (Полине), в таком участвовать (Францу) – об этом никогда потом не говорили друг с другом и вспоминать не хотелось. Нет, не самое жестокое и страшное из виденного, пережитого, потому что мера давно потеряна на этой войне, в этой жизни.
   Эти пятеро появились после явно неудачной операции (боя). Никак успокоиться не могли, по восклицаниям и нервной перепалке можно было понять, что лишь они и вырвались оттуда, живыми. Двое из них ранены, в руку, в голову, казалось, еле держатся на ногах. Вначале наседали на человека в потертом кожаном пальто, с сухим некрасивым лицом. Он не отдал какую-то команду и сам оказался не там, где должен был находиться. Францу интересно было и немного жутковато наблюдать за ними: это и есть те самые партизаны, которых так ненавидят и опасаются немцы. А в кожанке, наверное, командир, может быть, комиссар; Но он не еврей, хотя у немцев принято считать, что они заправляют всем. Есть и еврей; этот, однако, почти не участвует в перепалке, совсем как посторонний. Уселся на вещмешок и смотрит прямо перед собой, как будто поезда дожидается, что вот-вот вынырнет из-за деревьев. А профиль-профиль, ну, прямо-таки карикатура на "юде-комиссара" в солдатских газетах[1] Что-то притягивает внимание Франца именно к этому человеку. Впрочем, понятно: столько написано, наговорено о еврейском племени, которое ухитряется во все влезть и все повернуть на пользу себе и во вред другим, что встреча с евреем, с живым-в Германии их уже нет-неожиданно взволновала. Нет, Франц не считает себя нацистом-антисемитом, у них в доме этого стыдились. Но Франц последние годы домой к отцу и матери лишь наведывался время от времени, а жил и работал в молодежных лагерях, где надо было соответствовать образу молодого и кровожадного тигра-солдата фюрера. Франц учился соответствовать. Дожидался, как и другие, дня, когда, как посвящение, будет и у него под мышкой наколка эсэсовца. Насколько, однако, далеко зашло, он и сам не знал: не было вблизи и вокруг евреев, чтобы проверить свои чувства. Но помнит, что холодел от ужаса и как его тошнило, но старался выглядеть не хуже других, когда фронтовик с "Железным крестом" рассказывал, как весело воюет СС на Востоке. Где-то в южном городе: русская жена принесла передачу арестованному еврею. Ей вынесли, вернули посуду. На тарелке, под полотенцем – голова мужа!
   И вот еврей сидит перед ним, но ситуация прямо противоположная: не "юде" в руках у "арийца", а "ариец" – в полной его власти. Достаточно еврею, узнав, что это немец смотрит на него, ткнуть в его сторону пальцем, и с немцем сделают то же, что заслуживают, по убеждению солдат фюрера, евреи.
   А тем временем что-то переменилось в сцене, которая разыгрывалась в лесу. До этого закручивалось вокруг командира в кожанке, которого винили в недавней беде, угрожающе поносили за неумные распоряжения и, похоже, за трусость. Кожаный подошел к сидящему на вещмешке, долго смотрел бессмысленно, как бы что-то соображая, и вдруг спросил громко:
   – Постойте, а где диски к пулемету? йщрГ.Что диски, если и пулеметчика, потеряли, и пулемет,-издали отозвался раненный в голову.
   – Все равно. Диски я поручал вот ему, Фуксону.
   – Какие диски, какие диски?-оглядываясь, как бы ища поддержки, закричал человек, сидящий на мешке.
   – Что значит, какие? – не отставал кожаный. – Тебе было поручено носить запасные. Что, потерял, бросил?
   – Кто-то что-то не так сделал, побежал первый, а виноват Фуксон! – неприятно высоким голосом выкрикивал, отбивался хозяин мешка.
   – Ты за других не прячься, – вмешался раненный в руку, кривясь от ноющей боли, -каждый за себя отвечай.
   – Что у тебя там, чем мешок набит? – все решительнее наступал кожаный. Кажется, рад, что о его вине забыли. – Вот это он не бросил! А ну-ка развяжи!
   И еще чей-то голос прозвучал, присоединяясь к командирскому:
   – За потерянное оружие, знаешь, что у нас бывает?
   Кожаный схватил мешок за лямки и выдернул из-под сидящего, тот смешно по-бабьи завалился на бок. Из мешка вывалились скрутки поблескивающей кожи, новые ботинки.
   – Хром, смотрите, сколько из той машины заготовок нагреб!-обрадовался кожаный. – Небось, кожу не бросил.
   – Что хром, что нагреб! Если другие побросали, значит, и я должен…
   – О дисках речь, куда их подевал!
   – А что они без пулемета? Сами же потом попросили бы: Фуксон, сапоги надо пошить, Фуксон, подметка износилась!
   – А ты и кинулся делать! Знаем мы тебя! – Это тот, с ноющей рукой.
   – Что тут с ним базар разводить? А ну! – Кожаный забрал из рук Фуксона винтовку. – Отойдем-ка туда.
   Направились в сторону небольшой поляны, но кожаный вдруг оглянулся на Франца:
   – И ты! Пошли с нами.
