Я улыбаюсь. Знаю, что - давно,
   а думаю: давно ль и я, давно ли?..
   Прощается. Ей надобно - скорей,
   не расточив из времени ни часа,
   робеть, не зная прелести своей,
   печалиться, не узнавая счастья...
   * * *
   Сад еще не облетал,
   только береза желтела.
   "Вот уж и август настал",
   я написать захотела.
   "Вот уж и август настал",
   много ль ума в этой строчке,
   мне ль разобраться? На сад
   осень влияла все строже.
   И самодержец души
   там, где исток звездопада,
   повелевал: - Не пиши!
   Августу славы не надо.
   Слитком последней жары
   сыщешь эпитет не ты ли,
   коль золотые шары,
   видишь, и впрямь золотые.
   Так моя осень текла.
   Плод упадал переспелый.
   Возле меня и стола
   день угасал не воспетый.
   В прелести действий земных
   лишь тишина что-то значит.
   Слишком развязно о них
   бренное слово судачит.
   Судя по хладу светил,
   по багрецу перелеска,
   Пушкин, октябрь наступил.
   Сколько прохлады и блеска!
   Лед поутру обметал
   ночью налитые лужи.
   "Вот уж и август настал",
   ах, не дописывать лучше.
   Бедствую и не могу
   следовать вещим капризам.
   Но золотится в снегу
   августа маленький призрак.
   Затвердевает декабрь.
   Весело при снегопаде
   слышать, как вечный диктант
   вдруг достигает тетради...
   * * *
   Завидна мне извечная привычка
   быть женщиной и мужнею женою,
   но уж таков присмотр небес за мною,
   что ничего из этого не вышло.
   Храни меня, прищур неумолимый,
   в сохранности от всех благополучий,
   но обойди твоей опекой жгучей
   двух девочек, замаранных малиной.
   Еще смеются, рыщут в листьях ягод
   и вдруг, как я, глядят с такой же грустью.
   Как все, хотела, и поила грудью,
   хотела - медом, а вспоила - ядом.
   Непоправима и невероятна
   в их лицах мета нашего единства.
   Уж коль ворона белой уродится,
   не дай ей бог, чтоб были воронята.
   Белеть - нелепо, а чернеть - не ново,
   чернеть - недолго, а белеть - безбрежно.
   Все более я пред людьми безгрешна,
   все более я пред детьми виновна.
   * * *
   Я школу Гнесиных люблю,
   пока влечет меня прогулка
   по снегу, от угла к углу,
   вдоль Скатертного переулка.
   Дорожка - скатертью, богат
   крахмал порфироносной прачки.
   Моих две тени по бокам
   две хилых пристяжных в упряжке.
   Я школу Гнесиных люблю
   за песнь, за превышенье прозы,
   за желтый цвет, что ноябрю
   предъявлен, словно гроздь мимозы.
   Когда смеркается досуг
   за толщей желтой штукатурки,
   что делает согбенный звук
   внутри захлопнутой шкатулки?
   Сподвижник музыки ушел
   где музыка? Душа погасла
   для сна, но сон творим душой,
   и музыка не есть огласка.
   Не потревожена смычком
   и не доказана нимало,
   что делает тайком, молчком
   ее материя немая?
   В тигриных мышцах тишины
   она растет прыжком подспудным,
   и сны ее совершены
   сокрытым от людей поступком.
   Я школу Гнесиных люблю
   в ночи, но более при свете,
   скользя по утреннему льду,
   ловить еду в худые сети.
   Влеку суму житья-бытья
   иному подлежа влеченью,
   возвышенно бредет дитя
   с огромною виолончелью.
   И в две слезы, словно в бинокль,
   с недоуменьем обнаружу,
   что безбоязненный бемоль
   порхнул в губительную стужу.
   Чтобы душа была чиста,
   и надобно доверье к храму,
   где чьи-то детские уста
   вовеки распевают гамму,
   и крошка-музыкант таков,
   что, бодрствуя в наш час дремотный,
   один вдоль улиц и веков
   всегда бредет он с папкой нотной.
   Я школу Гнесиных люблю,
   когда бела ее ограда
   и сладкозвучную ладью
   колышут волны снегопада.
