То солнце жгло, то дождик лил - всего
не перескажешь. Так длинна дорога
от этого порога до того
и от того до этого порога.
И все-таки в том стареньком дому
все нашими населено следами,
и где-то там, на чердаке, в дыму,
лежит платок с забытыми слезами.
От этого и до того огня
ты шила мне мешок для провианта,
Ты звездную одела на меня
рубаху. Ты мешок мой проверяла.
От этого порога до того
я шел один среди жары и стужи,
к бокам коней прикладывал тавро,
и воду пил, толок я воду в ступе.
Я плыл по рекам и не знал - куда,
и там, пока плыла моя пирога,
я слышал, как глаголила Кура,
от этого и до того порога.
Симон Чиковани
Олени на гумне
Я молод был. Я чужд был лени.
Хлеб молотил я на гумне.
Я их упрашивал:
- Олени!
Олени, помогите мне!
Они послушались. И славна
работали мы дотемна.
О, как смеялись мы, как сладка
дышали запахом зерна!
Нас солнце красное касалось
и отражалось в их рогах.
Рога я трогал - и казалась,
что солнце я держу в руках.
Дома виднелись. Их фасаду
закат заглядывал в лицо.
И вдруг, подобная фазану,
невеста вышла на крыльцо.
Я ей сказал:
- О, совпаденье!
Ты тоже здесь? Ты - наяву?
Но будь со мной, как сновиденье,
когда засну, упав в траву.
Ты мне привидишься босая,
босая, на краю гумна.
Но, косы за плечи бросая,
ты выйдешь за пределы сна.
И я скажу тебе:
"Оденем
оленям на рога цветы.
Напьемся молоком оленьим
иль буйвольим - как хочешь ты".
Меж тем смеркается, и вилы
крестьянин прислонил к стене,
и возникает запах винный,
и пар клубится на столе.
Присесть за столик земледельца
и, в сладком предвкушенье сна,
в глаза оленьи заглядеться
и выпить доброго вина...
Симон Чиковани
Быки
Что за рога украсили быка!
Я видел что-то чистое, рябое,
как будто не быки, а облака
там шли, обремененные арбою.
Понравились мне красные быки.
Их одурманил запах урожая.
Угрюмо напряженные белки
смотрели добро, мне не угрожая.
О, их рога меня с ума свели!
Они стояли прямо и навесно.
Они сияли, словно две свечи,
и свечи те зажгла моя невеста.
Я шел с арбой. И пахло все сильней
чем-то осенним, праздничным и сытым.
О виноградник юности моей,
опять я янтарем твоим осыпан.
Смотрю сквозь эти добрые рога
н вижу то, что видывал когда-то:
расставленные на лугу стога,
гумно и надвижение заката.
Мне помнится - здесь девочка была,
в тени ореха засыпать любила.
О женщина, ведущая быка,
сестра моя! Давно ли это было?
Прими меня в моих местах родных
и одари теплом и тишиною!
Пусть светлые рога быков твоих,
как месяцы, восходят надо мною.
Симон Чиковани
Анания
Люблю я старинные эти старания:
сбор винограда в ущелье Атени.
Волов погоняет колхозник Анания,
по ягодам туты ступают их тени.
Пылает оранжевым шея вола!
Рогам золотым его - мир и хвала!
Сквозь них мне безмерная осень видна.
Уже виноград претерпел умиранье.
Но он воскресает с рожденьем вина,
в младенчестве влаги, что зрела века.
Ведь эта дорога и прежде вела
туда, где хранит свои тайны марани.
Ах, осени этой труды и сияния!
А вон и ореха обширная крона,
как часто под ней засыпал ты, Анания,
и было лицо твое славно и кротко.
Меж тем вечереет, и, в новой длине,
все тени бредут в неживой вышине,
как луны, мерцают волы при луне,
и столько добра и усталости в теле.
Как часто все это припомнится мне:
тяжелые скрипы арбы в тишине
и, в мирном и медленном лунном огне,
Анания, и волы, и Атени...
Симон Чиковани
В Сигнахи, на горе
Я размышлял в Сигнахи, на горе,
над этим миром, склонным к переменам,
Движенье неба от зари к заре
казалось мне поспешным и мгновенным.
Еще восхода жив и свеж ожог
и новый день лишь обретает имя,
уже закатом завершен прыжок,
влекущий землю из огня в полымя.
Еще начало!- прочности дневной
не научились заново колени.
Уже конец!- сомкнулось надо мной
ночное благо слабости и лени.
Давно ли спал младенец-виноград
в тени моей ладони утомленной?
А вот теперь я пью вино и рад,
что был так добр к той малости зеленой.
Так наблюдал я бег всего, что есть,
то ликовал, то очень огорчался,
как будто, пребывая там и здесь,
раскачивал качели и качался!
Симон Чиковани
Гремская колокольня
Всему дана двойная честь
быть тем и тем:
предмет бывает
тем, что он в самом деле есть,
и тем, что он напоминает.
Я представлял себе корабль
всегда, когда смотрел на Греми.
Каким небесным якорям
дано держать его на гребне?
Я знал - нет смерти на земле,
нет ничему предела, если
опять, о Греми, на заре
твои колокола воскресли.
Вкусивший гибели не раз,
твой грозный царь, поэт твой бедный,
опять заплакал Теймураз,
тобой возвышенный над бездной.
Кахетии так тяжела
нагрузка кисти виноградной.
Вокруг покой и тишина
и урожая вид нарядный.
От заслонивших очи слез
в счастливом зрительном обмане,
твой странник, Греми, твой матрос,
гляжу, как ты плывешь в тумане.
Симон Чиковани
По пути в сванетию
Теперь и сам я думаю: ужели
по той дороге, странник и чудак,
я проходил?
Горвашское ущелье,
о, подтверди, что это было так.
Я проходил. И детскую прилежность
твоей походки я увидел.
Ты
за мужем шла покорная,
но нежность,
сиянье нежности взошло из темноты.
Наши глаза увиделись.
Ревниво
взглянул твой муж.
Но как это давно
случилось.
И спасла меня равнина,
где было мне состариться дано.
Однако повезло тому, другому,
не ведая опасности в пути,
по той дороге он дошел до дому,
никто не помешал ему дойти.
Не гикнули с откоса печенеги,
не ухватились за косы твои,
не растрепали их.
Не почернели
глаза твои от страха и любви.
И, так и не изведавшая муки,
ты канула, как бедная звезда.
На белом муле, о, на белом муле
в Ушгули ты спустилась навсегда.
Но все равно - на этом перевале
ликует и живет твоя краса.
