Я домой не пошла. Я не могла себе представить, что этой моей школы больше не будет. Почему людей должны лечить в школе? Есть же больницы! Или эта проклятая война, которая так много отняла у нас, добралась уже до школы? Я хотела своими глазами увидеть войну, тех, кто для нее отбирает школу... Я устроилась под деревом чуть в сторонке и все смотрела, смотрела, ожидая, что случится невероятное.
   Смотрю, одна за другой подъезжают грузовые машины. Рабочие стали выносить доски, книги, разные приборы, парты... Тяжело груженные машины уехали. Я видела, как из кузова переднего грузовика вывалилось чучело чайки и рассыпалось на асфальте. А потом по нему проехали другие грузовики.
   Опечаленная, расстроенная, вернулась я домой. Дома пусто. Мама еще не вернулась с работы. С утра и до вечера она работала в прачечной, и почти все домашние заботы - уборка, получение продуктов по карточкам, приготовление еды - в основном вареной картошки или горсти риса - все легло на мои плечи.
   Мама пришла, когда было уже темно. Она едва доплелась до кухни, тяжело опустилась на табурет и долго растирала опухшие от стирки руки.
   - Мама, а что такое военный госпиталь? - спросила я.
   - Это совсем как больница, только лечат там раненых солдат.
   - Мама, когда же умрет эта война?
   - Умрет, дочка, обязательно умрет...
   Каждый раз, отправляясь на занятия, я теперь проходила мимо нашей старой школы. На вид она не изменилась. То же самое здание, из кирпича со стеклянным входом... Только не слышно ребячьих голосов, смолк: школьный звонок... Я останавливалась, смотрела на окна, где сидели мужчины - кто с костылями, кто с перевязанной головой, кто без руки. Иногда они негромко, печально пели. Кто-то из солдат начинал играть на гармошке, мелодию постепенно подхватывали соседи, потом раненые из других комнат. И через несколько минут пел весь госпиталь. Солдаты пели "Катюшу", "Жди меня", "Без тебя". Я каждый раз останавливалась под окнами госпиталя послушать пение раненых, мелодии и слова тревожили меня. Разве я знала тогда, что запомню их на всю жизнь?...
   И вот теперь, сорок лет спустя, я часто слышу песни с огненных дорог войны по радио и по телевизору. Разные люди по-разному их поют - хором и под гитару, в сопровождении инструментальных ансамблей, в вычурных, манерных туалетах, в декольтированных платьях и джинсах... Но меня не трогает их пение. Я вспоминаю, как пели раненые в госпитале, пусть не так искусно, но в их песнях было подлинное, выстраданное, и сердце замирало от непонятной тоски.
   Задерживаясь перед госпиталем, я несколько раз опаздывала на уроки и все-таки ни разу не могла спокойно пройти мимо. Иногда мне хотелось зайти в свою бывшую школу, заглянуть в палаты и спросить бойцов - не видели, не встречали ли они моего папу на этой своей страшной войне?.. Раненые, очевидно, приметили - иногда даже помахивали мне из окон, улыбались, как знакомой. А однажды один из них подозвал меня к окну и протянул кулечек, в нем были ломтики шоколада и красивая ручка, в которую прямо внутрь набирались чернила.
   - Где твой отец, девочка? - спросил он.
   - Война взяла, - ответила я тихо.
   - Пишет?
   К окну подходили все новые и новые люди, они смотрели на меня, как будто я была их дочкой... Почему-то очень грустно смотрели. Ко мне потянулись руки с конфетами, кусочками мыла в бумажке, кто-то даже баночку консервов протянул. Я смутилась, не хотела брать, но они так ласково уговаривали...
   ...Лунная дорожка... Было это или сказками навеяно? Нет, конечно, было. Взявшись за руки, уходят по лунной дорожке отец с мамой. Шпильки падают из маминых волос, блестящие пряди выскальзывают на плечи, грудь, под луной волосы ее кажутся серебряными. Мама в такие вечера как-то расцветала: глаза блестят, лицо полыхает румянцем, она все время смеялась от каких-то слов, что нашептывал ей отец. Нет, не только в лунной дорожке было волшебство. Оставаясь одни, отец и мама становились совсем другими, не то что при бабушке. И я понимала, уже тогда понимала - они любили друг друга. Они умели разговаривать одними глазами. Я многое чувствовала - только словами передать не могла.