   Люблю ее, когда весна
   велит, чтоб вылезли летуньи
   и в даль открытого окна
   доверчиво глядят певуньи.
   Зачем я около стою?
   Мы слух на слух не обменяем:
   мой - обращен во глубь мою,
   к сторонним звукам невменяем.
   Прислушаюсь - лишь боль и резь,
   а кажется - легко, легко ведь...
   Сначала - музыка. Но речь
   вольна о музыке глаголить.
   * * *
   У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбата
   заботами или бездельем дня,
   спросила я: - Скажите, нет ли брата,
   меж всеми вами брата для меня?
   - Нет брата,- отвечали,- не взыщите.
   Тот пил вино, тот даму провожал.
   И каждый прибегал к моей защите
   и моему прощенью подлежал.
   Стихотворение, написанное давным-давно
   Пятнадцать мальчиков,
   а может быть, и больше,
   а может быть, и меньше, чем пятнадцать,
   испуганными голосами мне говорили:
   "Пойдем в кино или в музей
   изобразительных искусств".
   Я отвечала им примерно вот что:
   "Мне некогда".
   Пятнадцать мальчиков
   дарили мне подснежники.
   Пятнадцать мальчиков мне говорили:
   "Я никогда тебя не разлюблю".
   Я отвечала им примерно вот что:
   "Посмотрим".
   Пятнадцать мальчиков
   теперь живут спокойно.
   Они исполнили тяжелую повинность
   подснежников, отчаянья и писем.
   Их любят девушки - иные красивее, чем я,
   иные некрасивей.
   Пятнадцать мальчиков
   преувеличенно свободно,
   а подчас злорадно
   приветствуют меня при встрече,
   приветствуют во мне при встрече
   свое освобождение,
   нормальный сон и пищу...
   Напрасно ты идешь, последний мальчик.
   Поставлю я твои подснежники в стакан,
   и коренастые их стебли обрастут
   серебряными пузырьками.
   Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь,
   и, победив себя, ты будешь говорить
   со мной надменно,
   как будто победил меня,
   а я пойду по улице, по улице...
   * * *
   Моя машинка - не моя.
   Мне подарил ее коллега,
   которому она мала,
   а мне как раз, но я жалела
   ее за то, что человек
   обрек ее своим повадкам,
   и, сделавшись живей, чем вещь,
   она страдала, став подарком.
   Скучал и бунтовал зверек,
   неприрученный нрав насупив,
   и отвергал как лишний слог
   высокопарнейший мой суффикс.
   Пришелец из судьбы чужой
   переиначивал мой почерк,
   меня неведомой душой
   отяготив, но и упрочив.
   Снесла я произвол благой
   и сделаюсь судьбой моею
   всегда желать, чтоб мой глагол
   был проще, чем сказать умею.
   Пока в себе не ощутишь
   последней простоты насущность,
   слова твои - пустая тишь,
   зачем ее слагать и слушать?
   Какое слово предпочесть
   словам, их грешному излишку
   не знаю, но всего, что есть,
   упор и понуканье слышу.
   Москва ночью при снеге
   отрывок
   Родитель-хранитель-ревнитель души,
   что ластишься чудом и чадом?
   Усни, не таращь на луну этажи,
   не мучь Александровским садом.
   Москву ли дразнить белизною Афин
   в ночь первого сильного снега?
   (Мой друг, твое имя окликнет с афиш
   из отчужденья, как с неба.
   То ль скареда-лампа жалеет огня,
   то ль так непроглядна погода,
   мой друг, твое имя читает меня
   и не узнает пешехода.)
   Эй, чудище, храмище, больно смотреть,
   орды угомон и поминки,
   блаженная пестрядь, родимая речь
   всей кровью из губ без запинки.
   Деньга за щекою, раскосый башмак
   в садочке, в калине-малине.
   И вдруг ни с того ни с сего, просто так,
   в ресницах - слеза по Марине...
   * * *
   Стихотворения чудный театр,
   нежься и кутайся в бархат дремотный.
   Я ни при чем, это занят работой
   чуждых божеств несравненный талант.