О, как лукавили, как горевали
глаза твои, прекрасные глаза.
Симон Чиковани
Задуманное поведай облакам
А после - шаль висела у огня,
и волосы, не знавшие законов
прически, отряхнулись от заколок
и медленно обволокли меня.
Я в них входил, как бы входил в туман
в горах сванетских, чтобы там погибнуть,
и все-таки я их не мог покинуть,
и я плутал в них и впадал в обман.
Так погибал я в облаке твоем.
Ты догадалась - и встряхнула ситом,
пахнуло запахом земным и сытым,
и хлеб ячменный мы пекли вдвоем.
Очаг дышал все жарче, все сильней.
О, как похожи были ты и пламя,
как вы горели трепетно и плавно,
и я гостил меж этих двух огней.
Ты находилась рядом и вокруг,
но в лепете невнятного наречья,
изогнутою, около Двуречья
тебя увидеть захотел я вдруг.
Чуть не сказал тебе я: "О лоза,
о нежная, расцветшая так рано..."
В Сванетии не знают винограда,
я не сказал. И я закрыл глаза.
Расстались мы. И вот, скорей старик,
чем мальчик, не справляюсь я с собою,
и наклоняюсь головой седою,
и надо мной опять туман стоит.
Верни меня к твоим словам, к рукам.
Задуманное облакам поведай,
я догадаюсь - по дождю, по ветру.
Прошу тебя, поведай облакам!
Симон Чиковани
Девять дубов*
______________
* Число девять считалось в народе магическим (девять дорог,
девять гор, девять корней и т.д.). Девять дубов - символ
непоколебимости, силы, долговечности народа. Девять плит Марабды
девять могил братьев Херхеулидзе, героически погибших в битве при
Марабде.
Мне снился сон - и что мне было делать?
Мне снился сон - я наблюдал его.
Как точен был расчет - их было девять:
дубов и дзвов. Только и всего.
Да, девять дэвов, девять капель яда
на черных листьях, сникших тяжело.
Мой сон исчез, как всякий сон. Но я-то,
я не забыл то древнее число.
Вот девять гор, сужающихся кверху,
как бы сосуды на моем пути.
И девять пчел слетаются на квеври,
и квеври тех - не больше девяти.
Я шел, надежду тайную лелея
узнать дубы среди других лесов.
Мне чудится - они поют "Лилео".
О, это пенье в девять голосов!
Я шел и шел за девятью морями.
Число их подтверждали неспроста
девять ворот, а девять плит Марабды,
и девяти колодцев чистота.
Вдруг я увидел: посреди тумана
стоят деревья. Их черты добры.
И выбегает босиком Тамара
и девять раз целует те дубы.
Я исходил все девять гор. Колени
я укрепил ходьбою. По утрам
я просыпался радостный. Олени,
когда я звал, сбегали по горам.
В глаза чудес, исполненные света,
всю жизнь смотрел я, не устав смотреть.
О, девять раз изведавшему это
не боязно однажды умереть.
Мои дубы помогут мне. Упрямо
я к их корням приникну. Довезти
меня возьмется буйволов упряжка.
И снова я сочту до девяти.
Симон Чиковани
Три стихотворения о серафите
Во время археологических раскопок древней картлийской столицы Армази,
близ Мцхеты, была обнаружена гробница юной и прекрасной
девушки -Серафиты, чей облик чудом сохранился до наших дней в своей
живой прелести. В гроб ее проник корень гранатового дерева,
проскользнувший в кольцо браслета.
Раздумья о Cерафите
Как вникал я в твое многолетие, Мцхета.
Прислонившись к тебе, ощущал я плечом
мышцы трав и камней, пульсы звука и цвета,
вздох стены, затрудненный огромным плющом.
Я хотел приобщить себя к чуждому ритму
всех старений, столетий, страстей и смертей.
Но не сведущий в этом, я звал Серафиту,
умудренную возрастом звезд и детей.
Я сказал ей: - Тебе все равно, Серафита:
умерла, и воскресла, и вечно жива.
Так явись мне воочью, как эта равнина,
как Армази, созвездия и дерева.
Не явилась воочью. Невнятной беседой
искушал я напрасно твою немоту.
Ты - лишь бедный ребенок, случайно бессмертный,
но изведавший смерть, пустоту и тщету.
Все тщета!- я подумал.- Богатые камни
неусыпных надгробий - лишь прах, нищета.
Все тщета!- повторил я. И вздрогнул: - А Картли?
Как же Картли? Неужто и Картли - тщета?
Ничего я не ведал. Но острая влага
округлила зрачок мой, сложилась в слезу.
Вспомнил я - только ель, ежевику и благо,
снизошедшее в этом году на лозу.
И пока мои веки печаль серебрила,
и пугал меня истины сладостный риск,
продолжала во веки веков Серафита
красоты и бессмертия детский каприз.
Как тебе удалось - над убитой боями
и воскресшей землею, на все времена,
утвердить независимый свет обаянья,
золотого и прочного, словно луна?
Разве может быть свет без источника света?
Или тень без предмета? Что делаешь ты!
Но тебе ль разделять здравомыслие это
в роковом заблужденье твоей красоты!
Что тебе до других? Умирать притерпелись,
не умеют без этого жить и стареть.
Ты в себе не вольна - неизбывная прелесть
не кончается, длится, не даст умереть.
Так прощай или здравствуй! Покуда не в тягость
небесам над Армази большая звезда,
всем дано претерпеть эту муку и благость,
ничему не дано миновать без следа.
Зову Cерафиту
Не умерла, не предана земле.
Ты - на земле живешь, как все.
Но разве,
заметив боль в пораненном крыле,
не над тобою плакал твой Армази?
О, как давно последние дары
тебе живая суета дарила!
С тех пор я жду на берегах Куры,
н засухой опалена долина.
Не умерла. И так была умна,
что в спешке доброты и нетерпенья
достиг твой шелест моего гумна:
вздох тишины и слабый выдох пенья
Что делаешь? Идешь? Или пока
тяжелым гребнем волосы неволишь?
Не торопись. Я жду тебя - века.
Не более того. Века всего лишь.
Еще помедли, но приди. Свежа
н не трудна твоя дорога в Мцхету.
Души моей приветная свеча
уже взошла и предается свету.
Уж собраны и ждут тебя плоды
и лакомства, стесненные корзиной.
Как милосердно быть такой, как ты:
сюда идущей и такой красивой.
В молчании твой голос виноват.
Воспой глубоким горлом лебединым
и виноградаря, и виноград,
и виноградники в краю родимом.