   И теперь, даже смертельно уставая, мама постоянно думала об отце: как он там, на фронте? Почему не пишет? А вдруг... вдруг случилось самое страшное, и его нет в живых... Сколько раз мне хотелось поговорить с ней о папе, вспомнить беззаботные, светлые дни, проведенные с отцом на даче. Но я чувствовала - это еще больше расстроит ее. И я сдерживалась, война и меня сделала взрослее. Я уже понимала, о чем можно говорить, а о чем лучше промолчать. И единственной моей "собеседницей" оставалась луна. Мне все еще хотелось верить, что папа там, хотя я уже и не очень была убеждена в этом. Мама, замечая, как я подолгу таращу глаза на луну, удивленно смотрела на меня и едва заметно пожимала плечами.
   - Тебе нравится луна? - Ее натруженные руки легли на мои худые плечи. - Наверно, очень нравится... Ты сегодня весь вечер просидела у окна. Не надо так долго смотреть на нее.
   - Почему?
   - Луна может унести тебя.
   - Куда?
   - К себе.
   - Ну и что ж! Пусть унесет, - сказала я вслух, а про себя подумала: там встречусь с папой.
   - А как же я? - удивилась мама. - Ты подумала, как мне трудно будет без тебя?
   А еще помнятся длинный коридор школы, взволнованные лица учителей и растерянные, сбившиеся в стайки школьники, и тишина, тягостная, неживая... В конце коридора на стене портрет, обрамленный траурной лентой. Пригляделась - директор! Азиз-муаллим! И он, значит, погиб. Потом выступали педагоги, делились воспоминаниями родители: их детей Азиз-муаллим учил истории. Они что-то говорили отрывисто, печально, иногда замолкали, еле сдерживая слезы. Я хотела понять что-то важное для себя в их словах - ведь они говорили о нем как о живом! Как будто он совсем не умер, и все хорошее, что они говорили об Азизе-муаллиме, должно вернуть его - он же столько сделал для школы, для детей. Как же так, чтоб такой человек, которого все любили, который всем был нужен, и вдруг... его никогда больше не будет?!
   Директор погиб смертью храбрых. Он геройски бился до последней пули где-то в горах, на Марухском перевале. И его унесла война. Кажется, впервые я стала плакать, меня всю трясло от рыданий. Я плакала так громко, что все обернулись ко мне. Они не знали, что я плачу потому, что навсегда прощаюсь и с папой, и с дедом, и со своими веселыми дядями...
   Чьи-то руки обняли меня, прижали к себе мою голову. И я постепенно успокоилась, перестала плакать. Это была Сейяра-муаллима. Но как не похожа была она на ту, прежнюю, которая каждое утро, улыбаясь, звонко так, весело говорила нам: "Здравствуйте, дети!" Она приходила к нам в класс всегда радостная, как будто соскучилась за ночь. Глаза ее ласково улыбались, пальцы легко касались каждого из нас, когда она проходила между партами. И начинался новый, интересный день... А теперь на меня печально смотрели совсем не молодые, потухшие глаза. Через многие годы я узнала, что Азиз-муаллим и наша учительница любили друг друга. И наша учительница до конца жизни осталась верна своей единственной любви. Она и сейчас живет одна. В комнате у нее над книжной полкой висит портрет Азиза-муаллима. Молодой человек в новой офицерской форме, наверно, это для нее он сфотографировался перед отъездом. Больше никаких портретов нет у нее дома. Сейяра-муаллима - заслуженный педагог, член комитета защиты мира республики. И мои внуки, недавно увидев ее выступление по телевизору, с криком бросились ко мне.
   - Бабушка, скорей! Наша Сейяра-муаллима говорит!