   Я лишь простак, что извне приглашен
   для сотворенья стороннего действа.
   Я не хочу! Но меж звездами где-то
   грозную палочку взял дирижер.
   Стихотворения чудный театр,
   нам ли решать, что сегодня сыграем?
   Глух к наставленьям и недосягаем
   в музыку нашу влюбленный тиран.
   Что он диктует? И есть ли навес
   нас упасти от любви его лютой?
   Как помыкает безграмотной лютней
   безукоризненный гений небес!
   Стихотворения чудный театр,
   некого спрашивать: вместо ответа
   мука, когда раздирают отверстья
   труб - для рыданья и губ - для тирад.
   Кончено! Лампы огня не таят.
   Вольно! Прощаюсь с божественным игом.
   Вкратце - всей жизнью и смертью - разыгран
   стихотворения чудный театр.
   Победа
   В день празднества, в час майского дождя,
   в миг соловьиных просьб и повелений,
   когда давно уж выросло дитя,
   рожденное порой послевоенной,
   когда разросся в небе фейерверк,
   как взрыв сирени бел, лилов и розов,
   вдруг поглядит в былое человек
   и взгляд его становится серьезен.
   Есть взгляд такой, такая тень чела
   чем дальше смотришь, тем зрачок влажнее.
   То память о войне, величина
   раздумья и догадка - неужели
   я видела тот май, что превзошел
   иные маи и доныне прочен?
   Крик радости в уста, слезу в зрачок
   вписал его неимоверный почерк.
   На площади, чья древняя краса
   краснеет без изъяна и пробела,
   исторгнув думу, прянул в небеса
   вздох всей земли и всех людей - Победа!
   Анне Каландадзе
   Как мило все было, как странно.
   Луна восходила, и Анна
   печалилась и говорила:
   - Как странно все это, как мило.
   В деревьях вблизи ипподрома
   случайная сень ресторана.
   Веселье людей. И природа:
   луна, и деревья, и Анна.
   Вот мы - соучастники сборищ.
   Вот Анна - сообщник природы,
   всего, с чем вовеки не споришь,
   лишь смотришь - мгновенья и годы.
   У трав, у луны, у тумана
   и малого нет недостатка.
   И я понимаю, что Анна
   явленье того же порядка.
   Но, если вблизи ипподрома,
   но, если в саду ресторана,
   и Анна, хотя и продрогла,
   смеется так мило и странно,
   я стану резвей и развязней
   и вымолвлю тост неизбежный:
   - Ах, Анна, я прелести вашей
   такой почитатель прилежный.
   Позвольте спросить вас: а разве
   ваш стих - не такая ж загадка,
   как встреча Куры и Арагвы
   близ Мцхета во время заката?
   Как эти прекрасные реки
   слились для иного значенья,
   так вашей единственной речи
   нерасторжимы теченья.
   В ней чудно слова уцелели,
   сколь есть их у Грузии милой,
   и раньше - до Свети-Цховели,
   и дальше - за нашей могилой.
   Но, Анна, вот сад ресторана,
   веселье вблизи ипподрома,
   и слышно, как ржет неустанно
   коней неусыпная дрема.
   Вы, Анна,- ребенок и витязь,
   вы - маленький стебель бесстрашный,
   но, Анна, клянитесь, клянитесь,
   что прежде вы не были в хашной!
   И Анна клялась и смеялась,
   смеялась и клятву давала:
   - Зарей, затевающей алость,
   клянусь, что еще не бывала!
   О жизнь, я люблю твою сущность:
   луну, и деревья, и Анну,
   и Анны смятенье и ужас,
   когда подступали к духану.
   Слагала душа потаенно
   свой шелест, в награду за это
   присутствие Галактиона
   равнялось избытку рассвета,
   не то, чтобы видимо зренью,
   но очевидно для сердца,
   и слышалось: - Есмь я и рею
   вот здесь, у открытого среза
   скалы и домов, что нависли
   над бездной Куры близ Метехи.
   Люблю ваши детские мысли
   и ваши простые утехи.
   И я помышляла: покуда
   соседом той тени не стану,
   дай, жизнь, отслужить твое чудо,
   ту ночь, и то утро, и Анну...