Младенческою песней умудрен,
я разгадаю древние затеи
и вызволю из тесноты времен
отцов и дедов доблестные тени.
Бессмертное не может быть мертво.
Но знает ли о том земля сырая,
ошибку ожиданья моего
оплакивая и благословляя?
Как твой удел серьезен и высок:
в мгновенных измененьях мирозданья
все бодрствует великий голосок
бессмертного блаженства и страданья.
Гранатовое дерево у гробницы серафиты
И встретились:
бессмертья твоего
прекрасная и мертвая громада
и маленькое дерево граната,
возникшее во мгле из ничего.
Ум дерева не ведает иной
премудрости:
лишь детское хотенье
и впредь расти, осуществлять цветенье
и алчно брать у щедрости земной.
Не брезгуя глубокой тьмой земли,
в блаженном бессознании умнейшем,
деревья обращаются к умершим
и рыщут пользы в прахе и пыли.
Но что имел в виду живой росток,
перерастая должные границы,
когда проник он в замкнутость гробницы
и в ней сплоченность мрамора расторг?
Влекло его твое небытие
пройти сквозь твердь плиты непроходимой,
чтобы припасть к твоей руке родимой,
удостоверясь в тонкости ее.
С великим милосердием дерев
разнял он узкий холодок браслета
и горевал, что ты была бессмертна
лишь вечно, лишь потом, лишь умерев.
Гранат внушал запястью твоему
все то, что знал об алых пульсах крови
в больших плодах, не умещенных в кроне
и по ночам слетающих во тьму.
Он звал тебя узнать про шум ветвей
с наивностью, присущею растеньям,
истерзанный тяжелым тяготеньем,
кровоточеньем спелости своей.
Какая же корысть владела им,
вела его в таинственные своды
явить великодушие природы
в последний раз!- твоим рукам немым?
Не Грузии ли древней тишина
велит очнуться песенке туманной:
"Зачем так блещут слезы, мой желанный?
Зачем мне эта легкость тяжела?"
Не Грузии ли древней колдовство
велит гранату караулить плиты
и слабое дыханье Серафиты
не упускать из сердца своего?
Симон Чиковани
Сказанное во время бомбежки
В той давности, в том времени условном
что был я прежде? Облако? Звезда?
Не пробужденный колдовством любовным
алгетский камень, чистый, как вода?
Ценой любви у вечности откуплен,
я был изъят из тьмы, я был рожден.
Я - человек. Я, как поющий купол,
округло и таинственно сложен.
Познавший мудрость, сведущий в искусствах,
в тот день я крикнул: - О земля моя!
Даруй мне тень! Пошли хоть малый кустик
простить меня и защитить меня!
Там, в небесах, не склонный к проволочке
сияющий нацелен окуляр,
чтобы вкусил я беззащитность точки,
которой алчет перпендикуляр.
Я по колено в гибели, по пояс,
я вязну в ней, тесно дышать груди.
О школьник обезумевший! Опомнись!
Губительной прямой не проводи.
Я - человек! И драгоценен пламень
в душе моей. Но нет, я не хочу
сиять заметно! Я - алгетский камень.
О господи, задуй во мне свечу!
И отдалился грохот равномерный,
н куст дышал, и я дышал под ним.
Немилосердный ангел современный
побрезговал ничтожеством моим.
И в этот мир, где пахло и желтело,
смеркалось, пело, силилось сверкнуть,
я нежно вынес собственного тела
родимую и жалостную суть.
Заплакал я, всему живому близкий,
вздыхающий, трепещущий, живой.
О высота моей молитвы низкой,
я подтверждаю бедный лепет твой.
Я видел одинокое, большое
свое лицо. Из этого огня
себя я вынес, как дитя чужое,
слегка напоминавшее меня.
Не за свое молился долговечье
в тот год, в тот час, в той темной тишине
за чье-то золотое, человечье,
случайно обитавшее во мне.
И выжило оно. И над водою
стоял я долго. Я устал тогда.
Мне стать хотелось облаком, звездою,
Алгетским камнем, чистым, как вода.
Симон Чиковани
Осколки глиняной чаши
Некогда Амиран, рассердившись,
разбил вдребезги глиняную чашу,
но осколки ее, желая соединиться,
с шумом и звоном улетели в небо.
из народного сказания
...И ныне помню этот самолет
и смею молвить: нет, я не был смелым.
Я не владел своим лицом и телом.
Бежал я долго, но устал и лег.
Нет, не имел я твердости колен,
чтоб снова встать. Пустой и одинокий,
я все лежал, покуда взрыв высокий
землей чернел и пламенем алел. ...
Во мне скрестились холод и жара.
Свистел пропеллер смерти одичавшей.
И стал я грубой, маленькою чашей,
исполненною жизни и добра.
Как он желал свести меня на нет,
разбить меня, как глиняную цельность,
своим смертельным острием прицелясь
в непрочный и таинственный предмет.
И вспомнил я: в былые времена,
глупец, мудрец, я счастлив был так часто.
А вот теперь я - лишь пустяк, лишь чаша.
И хрупкость чаши стала мне смешна.
Что оставалось делать мне? Вот-вот
я золотыми дребезгами гряну,
предамся я вселенскому туману,
на искру увеличив небосвод.
Пусть так и будет. Ночью, как-нибудь,
мелькну звездой возле созвездья Девы.
Печальные меня проводят дэвы
в мой Млечный и уже последний путь.
Разрозненность сиротская моя
воспрянет вдруг, в зарю соединяясь.
И, может быть, я все ж вернусь, как аист
на милый зов родимого жилья.
Земля моя, всегда меня хранит
твоя любовь. И все-таки ответствуй:
кто выручит меня из мглы отвесной
и отсветы души соединит?
Карло Каладзе
Жизнь лозы
новелла в четырех песнях
I
Солнце гуляет по-над берегами Иори,
зной непомерный свершился, а день в половине.
Лютое солнце спалило поля - не его ли
станем учить, как лелеять цветы полевые?
Все-таки, все-таки только природе доверюсь:
книга горы, где любая глава-виноградник,
рукопись солнца: сложенная гением ересь,
вникнуть бы в смысл этих надписей невероятных?
Чу! Виноградарей песня зовет не меня ли
зрением слез созерцать этот край изобилья?
Если умру и забудусь - небес и Манави
встреча и в том забытьи да не будет забыта!
Если б строку совершенной лозе уподобить!
Я - только голос, чтоб хору все пелось и пелось.
Я - только глаз, чтобы взгляд был всевидяще-добрым,
видя и ведая зелень, и вольность, и прелесть.