   Так уж устроена моя память: каждый человек, если он, конечно, привлек мое внимание, запоминается какой-то чертой лица, иногда жестом, в другом случае интонацией голоса... У меня есть подруга, по профессии отоларинголог. Она часто забывает имена, фамилии. Но достаточно ей заглянуть больному в горло, и она тут же вспоминает бывшего пациента. Моя подруга говорит, что у каждого из нас свое, неповторимое строение рта, гортани. Да, да, вот у этого с воспаленными связками вспыльчивый характер... А фамилия человека с нехорошими миндалинами - Самедов...
   Я не отоларинголог, я писатель, и моя память отбирает, фиксирует более естественные особенности характера человека. Достаточно мне взглянуть в глубокий колодец, чтобы эта темная пасть напомнила мне глаза бабушки. Мягкая улыбка под густыми колючими усами - это дедушка. Тонкая, порывистая, со сдержанным лицом человека, который носит в себе много невысказанного, это моя мама. Время от времени в памяти моей оживают руки. Очень подвижные пальцы орудуют спицами; руки живут своей жизнью, отдельной от глаз, слов, настроения... Это руки Зумруд-нэнэ4, нашей соседки.
   Как-то мама моя работала в ночную смену. Я боялась оставаться одна дома. Старая, одинокая женщина взяла меня к себе, напоила чаем с сухариком. Я скинула платьице и юркнула в постель. А старуха все снимала и снимала одну юбку за другой, кофту за кофтой. На глазах она таяла, становилась тоньше, пока не превратилась в сухонькую старуху. Когда она, кряхтя, легла рядом со мной, я стала рассказывать ей о нашей даче, о дедушке, о черепахе... Я, кажется, могла всю ночь вот так говорить о самом заветном. Мой бесконечный монолог прервало вдруг спокойное похрапывание старухи. Оказывается, она давно заснула. В окно смотрела луна, где, по моим представлениям, жил папа. Но рассказывать вслух о луне мне теперь было почему-то неудобно. Что-то уже поколебалось в моей наивной вере... А вот о детстве, о поре, которая осталась во мне картинами самого безоблачного счастья, я могла говорить бесконечно. Так лежала я, вспоминая, приткнувшись 'к теплому боку старухи, пока внимание мое не привлекли странные движения ее рук. В первые минуты мне показалось, что пальцы ее совершают какой-то странный танец. Они подрагивали, сжимались, вытягивались, как слепые, тянулись друг к другу, сталкивались и вновь разъединялись... Я пригляделась и ахнула. Пальцы Зумруд-нэнэ вязали... Вязали даже во сне. Когда через многие годы мне сообщили, что Зумруд-нэнэ умерла, я, прибежав и еще не очень веря в случившееся, смотрела не на ее лицо, а на руки... Ее руки... Господи, сколько заплат поставили они на наши старые, сношенные платья и штаны, сколько плачущих и голодных умели утешить, сколько теплых носков и рукавичек, связанных этими руками, согрели бойцов в окопах! Когда я увидела эти руки застывшими, неподвижными, только тогда поверилось, осозналось, что Зумруд-нэнэ уже больше нет. Но это было уже потом, через многие годы когда кончилась война. А тогда, в дни войны, когда мы были сопливыми мальчишками и девчонками, она была единственным взрослым человеком в нашем дворе. Поставив скамейку утром в центре двора, Зумруд-нэнэ вязала не спуская с нас глаз. Мы тогда не задумывались - куда ей столько джорабок. Детей у нее не было, родственников тоже, и на базар продавать их она не носила.
   - Она вяжет их не для себя... Для солдат вяжет. Посылает на фронт, однажды сказал самый старший из нас, Расим.
   И в самом деле, Зумруд-нэнэ складывала готовую продукцию в ящики, а когда ящик наполнялся, относила его на почту. Я не знала более бескорыстного человека, чем Зумруд-нэнэ. А бескорыстие всегда заразительно. Не случайно и мне захотелось сделать хоть что-нибудь для фронтовиков.
   - Зумруд-нэнэ, можно я пошлю солдатам письмо?
   На секунду пальцы старухи застыли, словно задумались, потом опять быстро-быстро задвигались.
   - Конечно, можно. Напиши, это их очень порадует. Как твой папа говорит: человек всегда нуждается в добром слове. А солдат тем более...