   * * *
   Я столько раз была мертва
   иль думала, что умираю,
   что я безгрешный лист мараю,
   когда пишу на нем слова.
   Меня терзали жизнь, нужда,
   страх поутру, что все сначала.
   Но Грузия меня всегда
   звала к себе и выручала.
   До чудных слез любви в зрачках
   и по причине неизвестной,
   о, как, когда б вы знали,- как
   меня любил тот край прелестный.
   Тифлис, не знаю, невдомек
   каким родителем суровым
   я брошена на твой порог
   подкидышем большеголовым?
   Тифлис, ты мне не объяснял
   и я ни разу не спросила:
   за что дарами осыпал
   и мне же говорил "спасибо"?
   Какую жизнь ни сотворю
   из дней грядущих, из тумана,
   чтоб отслужить любовь твою,
   все будет тщетно или мало...
   * * *
   Помню - как вижу, зрачки затемню
   веками, вижу: о, как загорело
   все, что растет, и, как песнь, затяну
   имя земли и любви: Сакартвело.
   Чуждое чудо, грузинская речь,
   Тереком буйствуй в теснине гортани,
   ах, я не выговорю - без предтеч
   крови, воспитанной теми горами.
   Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,
   в предки не взять и родство опровергнуть?
   Ваше - во мне, если в почву вошла
   косточка,- выйдет она на поверхность.
   Слепы уста мои, где поводырь,
   чтобы мой голос впотьмах порезвился?
   Леса ли оклик услышу, воды ль
   кажется: вот говорят по-грузински.
   Как я люблю, славянин и простак,
   недосягаемость скороговорки,
   помнишь: лягушки в болоте... О, как
   мучают горло предгорья, пригорки
   грамоты той, чьи вершины в снегу
   Ушбы надменней. О, вздор альпенштока!
   Гмерто, ужель никогда не смогу
   высказать то - несказанное что-то?
   Только во сне - велика и чиста,
   словно снега, разрастаюсь и рею,
   сколько хочу, услаждаю уста
   речью грузинской, грузинскою речью...
   * * *
   Я знаю, все будет: архивы, таблицы...
   Жила-была Белла... потом умерла...
   И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,
   где Гия и Шура встречали меня.
   О, длилось бы вечно, что прежде бывало:
   с небес упадал солнцепек проливной,
   и не было в городе этом подвала,
   где Гия и Шура не пили со мной.
   Как свечи, мерцают родимые лица.
   Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.
   Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса
   мы встретимся: Гия, и Шура, и я.
   Счастливица, знаю, что люди другие
   в другие помянут меня времена.
   Спасибо!- Да тщетно: как Шура и Гия,
   никто никогда не полюбит меня.
   Путник
   Прекрасной медленной дорогой
   иду в Алекино (оно
   зовет себя: Алекин),
   и дух мой, мерный и здоровый,
   мне внове, словно не знаком
   и, может быть, не современник
   мне тот, по склону, сквозь репейник,
   в Алекино за молоком
   бредущий путник. Да туда ли,
   затем ли, ныне ль он идет,
   врисован в луг и небосвод
   для чьей-то думы и печали?
   Я - лишь сейчас, в сей миг, а он
   всегда: пространства завсегдатай,
   подошвами худых сандалий
   осуществляет ход времен
   вдоль вечности и косогора.
   Приняв на лоб припек огня
   небесного, он от меня
   все дальше и - исчезнет скоро.
   Смотрю вослед своей душе,
   как в сумерках на убыль света,
   отсутствую и брезжу где-то
   те ли еще, то ли уже.
   И, выпроставшись из артерий,
   громоздких пульсов и костей,
   вишу, как стайка новостей,
   в ночи не принятых антенной.
   Мое сознанье растолкав
   и заново его туманя
   дремотной речью, тетя Маня
   протягивает мне стакан
   парной и первобытной влаги.
   Сижу. Смеркается. Дождит.
   Я вновь жива и вновь должник
   вдали белеющей бумаги.
   Старуха рада, что зятья
   убрали сено. Тишь. Беспечность.