Не шелохнувшись, мгновение длится, как время.
Разве помыслишь о зле, о вражде и о вздоре?
Я не случайно избрал для любви и доверья
бег и стремленье и легкую поступь Иори.
Солнце - мое! И на радостях мне захотелось
солнце, как шапку, забросить в небесную чащу.
Тот, только тот, кто в уста целовал ркацители,
видел светило, вмещенное в винную чашу!
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс.
Твое и мое одинаковы сердцебиенья.
Ты - прежде, ты - мастер, я - твой подражатель,
и пусть!
Тебе посвящу ученичество стихотворенья.
II
Слава, Манави, тому, кто затеял однажды
вечность любви, и сады, и судьбу, и угодья.
Крепость в руинах, и та изнывает от жажды
верить в бессмертье цветенья и плодородья.
Мертв от рожденья, кто верит в скончание света.
Свет будет длиться - без перерыва и риска.
Ты, виноградник, поведай, как было все это:
лоз исчисление - триста, и триста, и триста.
Воздух прозрачен, как будто отсутствует вовсе,
помысел сердца в нем явственно опубликован.
Домики эти всегда помышляют о госте,
пялясь в пространство высокими лбами балконов.
Сразу, врасплох, со спины - на ликующий полдень
обрушился град, нещадная грянула ярость.
Пал виноградник и смертного мига не понял,
черное облако, смерти слепая всеядность.
Только минута прошла: непогода с погодой
насмерть схватились непоправимо и быстро.
Солнце опомнилось. Полдень очнулся спокойный.
Нет ни того, кто убит, ни того, кто убийца.
Мертвой лежит драгоценная малость и радость,
веточка, чудо, казненное детство побега,
и улетучилась, и не сбылась виноградность...
Ведро. Глаза прозревают от влаги от века.
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс:
бессонница крови, ямб-пауза и ударенье.
Во мне - твоя кровь. Золотой виноградиной уст,
тебя восхваляя, свершается стихотворенье.
III
Было - но есть, ибо память не знает разлуки
с временем прошлым, и знать не научится вскоре.
Ношею горя обремененные руки.
Памятник битве неравной. Безмолвие скорби.
Брат виноградарь, когда бы глупей иль умнее
был, я б забыл о былом, но не рано ль, не рано ль?
В наших зрачках те события окаменели,
сердце прострелено градом, о брат виноградарь.
Если нахмурюсь и молвлю: - Я помню. Ты помнишь?
Мне собеседник ответит: - Ты помнишь? Я помню.
Жизнь-это средство смертельно рвануться на помощь
жизни чужой: человеку, и саду, и полдню.
Что из того, что навряд ли и трех очевидцев
бой пощадил, чтобы длилась суровая тризна.
Может быть, трое осталось из тех арагвинцев,
много и мало их было, а было их триста.
Женщины реяли, черные крылья надевши,
в высях печали, которую ум не постигнет.
Встань, виноградник, предайся труду и надежде!
Ты - непреклонен, вовек ты не будешь пустынен.
Ты, как и я, завсегдатай горы зеленейшей.
Я, как и ты, уроженец и крестник Манави.
Сводит с ума - так родим, и громоздок, и нежен
поскрип колес до отверстого входа в марани!
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс.
Благоговею пред страстью твоею к даренью.
Ты мою кровь понукаешь спешить, тороплюсь:
благодаренье окажется стихотвореньем.
IV
Хочет лоза говорить, повисая бессильно,
изнемогая, вздыхая все тише и реже.
Чтобы потом сожаление нас не бесило,
пусть говорит! Как добры ее чудные речи!
- Может быть, дух испущу - и тогда не отчаюсь.
Я одолею меня испытующий ужас.
Непрерываемость жизни, любви неслучайность,
длительность времени - мне отведенная участь.
Вечно стремлюсь, как Иори и как Алазани,
как продвиженье светил в глубине мирозданья,
тысячелетья меня провожают глазами,
вечно стремлюсь исцелить и утешить страданья.
Помню грузин, что о Грузии так трепетали:
о, лишь возьми мою жизнь, и дыханье, и трепет.
Жизнь не умеет забыться для сна и печали,
и виноградник живет, когда бедствие терпит.
Дудочки осени празднество нам возвестили.
Слушайте, воины и земледельцы, мужчины!
Той же рукою, которой меня вы взрастили,
ввысь поднимите с великою влагой кувшины.
Жажда - была и, как горе, сплыла, миновала,
быть ей не быть - не колеблясь и не канителя.
Тот, кто на солнце смотрел сквозь стакан ркацители,
может сказать: меня солнце в уста целовало!
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс,
тот пульс, что во мне, это только твое повторенье.
Пока он так громок, насыщен тобой и не пуст,
прошу, о, прими подношение стихотворенья!
Карло Каладзе
* * *
С гор и холмов, ни в чем не виноватых,
к лугам спешил я, как учил ручей.
Мой голос среди троп замысловатых
служил замысловатости речей.
Там, над ручьем, сплеталась с веткой ветка,
как если бы затеяли кусты
от любопытства солнечного света
таить секрет глубокой темноты.
Я покидал ручей: он ведал средство
мои два слова в лепет свой вплетать,
чтоб выдать тайну замкнутого сердца,
забыть о ней и выпытать опять.
Весть обо мне он вынес на свободу,
и мельницы, что кривы и малы,
с той алчностью присваивали воду,
с какою слух вкушает вздор молвы.
Ручей не скрытен был, он падал с кручи,
о жернов бился чистотою лба,
и, навостривши узенькие уши,
тем желобам внимали желоба.
Общительность его души исторгла
речь обо мне. Напрасно был я строг:
смеялся я, скрывая плач восторга,
он - плакал, оглашая мой восторг.
Пока миниатюрность и нелепость
являл в ночи доверчивый ручей,
великих гор неколебимый эпос
дышал вокруг - божественный, ничей.
В них тишина грядущих гроз гудела.
В них драгоценно длился каждый час.
До нас, ничтожных, не было им дела,
сил не было любить ничтожных нас.
Пусть будет так! Не смея, не надеясь
занять собою их всевышний взор,
ручей благословляет их надменность
и льется с гор, не утруждая гор.
Простим ему, что безобидна малость
воды его - над малою водой
плывет любви безмерная туманность,
поет азарт отваги молодой.
Хвала ручью, летящему в пространство!
Вы замечали, как заметил я,
краса ручья особенно прекрасна,
когда цветет растение иа.
Карло Каладзе
* * *
На берегу то ль ночи, то ли дня,
не перескажешь. Так длинна дорога
от этого порога до того
и от того до этого порога.