   "Дорогие наши отцы, - аккуратно, стараясь не поставить кляксы, выводила я, - носите эти перчатки, носки, шарфы, которые связала вам Зумруд-нэнэ, самая добрая душа на свете. Мы все вас очень любим и каждый день думаем о вас. И еще мы думаем: когда же кончится война? Задушите, схватите ее за горло, придавите ее большим, самым тяжелым камнем... Сделайте так, чтобы она больше никогда не могла подняться. Убейте войну. И приезжайте скорее. Мы все очень соскучились по вас. Только не приезжайте без моего папы. Я так жду его, потому что надо поехать на дачу. Боюсь, как бы не засохла яблоня, которую он посадил. Севиндж".
   В ту ночь приснился мне Млечный Путь. Ярко горят звезды... Отец и дедушка идут по небу. А рядом громадные, как черные тучи, верблюды, и на шее у них висят колокольчики. Идут, покачивая горбами, верблюды, но странно, колокольчики не звенят. И отец, и дедушка тоже безмолвны. Рядом, плечом к плечу идут они, а как будто не видят, не замечают друг друга. И отец, и дедушка обмотали головы черной чалмой. Так шли, шли они, и голубой свет Млечного Пути освещал их, но вдруг свернули в сторону и стали постепенно исчезать, поглощенные мглой.
   - Не идите туда, остановитесь! Возвращайтесь обратно! - кричу я изо всех сил и знаю, что не удержать, не дотянуться...
   - Что случилось? - голос мамы возвращает меня из страшного сна. - Что с тобой? Проснись, маленькая, успокойся.
   Я еще с минуту недоуменно таращу глаза. Еще вижу тающие тени дорогих мне людей, исчезающий вдали безмолвный караван... Шершавые, пахнувшие карболкой руки мамы гладят мое залитое слезами лицо, волосы. Я сбивчиво рассказываю свой странный сон.
   - Да успокойся ты, глупышка. Во сне чего только не увидится.
   По частому, прерывистому ее дыханию, по дрожащему голосу чувствую, мой сон взволновал ее, она даже как будто испугалась.
   - Спи, ласточка, все будет хорошо. Верблюды это к дороге... Дедушка твой добрым был, он не напророчит беды. Спи...
   Наутро мир показался мне удручающе серым: унылое небо, скучное море, бесцветная земля. И лица людей, как присыпанные пеплом, - тусклые, неулыбчивые. И голоса их звучат монотонней, скучней. Какое-то беспокойство вселилось в меня, я не могла найти себе места: то убегала во двор, где играли ребята, то, едва сдерживая беспричинные слезы, пряталась в комнатах. Мне так хотелось поговорить с кем-нибудь, рассказать про свой сон, про то, как это страшно, когда не слышно колокольчиков. Конечно, единственным человеком, с кем мне хотелось разделить свою тревогу, была мама. Но как я могла рассказать маме о своих предчувствиях, ей и без меня хватало забот.
   ...Бесшумно открылась дверь. Серой тенью проскользнула в дверь худенькая сутулая женщина. Она исподлобья бросила на меня беглый, уклончивый взгляд и положила на табуретку конверт. Почтальон! Я схватила письмо и побежала в комнату, чтобы обрадовать маму.
   - От папы письмо!
   Мама бросилась ко мне, выхватила конверт. Быстро пробежала глазами строки. Я, не отрываясь, смотрела на нее, ждала, когда, дочитав письмо отца, мама улыбнется, обнимет меня - ведь это я, я принесла ей письмо! А мама прислонилась к стене и заплакала.
   - За что? Зачем нам такое горе? - шептали ее губы. Иногда говорят, что человек на глазах вдруг состарился. Я не раз слышала это, но думала, что так не бывает. Но в те минуты, когда мама плакала, я с ужасом заметила, как умирает жизнь в ее глазах, как на висках пульсируют голубоватые вены и морщины собирают в узкую щель когда-то пухлые мамины губы. Оказывается, пришла похоронка на отца - черная весть, или, как еще говорили, "черная" бумага. Откуда мне было знать, что этот клочок бумаги сообщит о гибели моего отца. Мама еще раз поднесла к глазам дрожащий в руке клочок бумаги и вдруг закричала чужим, пробирающим до мурашек по коже, страшным голосом.