   Течет, впадая в бесконечность,
   журчание житья-бытья.
   И снова путник одержимый
   вступает в низкую зарю,
   и вчуже долго я смотрю
   на бег его непостижимый.
   Непоправимо сир и жив,
   он строго шествует куда-то,
   как будто за красу заката
   на нем ответственность лежит.
   Сказка о дожде
   "в нескольких эпизодах
   с диалогом и хором детей"
   Евгений Евтушенко
   1
   Со мной с утра не расставался Дождь.
   - О, отвяжись!- я говорила грубо.
   Он отступал, но преданно и грустно
   вновь шел за мной, как маленькая дочь.
   Дождь, как крыло, прирос к моей спине.
   Его корила я:
   - Стыдись, негодник!
   К тебе в слезах взывает огородник!
   Иди к цветам!
   Что ты нашел во мне?
   Меж тем вокруг стоял суровый зной.
   Дождь был со мной, забыв про все на свете.
   Вокруг меня приплясывали дети,
   как около машины поливной.
   Я, с хитростью в душе, вошла в кафе.
   Я спряталась за стол, укрытый нишей.
   Дождь за окном пристроился, как нищий,
   и сквозь стекло желал пройти ко мне.
   Я вышла. И была моя щека
   наказана пощечиною влаги,
   но тут же Дождь, в печали и отваге,
   омыл мне губы запахом щенка.
   Я думаю, что вид мой стал смешон.
   Сырым платком я шею обвязала.
   Дождь на моем плече, как обезьяна,
   сидел.
   И город этим был смущен.
   Обрадованный слабостью моей,
   он детским пальцем щекотал мне ухо.
   Сгущалась засуха. Все было сухо.
   И только я промокла до костей.
   2
   Но я была в тот дом приглашена,
   где строго ждали моего привета,
   где над янтарным озером паркета
   всходила люстры чистая луна.
   Я думала: что делать мне с Дождем?
   Ведь он со мной расстаться не захочет.
   Он наследит там. Он ковры замочит.
   Да с ним меня вообще не пустят в дом.
   Я строго объяснила: - Доброта
   во мне сильна, но все ж не безгранична.
   Тебе ходить со мною неприлично.
   Дождь на меня смотрел, как сирота.
   - Ну, черт с тобой,- решила я,- иди!
   Какой любовью на меня ты пролит?
   Ах, этот странный климат, будь он проклят!
   Прощенный Дождь запрыгал впереди.
   3
   Хозяин дома оказал мне честь,
   которой я не стоила. Однако,
   промокшая всей шкурой, как ондатра,
   я у дверей звонила ровно в шесть.
   Дождь, притаившись за моей спиной,
   дышал в затылок жалко и щекотно.
   Шаги - глазок - молчание - щеколда.
   Я извинилась: - Этот Дождь со мной.
   Позвольте, он побудет на крыльце?
   Он слишком влажный, слишком удлиненный
   для комнат.
   - Вот как?- молвил удивленный
   хозяин, изменившийся в лице.
   4
   Признаться, я любила этот дом.
   В нем свой балет всегда вершила легкость.
   О, здесь углы не ушибают локоть,
   здесь палец не порежется ножом.
   Любила все: как медленно хрустят
   шелка хозяйки, затененной шарфом,
   и, более всего, плененный шкафом
   мою царевну спящую - хрусталь.
   Тот, в семь румянцев розовевший спектр,
   в гробу стеклянном, мертвый и прелестный.
   Но я очнулась. Ритуал приветствий,
   как опера, станцован был и спет.
   5
   Хозяйка дома, честно говоря,
   меня бы не любила непременно,
   но робость поступить несовременно
   чуть-чуть мешала ей, что было зря.
   - Как поживаете? (О блеск грозы,
   смиренный в тонком горлышке гордячки!)
   - Благодарю,- сказала я,- в горячке
   я провалялась, как свинья в грязи.
   (Со мной творилось что-то в этот раз.
   Ведь я хотела, поклонившись слабо,
   сказать:
   - Живу хоть суетно, но славно,
   тем более, что снова вижу вас.)
   Она произнесла:
   - Я вас браню.
   Помилуйте, такая одаренность!