И все-таки в том стареньком дому
все нашими населено следами,
и где-то там, на чердаке, в дыму,
лежит платок с забытыми слезами.
От этого и до того огня
ты шила мне мешок для провианта,
Ты звездную одела на меня
рубаху. Ты мешок мой проверяла.
От этого порога до того
я шел один среди жары и стужи,
к бокам коней прикладывал тавро,
и воду пил, толок я воду в ступе.
Я плыл по рекам и не знал - куда,
и там, пока плыла моя пирога,
я слышал, как глаголила Кура,
от этого и до того порога.
Симон Чиковани
Олени на гумне
Я молод был. Я чужд был лени.
Хлеб молотил я на гумне.
Я их упрашивал:
- Олени!
Олени, помогите мне!
Они послушались. И славна
работали мы дотемна.
О, как смеялись мы, как сладка
дышали запахом зерна!
Нас солнце красное касалось
и отражалось в их рогах.
Рога я трогал - и казалась,
что солнце я держу в руках.
Дома виднелись. Их фасаду
закат заглядывал в лицо.
И вдруг, подобная фазану,
невеста вышла на крыльцо.
Я ей сказал:
- О, совпаденье!
Ты тоже здесь? Ты - наяву?
Но будь со мной, как сновиденье,
когда засну, упав в траву.
Ты мне привидишься босая,
босая, на краю гумна.
Но, косы за плечи бросая,
ты выйдешь за пределы сна.
И я скажу тебе:
"Оденем
оленям на рога цветы.
Напьемся молоком оленьим
иль буйвольим - как хочешь ты".
Меж тем смеркается, и вилы
крестьянин прислонил к стене,
и возникает запах винный,
и пар клубится на столе.
Присесть за столик земледельца
и, в сладком предвкушенье сна,
в глаза оленьи заглядеться
и выпить доброго вина...
Симон Чиковани
Быки
Что за рога украсили быка!
Я видел что-то чистое, рябое,
как будто не быки, а облака
там шли, обремененные арбою.
Понравились мне красные быки.
Их одурманил запах урожая.
Угрюмо напряженные белки
смотрели добро, мне не угрожая.
О, их рога меня с ума свели!
Они стояли прямо и навесно.
Они сияли, словно две свечи,
и свечи те зажгла моя невеста.
Я шел с арбой. И пахло все сильней
чем-то осенним, праздничным и сытым.
О виноградник юности моей,
опять я янтарем твоим осыпан.
Смотрю сквозь эти добрые рога
н вижу то, что видывал когда-то:
расставленные на лугу стога,
гумно и надвижение заката.
Мне помнится - здесь девочка была,
в тени ореха засыпать любила.
О женщина, ведущая быка,
сестра моя! Давно ли это было?
Прими меня в моих местах родных
и одари теплом и тишиною!
Пусть светлые рога быков твоих,
как месяцы, восходят надо мною.
Симон Чиковани
Анания
Люблю я старинные эти старания:
сбор винограда в ущелье Атени.
Волов погоняет колхозник Анания,
по ягодам туты ступают их тени.
Пылает оранжевым шея вола!
Рогам золотым его - мир и хвала!
Сквозь них мне безмерная осень видна.
Уже виноград претерпел умиранье.
Но он воскресает с рожденьем вина,
в младенчестве влаги, что зрела века.
Ведь эта дорога и прежде вела
туда, где хранит свои тайны марани.
Ах, осени этой труды и сияния!
А вон и ореха обширная крона,
как часто под ней засыпал ты, Анания,
и было лицо твое славно и кротко.
Меж тем вечереет, и, в новой длине,
все тени бредут в неживой вышине,
как луны, мерцают волы при луне,
и столько добра и усталости в теле.
Как часто все это припомнится мне:
тяжелые скрипы арбы в тишине
и, в мирном и медленном лунном огне,
Анания, и волы, и Атени...
Симон Чиковани
В Сигнахи, на горе
Я размышлял в Сигнахи, на горе,
над этим миром, склонным к переменам,
Движенье неба от зари к заре
казалось мне поспешным и мгновенным.
Еще восхода жив и свеж ожог
и новый день лишь обретает имя,
уже закатом завершен прыжок,
влекущий землю из огня в полымя.
Еще начало!- прочности дневной
не научились заново колени.
Уже конец!- сомкнулось надо мной
ночное благо слабости и лени.
Давно ли спал младенец-виноград
в тени моей ладони утомленной?
А вот теперь я пью вино и рад,
что был так добр к той малости зеленой.
Так наблюдал я бег всего, что есть,
то ликовал, то очень огорчался,
как будто, пребывая там и здесь,
раскачивал качели и качался!
Симон Чиковани
Гремская колокольня
Всему дана двойная честь
быть тем и тем:
предмет бывает
тем, что он в самом деле есть,
и тем, что он напоминает.
Я представлял себе корабль
всегда, когда смотрел на Греми.
Каким небесным якорям
дано держать его на гребне?
Я знал - нет смерти на земле,
нет ничему предела, если
опять, о Греми, на заре
твои колокола воскресли.
Вкусивший гибели не раз,
твой грозный царь, поэт твой бедный,
опять заплакал Теймураз,
тобой возвышенный над бездной.
Кахетии так тяжела
нагрузка кисти виноградной.
Вокруг покой и тишина
и урожая вид нарядный.
От заслонивших очи слез
в счастливом зрительном обмане,
твой странник, Греми, твой матрос,
гляжу, как ты плывешь в тумане.
Симон Чиковани
По пути в сванетию
Теперь и сам я думаю: ужели
по той дороге, странник и чудак,
я проходил?
Горвашское ущелье,
о, подтверди, что это было так.
Я проходил. И детскую прилежность
твоей походки я увидел.
Ты
за мужем шла покорная,
но нежность,
сиянье нежности взошло из темноты.
Наши глаза увиделись.
Ревниво
взглянул твой муж.
Но как это давно
случилось.
И спасла меня равнина,
где было мне состариться дано.
Однако повезло тому, другому,
не ведая опасности в пути,
по той дороге он дошел до дому,
никто не помешал ему дойти.
Не гикнули с откоса печенеги,
не ухватились за косы твои,
не растрепали их.
Не почернели
глаза твои от страха и любви.
И, так и не изведавшая муки,
ты канула, как бедная звезда.
На белом муле, о, на белом муле
в Ушгули ты спустилась навсегда.
Но все равно - на этом перевале
ликует и живет твоя краса.