   - Не верю! - кричала она. - Нет! Не-е-ет!
   В первый и последний раз слышала я этот жуткий крик.
   Дрожа всем телом, она опустилась на пол. Я попятилась к двери, выбежала во двор, со мной случилась истерика. Зумруд-нэнэ вскочила на ноги и, забыв о своем возрасте, быстро поднялась по скрипучей лестнице, заставила маму встать с пола, усадила на кровать, принесла воды.
   - Что с тобой, детка? Попей, попей. Успокойся. Видно, устала... Нервы не выдерживают. Столько работаешь... Будь проклята война!
   И тут старуха заметила зажатое в маминой руке письмо, опустилась рядом с мамой, молча, как ребенка, обняла ее за хрупкие плечи.
   ...Черная весть. Я смотрела на этот клочок бумаги с удивлением. Мне казалось, что она должна быть черной, а бумага белая. А черная хранилась у мамы в папке с разноцветными рисунками. Там была черная копировальная бумага. Еще в те дни, когда мы жили на даче, мама накладывала на ткань рисунки цветов, которые ей очень нравились, и через копирку обводила их контуры. На ткани появлялись розы, фиалки, ландыши. Потом она разноцветными нитками вышивала эти цветы на белом полотне, и они оживали в красках, оттенках... Я долгое время думала, что "черная" бумага это и есть та самая черная копировальная бумага. Думала, что эти хрустящие, пачкающие пальцы листки приносят столько горя и слез окружающим. Поэтому боялась открывать папку, даже спрятала ее подальше. А мама и вовсе забыла про папку: ей сейчас было не до вышивания, не до цветов. И вот теперь жизнь преподала еще один суровый урок. Оказывается, черные вести приходят и на белых листках.
   Однажды после уроков нас повели в какое-то учреждение и каждому выдали новую одежду. Мне досталось шелковое платье. Все говорили, что оно прямо на меня сшито и очень к лицу.
   - Ах, какое у тебя красивое платье! - всплескивали руками окружающие.
   Я делала вид, что платье мне на самом деле нравится, улыбалась, благодарила, хотя заметила и оторванную пуговицу, и пятнышко на манжете. А на самом деле мне так грустно стало - я же поняла: все эти обновки с чужого плеча предназначались для сирот. Огляделась - так оно и есть. Из нашего класса привели сюда только тех, кто потерял отца. А что все эти люди, которые, правда, искренне хотели нас обрадовать, знали про меня? Видели бы они, какие наряды я носила раньше. Одно платье красивее другого было. Но что поделаешь, война есть война... Все унесла война. Отца, дедушку, моих веселых дядей. Она убила тех, кто создавал мир моего детства - праздничный, яркий, многоцветный, как дедушкины сказки. И первое сомнение пустило ростки в моей душе. Ничего не бывает "навсегда". Ничто не вечно. Стоит ли печалиться по поводу платья с пятнышком на манжете?
   По соседству с нами жило немало старух. С тех пор как сыновья их и дочери 'ушли на фронт, они оказались вдруг одинокими, покинутыми и такими беспомощными. Единственной опорой их были мы - школьники. И мы старались как могли скрасить их одинокую старость: после уроков навещали их, прибирали в доме, мыли полы, приносили воду. Старушка, которую поручили мне, чем-то напоминала мою "верхнюю" бабушку. Тихая, спокойная, с удивительно молодым голосом. Сын ее добровольцем ушел на фронт. И только одно письмо получила она от него. Но старушка была уверена, что у сына ее просто нет времени писать письма - он бьет фашистов. Поэтому каждый раз, когда я приходила к ней, она открывала свой сундучок, вытаскивала оттуда одно-единственное письмо с фронта, полученное в первые дни войны, и просила меня прочитать его. Она знала наизусть письмо. И если я пропускала какое-нибудь слово, она тут же просила начать с новой строки. Но самое удивительное - она каждый раз слушала так восторженно, словно почтальон только-только принес свежую весточку от сына. - Спасибо, дочка, - говорила она нараспев. - Мне иногда кажется, что ты дитя моего единственного сына.