   Сквозь дождь! И расстоянья отдаленность!
   Вскричали все:
   - К огню ее, к огню!
   - Когда-нибудь, во времени другом,
   на площади, средь музыки и брани,
   мы б свидеться могли при барабане,
   вскричали б вы:
   - В огонь ее, в огонь!
   За все! За дождь! За после! За тогда!
   За чернокнижье двух зрачков чернейших,
   за звуки, с губ, как косточки черешни,
   летящие без всякого труда!
   Привет тебе! Нацель в меня прыжок.
   Огонь, мой брат, мой пес многоязыкий!
   Лижи мне руки в нежности великой!
   Ты - тоже Дождь! Как влажен твой ожог!
   - Ваш несколько причудлив монолог,
   проговорил хозяин уязвленный.
   Но, впрочем, слава поросли зеленой!
   Есть прелесть в поколенье молодом.
   - Не слушайте меня! Ведь я в бреду!
   просила я.- Все это Дождь наделал.
   Он целый день меня казнил, как демон.
   Да, это Дождь вовлек меня в беду.
   И вдруг я увидала - там, в окне,
   мой верный Дождь один стоял и плакал.
   В моих глазах двумя слезами плавал
   лишь след его, оставшийся во мне.
   6
   Одна из гостий, протянув бокал,
   туманная, как голубь над карнизом,
   спросила с неприязнью и капризом:
   - Скажите, правда, что ваш муж богат?
   - Богат ли он? Не знаю. Не вполне.
   Но он богат. Ему легка работа.
   Хотите знать один секрет?- Есть что-то
   неизлечимо нищее во мне.
   Его я научила колдовству
   во мне была такая откровенность
   он разом обратит любую ценность
   в круг на воде, в зверька или траву.
   Я докажу вам! Дайте мне кольцо.
   Спасем звезду из тесноты колечка!
   Она кольца мне не дала, конечно,
   в недоуменье отстранив лицо.
   - И, знаете, еще одна деталь
   меня влечет подохнуть под забором.
   (Язык мой так и воспалялся вздором.
   О, это Дождь твердил мне свой диктант.)
   7
   Все, Дождь, тебе припомнится потом!
   Другая гостья, голосом глубоким,
   осведомилась:
   - Одаренных богом
   кто одаряет? И каким путем?
   Как погремушкой, мной гремел озноб:
   - Приходит бог, преласков и превесел,
   немножко старомоден, как профессор,
   и милостью ваш осеняет лоб.
   А далее - летите вверх и вниз,
   в кровь разбивая локти и коленки
   о снег, о воздух, об углы Кваренги,
   о простыни гостиницей больниц.
   Василия Блаженного, в зубцах,
   тот острый купол помните?
   Представьте
   всей кожей об него!
   - Да вы присядьте!
   она меня одернула в сердцах.
   8
   Тем временем, для радости гостей,
   творилось что-то новое, родное:
   в гостиную впускали кружевное,
   серебряное облако детей.
   Хозяюшка, прости меня, я зла!
   Я все лгала, я поступала дурно!
   В тебе, как на губах у стеклодува,
   явился выдох чистого стекла.
   Душой твоей насыщенный сосуд,
   дитя твое, отлитое так нежно!
   Как точен контур, обводящий нечто!
   О том не знала я, не обессудь.
   Хозяюшка, звериный гений твой
   в отчаянье вселенном и всенощном
   над детищем твоим, о, над сыночком
   великой поникает головой.
   Дождь мои губы звал к ее руке.
   Я плакала:
   - Прости меня! Прости же!
   Глаза твои премудры и пречисты!
   9
   Тут хор детей возник невдалеке:
   Наш номер был объявлен.
   Уста младенцев. Жуть.
   Мы - яблочки от яблонь.
   Вот наша месть и суть.
   Вниманье! Детский лепет.
   Мы вас не подведем.
   Не зря великолепен
   камин, согревший дом.
   В лопатках - холод милый
   и острия двух крыл.
   Нам кожу алюминий,
   как изморозь, покрыл.
   Чтоб было жить не скучно,
   нас трогает порой
   искусствочко, искусство,
   ребеночек чужой.