О, как лукавили, как горевали
глаза твои, прекрасные глаза.
Симон Чиковани
Задуманное поведай облакам
А после - шаль висела у огня,
и волосы, не знавшие законов
прически, отряхнулись от заколок
и медленно обволокли меня.
Я в них входил, как бы входил в туман
в горах сванетских, чтобы там погибнуть,
и все-таки я их не мог покинуть,
и я плутал в них и впадал в обман.
Так погибал я в облаке твоем.
Ты догадалась - и встряхнула ситом,
пахнуло запахом земным и сытым,
и хлеб ячменный мы пекли вдвоем.
Очаг дышал все жарче, все сильней.
О, как похожи были ты и пламя,
как вы горели трепетно и плавно,
и я гостил меж этих двух огней.
Ты находилась рядом и вокруг,
но в лепете невнятного наречья,
изогнутою, около Двуречья
тебя увидеть захотел я вдруг.
Чуть не сказал тебе я: "О лоза,
о нежная, расцветшая так рано..."
В Сванетии не знают винограда,
я не сказал. И я закрыл глаза.
Расстались мы. И вот, скорей старик,
чем мальчик, не справляюсь я с собою,
и наклоняюсь головой седою,
и надо мной опять туман стоит.
Верни меня к твоим словам, к рукам.
Задуманное облакам поведай,
я догадаюсь - по дождю, по ветру.
Прошу тебя, поведай облакам!
Симон Чиковани
Девять дубов*
______________
* Число девять считалось в народе магическим (девять дорог,
девять гор, девять корней и т.д.). Девять дубов - символ
непоколебимости, силы, долговечности народа. Девять плит Марабды
девять могил братьев Херхеулидзе, героически погибших в битве при
Марабде.
Мне снился сон - и что мне было делать?
Мне снился сон - я наблюдал его.
Как точен был расчет - их было девять:
дубов и дзвов. Только и всего.
Да, девять дэвов, девять капель яда
на черных листьях, сникших тяжело.
Мой сон исчез, как всякий сон. Но я-то,
я не забыл то древнее число.
Вот девять гор, сужающихся кверху,
как бы сосуды на моем пути.
И девять пчел слетаются на квеври,
и квеври тех - не больше девяти.
Я шел, надежду тайную лелея
узнать дубы среди других лесов.
Мне чудится - они поют "Лилео".
О, это пенье в девять голосов!
Я шел и шел за девятью морями.
Число их подтверждали неспроста
девять ворот, а девять плит Марабды,
и девяти колодцев чистота.
Вдруг я увидел: посреди тумана
стоят деревья. Их черты добры.
И выбегает босиком Тамара
и девять раз целует те дубы.
Я исходил все девять гор. Колени
я укрепил ходьбою. По утрам
я просыпался радостный. Олени,
когда я звал, сбегали по горам.
В глаза чудес, исполненные света,
всю жизнь смотрел я, не устав смотреть.
О, девять раз изведавшему это
не боязно однажды умереть.
Мои дубы помогут мне. Упрямо
я к их корням приникну. Довезти
меня возьмется буйволов упряжка.
И снова я сочту до девяти.
Симон Чиковани
Три стихотворения о серафите
Во время археологических раскопок древней картлийской столицы Армази,
близ Мцхеты, была обнаружена гробница юной и прекрасной
девушки -Серафиты, чей облик чудом сохранился до наших дней в своей
живой прелести. В гроб ее проник корень гранатового дерева,
проскользнувший в кольцо браслета.
Раздумья о Cерафите
Как вникал я в твое многолетие, Мцхета.
Прислонившись к тебе, ощущал я плечом
мышцы трав и камней, пульсы звука и цвета,
вздох стены, затрудненный огромным плющом.
Я хотел приобщить себя к чуждому ритму
всех старений, столетий, страстей и смертей.
Но не сведущий в этом, я звал Серафиту,
умудренную возрастом звезд и детей.
Я сказал ей: - Тебе все равно, Серафита:
умерла, и воскресла, и вечно жива.
Так явись мне воочью, как эта равнина,
как Армази, созвездия и дерева.
Не явилась воочью. Невнятной беседой
искушал я напрасно твою немоту.
Ты - лишь бедный ребенок, случайно бессмертный,
но изведавший смерть, пустоту и тщету.
Все тщета!- я подумал.- Богатые камни
неусыпных надгробий - лишь прах, нищета.
Все тщета!- повторил я. И вздрогнул: - А Картли?
Как же Картли? Неужто и Картли - тщета?
Ничего я не ведал. Но острая влага
округлила зрачок мой, сложилась в слезу.
Вспомнил я - только ель, ежевику и благо,
снизошедшее в этом году на лозу.
И пока мои веки печаль серебрила,
и пугал меня истины сладостный риск,
продолжала во веки веков Серафита
красоты и бессмертия детский каприз.
Как тебе удалось - над убитой боями
и воскресшей землею, на все времена,
утвердить независимый свет обаянья,
золотого и прочного, словно луна?
Разве может быть свет без источника света?
Или тень без предмета? Что делаешь ты!
Но тебе ль разделять здравомыслие это
в роковом заблужденье твоей красоты!
Что тебе до других? Умирать притерпелись,
не умеют без этого жить и стареть.
Ты в себе не вольна - неизбывная прелесть
не кончается, длится, не даст умереть.
Так прощай или здравствуй! Покуда не в тягость
небесам над Армази большая звезда,
всем дано претерпеть эту муку и благость,
ничему не дано миновать без следа.
Зову Cерафиту
Не умерла, не предана земле.
Ты - на земле живешь, как все.
Но разве,
заметив боль в пораненном крыле,
не над тобою плакал твой Армази?
О, как давно последние дары
тебе живая суета дарила!
С тех пор я жду на берегах Куры,
н засухой опалена долина.
Не умерла. И так была умна,
что в спешке доброты и нетерпенья
достиг твой шелест моего гумна:
вздох тишины и слабый выдох пенья
Что делаешь? Идешь? Или пока
тяжелым гребнем волосы неволишь?
Не торопись. Я жду тебя - века.
Не более того. Века всего лишь.
Еще помедли, но приди. Свежа
н не трудна твоя дорога в Мцхету.
Души моей приветная свеча
уже взошла и предается свету.
Уж собраны и ждут тебя плоды
и лакомства, стесненные корзиной.
Как милосердно быть такой, как ты:
сюда идущей и такой красивой.
В молчании твой голос виноват.
Воспой глубоким горлом лебединым
и виноградаря, и виноград,
и виноградники в краю родимом.