   - Бабушка, а почему у твоего сына не было детей?
   - Пусть будет проклята война! - голос ее делался резким, злым. - Не успел он жениться. А какой парень был!.. Высокий, красивый. Восемнадцать лет... Если бы я знала, что так случится! Женила бы обязательно. И сейчас рядом со мной была бы невестка, внук... Для кого мне жить теперь?
   ... Война оставила многих женщин без мужей, сыновей, братьев. И каждый день они ждали весточки с фронта; все смотрели на дорогу, по которой ушел сын или муж. Проходили годы, казалось бы, много воды утекло с той поры, но я и сейчас знаю женщин, которые до сих пор ждут. Пишут в разные инстанции, ищут однополчан своих близких, ездят на места боев... "А вдруг..." Они все смотрят на дорогу, ждут до последнего дня жизни, до последнего дыхания.
   ...Война, фронт, что же это такое? Хотя бы увидеть хоть краешком глаза... Это не давало мне покоя. И однажды я решилась на отчаянный шаг.
   - Давайте сядем на электричку, - предложила я соседским ребятам, - и поедем далеко-далеко, до самого конца. Может быть, нам и удастся встретиться с войной, разыскать своих отцов...
   Первым загорелся Тофик.
   - А что! Возьмем палки, камни и... Мы еще покажем этим гадам! поддержали девочки.
   Мы ухитрились ускользнуть со двора. Зумруд-нэнэ, подремывая на своем табурете, продолжала вязать. Мы проскользнули мимо нее, выбежали на улицу и трамваем добрались до вокзала. Билеты мы купили до конечной остановки и намного раньше отхода электрички устроились у окна пустого вагона. Наконец электричка тронулась. За окном медленно поплыл перрон, мелькнула огромная чинара, гигантская крона ее напоминала взлохмаченную шевелюру богатыря. Ветер гнал пожелтевшие листья, сгибались, трепеща ветками, чахлые елочки. Показались первые нефтяные вышки, потом они пошли все чаще, гуще, и вот уже замелькал целый лес железных стволов. Днем и ночью бакинские нефтяники добывали "черное золото", которое было так необходимо фронту.
   Я не знаю, сколько мы ехали. Только наконец объявили, что поезд дальше не пойдет. Мы испугались: а нам как быть? Уже начинало темнеть, и мы испуганно жались друг к другу на перроне конечной станции. Денег на обратный путь у нас не было. Не знаю почему, но я была уверена, что домой мы как-нибудь вернемся, и как могла успокаивала своих приунывших друзей. Папа, помню, мне рассказывал, что земля круглая и что если отправиться в кругосветное путешествие, то можно вернуться туда, откуда начинал свой путь. Я объяснила это ребятам, но бодрости у них не прибавилось. Признаться, я и сама втайне начала побаиваться: что же делать? Решили ждать другой поезд, который повезет нас еще дальше, еще ближе к фронту. Ждали, ждали, но никакого поезда не было.
   - Пойдем пешком, - предложила я.
   - А что, если заблудимся? - Пятилетняя Солмаз начала хныкать.
   - Давайте идти по железнодорожному пути, тогда не заблудимся, ответила я.
   Вот так, в кромешной тьме, мы, семеро ребят, зашагали по шпалам. Вдруг слышим: за спиной нарастает грохот. Обернулись - поезд! Сошли с путей и замахали руками. И нас заметили. Машинист затормозил состав. Нашей радости не было предела. Мы побежали к вагонам, подсаживая друг друга, вскарабкались по высоким ступеням.
   Была уже ночь, когда приехали мы в город. Оказывается, наши бедные матери обыскали все дворы, звонили в милицию. Разве могло прийти им в голову, что их малыши решили поехать на фронт, на помощь отцам. Тревогой была охвачена вся улица. Бедная Зумруд-нэнэ, чуть не плача, ходила по двору - виноватая, несчастная, не могла найти себе места.