   Дождливость есть оплошность
   пустых небес. Ура!
   О пошлость, ты не подлость,
   ты лишь уют ума.
   От боли и от гнева
   ты нас спасешь потом.
   Целуем, королева,
   твой бархатный подол!
   10
   Лень, как болезнь, во мне смыкала круг.
   Мое плечо вело чужую руку.
   Я, как птенца, в ладони грела рюмку.
   Попискивал ее открытый клюв.
   Хозяюшка, вы ощущали груда,
   над мальчиком, заснувшим спозаранку,
   в уста его, в ту алчущую ранку,
   отравленную проливая грудь?
   Вдруг в нем, как в перламутровом яйце,
   спала пружина музыки согбенной?
   Как радуга - в бутоне краски белой?
   Как тайный мускул красоты - в лице?
   Как в Сашеньке - непробужденный Блок?
   Медведица, вы для какой забавы
   в детеныше влюбленными зубами
   выщелкивали бога, словно блох?
   11
   Хозяйка налила мне коньяка:
   - Вас лихорадит. Грейтесь у камина.
   Прощай, мой Дождь!
   Как весело, как мило
   принять мороз на кончик языка!
   Как крепко пахнет розой от вина!
   Вино, лишь ты ни в чем не виновато.
   Во мне расщеплен атом винограда,
   во мне горит двух разных роз война.
   Вино мое, я твой заблудший князь,
   привязанный к двум деревам склоненным.
   Разъединяй! Не бойся же! Со звоном
   меня со мной пусть разлучает казнь!
   Я делаюсь все больше, все добрей!
   Смотрите - я уже добра, как клоун,
   вам в ноги опрокинутый поклоном!
   Уж тесно мне средь окон и дверей!
   О господи, какая доброта!
   Скорей! Жалеть до слез! Пасть на колени!
   Я вас люблю! Застенчивость калеки
   бледнит мне щеки и кривит уста.
   Что сделать мне для вас хотя бы раз?
   Обидьте! Не жалейте, обижая!
   Вот кожа моя - голая, большая:
   как холст для красок, чист простор для ран!
   Я вас люблю без меры и стыда!
   Как небеса, круглы мои объятья.
   Мы из одной купели. Все мы братья.
   Мой мальчик, Дождь! Скорей иди сюда!
   12
   Прошел по спинам быстрый холодок.
   В тиши раздался страшный крик хозяйки.
   И ржавые, оранжевые знаки
   вдруг выплыли на белый потолок.
   И - хлынул Дождь! Его ловили в таз.
   В него впивались веники и щетки.
   Он вырывался. Он летел на щеки,
   прозрачной слепотой вставал у глаз.
   Отплясывал нечаянный канкан.
   Звенел, играя с хрусталем воскресшим.
   Дом над Дождем уж замыкал свой скрежет,
   как мышцы обрывающий капкан.
   Дождь с выраженьем ласки и тоски,
   паркет марая, полз ко мне на брюхе.
   В него мужчины, поднимая брюки,
   примерившись, вбивали каблуки.
   Его скрутили тряпкой половой
   и выжимали, брезгуя, в уборной.
   Гортанью, вдруг охрипшей и убогой,
   кричала я:
   - Не трогайте! Он мой!
   Он был живой, как зверь или дитя.
   О, вашим детям жить в беде и муке!
   Слепые, тайн не знающие руки
   зачем вы окунули в кровь Дождя?
   Хозяин дома прошептал:
   - Учти,
   еще ответишь ты за эту встречу!
   Я засмеялась:
   - Знаю, что отвечу.
   Вы безобразны. Дайте мне пройти.
   13
   Пугал прохожих вид моей беды.
   Я говорила:
   - Ничего. Оставьте.
   Пройдет и это.
   На сухом асфальте
   я целовала пятнышко воды.
   Земли перекалялась нагота,
   и горизонт вкруг города был розов.
   Повергнутое в страх Бюро прогнозов
   осадков не сулило никогда.
   Озноб
   Хвораю, что ли,- третий день дрожу,
   как лошадь, ожидающая бега.
   Надменный мой сосед по этажу