Младенческою песней умудрен,
я разгадаю древние затеи
и вызволю из тесноты времен
отцов и дедов доблестные тени.
Бессмертное не может быть мертво.
Но знает ли о том земля сырая,
ошибку ожиданья моего
оплакивая и благословляя?
Как твой удел серьезен и высок:
в мгновенных измененьях мирозданья
все бодрствует великий голосок
бессмертного блаженства и страданья.
Гранатовое дерево у гробницы серафиты
И встретились:
бессмертья твоего
прекрасная и мертвая громада
и маленькое дерево граната,
возникшее во мгле из ничего.
Ум дерева не ведает иной
премудрости:
лишь детское хотенье
и впредь расти, осуществлять цветенье
и алчно брать у щедрости земной.
Не брезгуя глубокой тьмой земли,
в блаженном бессознании умнейшем,
деревья обращаются к умершим
и рыщут пользы в прахе и пыли.
Но что имел в виду живой росток,
перерастая должные границы,
когда проник он в замкнутость гробницы
и в ней сплоченность мрамора расторг?
Влекло его твое небытие
пройти сквозь твердь плиты непроходимой,
чтобы припасть к твоей руке родимой,
удостоверясь в тонкости ее.
С великим милосердием дерев
разнял он узкий холодок браслета
и горевал, что ты была бессмертна
лишь вечно, лишь потом, лишь умерев.
Гранат внушал запястью твоему
все то, что знал об алых пульсах крови
в больших плодах, не умещенных в кроне
и по ночам слетающих во тьму.
Он звал тебя узнать про шум ветвей
с наивностью, присущею растеньям,
истерзанный тяжелым тяготеньем,
кровоточеньем спелости своей.
Какая же корысть владела им,
вела его в таинственные своды
явить великодушие природы
в последний раз!- твоим рукам немым?
Не Грузии ли древней тишина
велит очнуться песенке туманной:
"Зачем так блещут слезы, мой желанный?
Зачем мне эта легкость тяжела?"
Не Грузии ли древней колдовство
велит гранату караулить плиты
и слабое дыханье Серафиты
не упускать из сердца своего?
Симон Чиковани
Сказанное во время бомбежки
В той давности, в том времени условном
что был я прежде? Облако? Звезда?
Не пробужденный колдовством любовным
алгетский камень, чистый, как вода?
Ценой любви у вечности откуплен,
я был изъят из тьмы, я был рожден.
Я - человек. Я, как поющий купол,
округло и таинственно сложен.
Познавший мудрость, сведущий в искусствах,
в тот день я крикнул: - О земля моя!
Даруй мне тень! Пошли хоть малый кустик
простить меня и защитить меня!
Там, в небесах, не склонный к проволочке
сияющий нацелен окуляр,
чтобы вкусил я беззащитность точки,
которой алчет перпендикуляр.
Я по колено в гибели, по пояс,
я вязну в ней, тесно дышать груди.
О школьник обезумевший! Опомнись!
Губительной прямой не проводи.
Я - человек! И драгоценен пламень
в душе моей. Но нет, я не хочу
сиять заметно! Я - алгетский камень.
О господи, задуй во мне свечу!
И отдалился грохот равномерный,
н куст дышал, и я дышал под ним.
Немилосердный ангел современный
побрезговал ничтожеством моим.
И в этот мир, где пахло и желтело,
смеркалось, пело, силилось сверкнуть,
я нежно вынес собственного тела
родимую и жалостную суть.
Заплакал я, всему живому близкий,
вздыхающий, трепещущий, живой.
О высота моей молитвы низкой,
я подтверждаю бедный лепет твой.
Я видел одинокое, большое
свое лицо. Из этого огня
себя я вынес, как дитя чужое,
слегка напоминавшее меня.
Не за свое молился долговечье
в тот год, в тот час, в той темной тишине
за чье-то золотое, человечье,
случайно обитавшее во мне.
И выжило оно. И над водою
стоял я долго. Я устал тогда.
Мне стать хотелось облаком, звездою,
Алгетским камнем, чистым, как вода.
Симон Чиковани
Осколки глиняной чаши
Некогда Амиран, рассердившись,
разбил вдребезги глиняную чашу,
но осколки ее, желая соединиться,
с шумом и звоном улетели в небо.
из народного сказания
...И ныне помню этот самолет
и смею молвить: нет, я не был смелым.
Я не владел своим лицом и телом.
Бежал я долго, но устал и лег.
Нет, не имел я твердости колен,
чтоб снова встать. Пустой и одинокий,
я все лежал, покуда взрыв высокий
землей чернел и пламенем алел. ...
Во мне скрестились холод и жара.
Свистел пропеллер смерти одичавшей.
И стал я грубой, маленькою чашей,
исполненною жизни и добра.
Как он желал свести меня на нет,
разбить меня, как глиняную цельность,
своим смертельным острием прицелясь
в непрочный и таинственный предмет.
И вспомнил я: в былые времена,
глупец, мудрец, я счастлив был так часто.
А вот теперь я - лишь пустяк, лишь чаша.
И хрупкость чаши стала мне смешна.
Что оставалось делать мне? Вот-вот
я золотыми дребезгами гряну,
предамся я вселенскому туману,
на искру увеличив небосвод.
Пусть так и будет. Ночью, как-нибудь,
мелькну звездой возле созвездья Девы.
Печальные меня проводят дэвы
в мой Млечный и уже последний путь.
Разрозненность сиротская моя
воспрянет вдруг, в зарю соединяясь.
И, может быть, я все ж вернусь, как аист
на милый зов родимого жилья.
Земля моя, всегда меня хранит
твоя любовь. И все-таки ответствуй:
кто выручит меня из мглы отвесной
и отсветы души соединит?
Карло Каладзе
Жизнь лозы
новелла в четырех песнях
I
Солнце гуляет по-над берегами Иори,
зной непомерный свершился, а день в половине.
Лютое солнце спалило поля - не его ли
станем учить, как лелеять цветы полевые?
Все-таки, все-таки только природе доверюсь:
книга горы, где любая глава-виноградник,
рукопись солнца: сложенная гением ересь,
вникнуть бы в смысл этих надписей невероятных?
Чу! Виноградарей песня зовет не меня ли
зрением слез созерцать этот край изобилья?
Если умру и забудусь - небес и Манави
встреча и в том забытьи да не будет забыта!
Если б строку совершенной лозе уподобить!
Я - только голос, чтоб хору все пелось и пелось.
Я - только глаз, чтобы взгляд был всевидяще-добрым,
видя и ведая зелень, и вольность, и прелесть.