   "Что, почему?" – Франц растерялся. Никак не ожидал, в его сторону никто даже не смотрел, а тут вдруг… Полина запричитала:
   – Нашто ен вам? Ён хворы, ен немы, ен…
   – Ён, ен, ен!-окрысился кожаный. – Ну что заенчила? Ничего не станет с твоим немым.
   – А нашто ен вам, а Божа ж, а што гэта робицца! – на всякий случай выкрикивала Полина, но и понимала: нельзя переборщить. Вдруг тут есть кто-то, кто знает все про Франца, вспомнит, скажет-вот тогда и на самом деле поенчишь. Побежала за ними следом, не выпуская ни на миг из виду, готовая снова поднять бабий крик.
   Вышли из леса на поляну, и тут Франц близко разглядел человека в кожанке, его узкое и некрасивое лицо, волчьи морщины на переносье. Что-то знакомое почудилось ему в бессмысленно-злом взгляде, в резко опущенных уголках бледногубого рта. Именно таким легко подчиняются: злость, от них исходящая, постоянна, как атмосферный столб. Она и тебя начинает обволакивать, сначала неприязнью к нему же, но затем ты сам заражаешься его непонятной злостью непонятно к кому-от беспокойства, тревоги, страха.
   Куда он и зачем ведет всех, и все идут? Куда, будто знают-даже Фуксон-разумный смысл и цель этого похода. Коричневая уродливо длинная кожанка с белыми проплешинами и трещинами на командире висит, как на вешалке, в руке у него пистолет, а в другой – винтовка арестованного. Зачем позвал Франца, что от него хотят? Глаза кожаного, казалось, бессмысленно шарят вокруг, но нет, увидел несколько особняком стоящих березок и тут же направился к ним. Показал Францу на белое стройное дерево:
   – Ты самый высокий, берись, нагибай. Чего не понимаешь? Вот так-гни! Выше, выше забирай.
   Франц попробовал – дерево только пошумело уже пожелтевшей и поредевшей кроной – не поддается. Действительно, пришлось встать на цыпочки и схватить красавицу повыше, как за горло, повиснув, потянул книзу. Перебирая руками поближе к вершине, заставил упрямицу, плавно ослабевающую, пригнуться, навалился сверху на нее, локтями, всем телом, кто-то рядом повис, наклонили как надо. Хотя, как надо и что надо, известно тут, кажется, единственному человеку. От его тайной непонятной мысли исходит угроза.
   – А ты,-командует кожаный тому, у кого перевязана голова,- сними с этого ремень.
   – Сам снимет, если надо. Ладно, Фуксон, давай твой ремень.
   Что? Зачем? Что вам от меня надо?!
   – Давай, раз приказывают.
   И тот торопливо распоясался, темный плащ с раздутыми карманами повис на нем уродливо, как халат. А кожаный распоряжается дальше:
   – Привязывай за ногу. Ну, что непонятно? Ногу. К березе. Ремнем. Понял, немая ступа?
   И сам подтолкнул Фуксона к Францу.
   Франц и второй, помогающий удерживать пружинящую березу, нелепо пытаются поймать ногу Фуксона, тот отступает, смешно отпрыгнул, вырвав колошину немецких штанов из Францевых ногтей.
   – Вы что? Что вы придумали? За это ответите?
   – Э, ответите, ответите!-вдруг разозлился ленивого вида крепыш-парень, до этого ни в чем не участвовавший. Как укусили eгo.
   Схватил голову бедного Фуксона сильными руками "в замок" и подтащил его к дереву: привязывайте! Франц схватил ногу ременной петлей, быстро протянув конец через металлическую пряжку, будто не раз такое проделывал. Кожаный одобрительно помахал пистолетом. На пару с тем, что помогает удерживать березу, торопливо стали конец ремня привязывать к стволу. Фуксон уже лежит на земле, нога задрана к небу.
   – Вы что, вы что?-все повторяет несчастный, дергая ремень, как бы пробуя, достаточно ли прочно, хорошо ли*нога привязана.
   – А вот сейчас поймешь!
   – Будет тебе хром!
   В выкриках не злоба, а как бы игра, всех завораживает само действие, нечто происходящее сними.
   – Наклоняй вторую, – командует кожаный и, отшвырнув винтовку, сам бросается к стоящей в метрах семи такой же березе.-Сюда, к нему гни!
   Фуксон в отчаянии закричал на весь лес:
   – Люди, помогите! Это фашисты! Вы что, фашисты? Вы фашисты, или кто?
   Ухитрился вскочить с земли, на ноге, еще не привязанной, пытается ускакать, убежать, снова упал, на руках старается уползти, а его тащат, волокут, прижимают, вяжут:
   – Ах, мы фашисты?.. Значит, вот мы кто?.. Сейчас ты увидишь, кто фашист!.. Сука! Фархфлюхтер! Свинья! Фуфло! Иуда! Шайзе!..
   Чьи были слова, чьи голоса в этом безобразном клубке яростных тел, кто молчал немо, а кто нет-никто не мог бы разобрать. На другом конце поляны тоже кричали-женщины, их испуганные голоса все нарастали.