   Только через несколько дней мы осмелились рассказать правду о своем путешествии, о том, как решили добраться до фронта...
   Идет по улице мальчик - он, пожалуй, ровесник моему внуку. В одной руке школьная сумка, в другой - румяная булочка с изюмом. Он жует лениво, нехотя. Вот, засмотревшись на витрину спортивного магазина, он швыряет булку на тротуар и бредет дальше, подталкивая носком ботинка спичечный коробок. А у меня все сжалось внутри, больно зачастило сердце. Так просто бросить на землю хлеб! Столько лет прошло после войны, а я все не могу спокойно смотреть на это. Все не могу забыть, как подбирала на столе крошки черного хлеба.
   В годы войны люди умирали от голода, и, если бы у них было хлеба хоть немножко больше, многие бы остались живы. Человек, не знающий цену хлеба, не представляющий, сколько труда в него вложено, мне кажется ущербным, неполноценным.
   И еще вспомнился мне зимний день... Проводив маму на работу, я побежала за хлебом. Хлебную карточку я крепко зажала в кулачке, а кулачок засунула поглубже в карман.
   Мороз пробирал до костей. Я.уже обегала несколько хлебных магазинов, но всюду стояла толпа, а хлеба еще не было. В плохую погоду хлеб всегда с опозданием поступал в продажу. От отчаяния и холода я едва сдерживала слезы.
   - Ты за хлебом, девочка?
   Передо мной стояла женщина с добрым лицом, в сером добротном пальто. Запомнились ее глаза - живые, быстрые. Они пошарили по моему лицу, по всей моей замерзшей фигуре.
   - Ты за хлебом, да?
   - Да.
   Я внимательно вглядывалась в женщину - может кто-нибудь из маминых знакомых?
   - Пойдем вместе. Дай руку и держись за меня покрепче.
   Женщина участливо поправила на мне платок, сползавший с головы, подтянула воротник.
   Я доверительно протянула свою ладонь и с удовольствием зажмурилась, когда моя рука оказалась в теплой руке взрослого человека. Мне показалось, что ее тепло вливается в мое тело и я оттаиваю. Ничто так не согревает, как душевная теплота человека. Мы вместе зашли в один магазин, затем заглянули в другой. Здесь был хлеб. И хотя очередь была длинная, стоять здесь было приятно, тепло и вкусно пахло хлебом. Долго тянулась к прилавку длинная очередь и, казалось, не было ей конца. Женщина, потеряв терпение, уговорила меня выйти из очереди, потащила на улицу.
   - Дай-ка заверну твою карточку в бумагу, а то еще потеряешь, - сказала женщина. - Вот так. Спрячь в карман. Так будет надежнее. Теперь вернись в очередь, подожди меня, я загляну в один магазин - тут рядом. Там мы скорей получим хлеб. Жди! Я сейчас вернусь за тобой.
   Она ушла, а я все ждала. Очередь моя подходила, я все оглядывалась в сторону входа. Но она так и не вернулась. Я протянула свою карточку продавщице. Она развернула бумажку и удивленно посмотрела на меня. В обертке ничего не было. Сочувственно заволновалась очередь, люди терпеливо ждали, пока я лихорадочно шарила по карманам, расталкивая людей, осматривала зашарканный пол. Я задыхалась от горя и обиды. "Бедный ребенок", - чья-то рука опустилась мне на плечо. Я вывернулась и выбежала на улицу. Не знаю, откуда взялись силы. Я обошла все магазины близлежащих улиц, расталкивая людей в очередях, заглядывала в незнакомые лица - и снова на улицу, в подворотни, на трамвайные остановки. Неужели? Неужели эта добрая, сердечная женщина, подарившая мне тепло своей руки... Нет, не может быть! И все-таки я продолжала искать женщину в сером пальто. Но она исчезла, словно ее и не было... Не могла я, не могла вернуться домой без хлеба, без карточек. Мама! Она придет уставшая, голодная. Сама я голода не ощущала, хотя с утра ничего не ела. И холод меня больше не пробирал, тело стало бесчувственным. С распухшим от слез лицом медленно брела я домой.