Не шелохнувшись, мгновение длится, как время.
Разве помыслишь о зле, о вражде и о вздоре?
Я не случайно избрал для любви и доверья
бег и стремленье и легкую поступь Иори.
Солнце - мое! И на радостях мне захотелось
солнце, как шапку, забросить в небесную чащу.
Тот, только тот, кто в уста целовал ркацители,
видел светило, вмещенное в винную чашу!
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс.
Твое и мое одинаковы сердцебиенья.
Ты - прежде, ты - мастер, я - твой подражатель,
и пусть!
Тебе посвящу ученичество стихотворенья.
II
Слава, Манави, тому, кто затеял однажды
вечность любви, и сады, и судьбу, и угодья.
Крепость в руинах, и та изнывает от жажды
верить в бессмертье цветенья и плодородья.
Мертв от рожденья, кто верит в скончание света.
Свет будет длиться - без перерыва и риска.
Ты, виноградник, поведай, как было все это:
лоз исчисление - триста, и триста, и триста.
Воздух прозрачен, как будто отсутствует вовсе,
помысел сердца в нем явственно опубликован.
Домики эти всегда помышляют о госте,
пялясь в пространство высокими лбами балконов.
Сразу, врасплох, со спины - на ликующий полдень
обрушился град, нещадная грянула ярость.
Пал виноградник и смертного мига не понял,
черное облако, смерти слепая всеядность.
Только минута прошла: непогода с погодой
насмерть схватились непоправимо и быстро.
Солнце опомнилось. Полдень очнулся спокойный.
Нет ни того, кто убит, ни того, кто убийца.
Мертвой лежит драгоценная малость и радость,
веточка, чудо, казненное детство побега,
и улетучилась, и не сбылась виноградность...
Ведро. Глаза прозревают от влаги от века.
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс:
бессонница крови, ямб-пауза и ударенье.
Во мне - твоя кровь. Золотой виноградиной уст,
тебя восхваляя, свершается стихотворенье.
III
Было - но есть, ибо память не знает разлуки
с временем прошлым, и знать не научится вскоре.
Ношею горя обремененные руки.
Памятник битве неравной. Безмолвие скорби.
Брат виноградарь, когда бы глупей иль умнее
был, я б забыл о былом, но не рано ль, не рано ль?
В наших зрачках те события окаменели,
сердце прострелено градом, о брат виноградарь.
Если нахмурюсь и молвлю: - Я помню. Ты помнишь?
Мне собеседник ответит: - Ты помнишь? Я помню.
Жизнь-это средство смертельно рвануться на помощь
жизни чужой: человеку, и саду, и полдню.
Что из того, что навряд ли и трех очевидцев
бой пощадил, чтобы длилась суровая тризна.
Может быть, трое осталось из тех арагвинцев,
много и мало их было, а было их триста.
Женщины реяли, черные крылья надевши,
в высях печали, которую ум не постигнет.
Встань, виноградник, предайся труду и надежде!
Ты - непреклонен, вовек ты не будешь пустынен.
Ты, как и я, завсегдатай горы зеленейшей.
Я, как и ты, уроженец и крестник Манави.
Сводит с ума - так родим, и громоздок, и нежен
поскрип колес до отверстого входа в марани!
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс.
Благоговею пред страстью твоею к даренью.
Ты мою кровь понукаешь спешить, тороплюсь:
благодаренье окажется стихотвореньем.
IV
Хочет лоза говорить, повисая бессильно,
изнемогая, вздыхая все тише и реже.
Чтобы потом сожаление нас не бесило,
пусть говорит! Как добры ее чудные речи!
- Может быть, дух испущу - и тогда не отчаюсь.
Я одолею меня испытующий ужас.
Непрерываемость жизни, любви неслучайность,
длительность времени - мне отведенная участь.
Вечно стремлюсь, как Иори и как Алазани,
как продвиженье светил в глубине мирозданья,
тысячелетья меня провожают глазами,
вечно стремлюсь исцелить и утешить страданья.
Помню грузин, что о Грузии так трепетали:
о, лишь возьми мою жизнь, и дыханье, и трепет.
Жизнь не умеет забыться для сна и печали,
и виноградник живет, когда бедствие терпит.
Дудочки осени празднество нам возвестили.
Слушайте, воины и земледельцы, мужчины!
Той же рукою, которой меня вы взрастили,
ввысь поднимите с великою влагой кувшины.
Жажда - была и, как горе, сплыла, миновала,
быть ей не быть - не колеблясь и не канителя.
Тот, кто на солнце смотрел сквозь стакан ркацители,
может сказать: меня солнце в уста целовало!
- Лоза, о лоза, узнаю твой ускоренный пульс,
тот пульс, что во мне, это только твое повторенье.
Пока он так громок, насыщен тобой и не пуст,
прошу, о, прими подношение стихотворенья!
Карло Каладзе
* * *
С гор и холмов, ни в чем не виноватых,
к лугам спешил я, как учил ручей.
Мой голос среди троп замысловатых
служил замысловатости речей.
Там, над ручьем, сплеталась с веткой ветка,
как если бы затеяли кусты
от любопытства солнечного света
таить секрет глубокой темноты.
Я покидал ручей: он ведал средство
мои два слова в лепет свой вплетать,
чтоб выдать тайну замкнутого сердца,
забыть о ней и выпытать опять.
Весть обо мне он вынес на свободу,
и мельницы, что кривы и малы,
с той алчностью присваивали воду,
с какою слух вкушает вздор молвы.
Ручей не скрытен был, он падал с кручи,
о жернов бился чистотою лба,
и, навостривши узенькие уши,
тем желобам внимали желоба.
Общительность его души исторгла
речь обо мне. Напрасно был я строг:
смеялся я, скрывая плач восторга,
он - плакал, оглашая мой восторг.
Пока миниатюрность и нелепость
являл в ночи доверчивый ручей,
великих гор неколебимый эпос
дышал вокруг - божественный, ничей.
В них тишина грядущих гроз гудела.
В них драгоценно длился каждый час.
До нас, ничтожных, не было им дела,
сил не было любить ничтожных нас.
Пусть будет так! Не смея, не надеясь
занять собою их всевышний взор,
ручей благословляет их надменность
и льется с гор, не утруждая гор.
Простим ему, что безобидна малость
воды его - над малою водой
плывет любви безмерная туманность,
поет азарт отваги молодой.
Хвала ручью, летящему в пространство!
Вы замечали, как заметил я,
краса ручья особенно прекрасна,
когда цветет растение иа.
Карло Каладзе
* * *
На берегу то ль ночи, то ли дня,