Вернемтесь, однако, к течению сей повести. Сэр Христ. нам на пятки наступает, говорю я Вальтеру, посему надлежит нам отписать отчет в Комиссию: я Вам его теперь буду диктовать, Вы же после перепишете набело. И прочищаю горло, чувствуя во рту вкус крови. Достопочтенным Имярек. В Комиссию по постройке семи новых церквей в Лондоне и Вестминстере. Января 13 числа, 1712, из конторы по работам, Скотленд-ярд. Милостивые государи, подчиняясь вашим приказаниям, нижайше предоставляю мой отчет, получивши указание от сэра Х-фора Рена, Инспектора по работам Ея Величества, дабы церкви сии поступили полностью в мое распоряжение. Будучи изрядно удачливы в отношении погоды, достигли мы великого продвижения с возведением новой церкви в Спиттль-фильдсе. Кладка с западной стороны теперь целиком завершена, портик же будет покрыт свинцом не медля. Штукатурныя работы продвинулись изрядно, и сим же месяцем пошлю указания касательно до оборудования галлереи и внутренности. Колокольня воздвигается, и со времени последнего моего отчета прибавила в вышине около пятнадцати футов. (У самого же вот какая мысль вертится в голове на сей счет: колокол сделаю всего один, ибо излишний звон вызывает беспокойство у Духов). Что принадлежит до других церквей, каковыя строить была мне дана комиссия: новая церковь в Лаймгаусе продвинулась до вышины, по нынешнему времени надлежащей, и для пользы дела следует теперь работу до поры остановить. Сей рисунок изображает половину внешности здания – сделайте любезность, Вальтер, присовокупите его, – сработанного в манере простой, а выполнено будет большею частию в тесаном камне. К стенам прибавил я тонкия пилястры, какия нетрудно выполнить по верху кирпичной кладки. Кровле же придал форму старинную, которую, по опыту всех времен, находят наинадежной – всем протчим нельзя доверять, не удвоивши толщины стен. Когда каменщик пришлет мне свои чертежи, дам вам знать точную оценку стоимости и возвращу вам обратно изначальныя наброски, ибо в руках рабочих сии вскоре сделаются столь истрепаны, что те не сумеют по ним довести работу до завершения. Сие принадлежит до церкви в Лаймгаусе. Основанье Ваппингской новой церкви поднято в вышину до уровня земли и готово принять сооружение, подобное тому, коего чертежи и планы к сему прилагаю. Сие принадлежит до церкви в Ваппинге. Надеемся, что достопочтенному Совету угодно будет руководить строительством сих сооружений, и просим, чтобы землю оную обнести кирпичом, дабы воспрепятствовать черни и праздному сброду проникать в нутрь и изыскивать способы непрестанно чинить безобразия. А за сим, Вальтер, прибавьте вот что: подчиняясь вашим приказаниям, я осмотрел четыре протчих указанных прихода и места для церквей, каковые приходы и места нижайше предлагаю следующие, сиречь. Здесь же, Вальтер, поставьте точныя расположения Св. Марии Вулнот, новых церквей в Блумсбури и Гриниче, да церкви Малого Св. Гуго на Блек-степ-лене.
   Вы про ту вонючую улочку близь Мор-фильдса?
   Пишите так: Блек-степ-лен. А после закончите следующим манером: все настоящее нижайше представлено покорнейшим слугой вашим, ожидающим распоряжений. Остаюсь Николас Дайер, младший Инспектор конторы по работам Ея Величества, Скотленд-ярд.
   Когда же перепишете набело, Вальтер, запирайте чернила, сумасброд Вы эдакой. Тут я положил руку на его шею, от чего он вздрогнул и поглядел на меня искоса. Не будет Вам сегодня ни веселых домов с музыкой, ни танцев, говорю в шутку; а в придачу подумал про себя: нет, да и вряд ли им быть, коли пойдешь по моим стопам. Время уж близилось к восьми часам, и туман закрывал Луну, да так, что сам двор сделался залит красным, даже мне становилось не по себе, когда я на него выглядывал; да и то, говоря по чести, в душе у меня теснилось такое множество опасений, что хоть наземь от них вались. Однакожь я взял свой суконный плащ, что висел на колышке в передней, и кликнул Вальтера: поторопливайтесь с письмом, ибо, как сказано в проповеди, бытие наше в мире сем есть зыбко до крайности. А он в ответ мне засмеялся гавкающим своим смехом.
   Вышедши на Вайтгалл, я тотчас крикнул извощика. Остановилась карета старинного виду с окнами не стеклянными, но жестяными, проткнутыми, словно решето, чтобы воздуху возможно было проникать через дыры; я прижался к ним глазами, дабы видеть город, едучи через него, и он был от того весь разбит на кусочки: инде собака воет, инде ребенок бежит. Однакожь освещение и шум были мне приятны, так что я воображал себя грозным владыкою собственных своих земель. Церкви мои останутся стоять, размышлял я, едучи по дороге; что построил уголь, то не погребет пепел. Довольно жил я ради других, словно белка в колесе, теперь пришла пора начинать ради себя самого. Изменить сию вещь, именуемую Временем, я не могу, однако могу переменить его стать, и, подобно тому, как мальчишки повертывают зеркало супротив Солнца, так же и я вас всех ослеплю. Так и катили вперед мои мысли, громыхаючи, подобно карете, их везшей, каретою же тою было мое бедное тело.
   Столпотворенье карет было столь велико, что, когда мы добрались до Фенчерч-стрита, пришлось мне сойти на Биллитер-лене и шагать пешком в толчее вдоль Леденгалл-стрита; под конец мне удалось проскочить в пустое место промеж двумя каретами и перейти через улицу, что вела к Грас-черч-стриту. Я вошел в Лайм-стрит, ибо теперь дорога была мне знакома, миновал множество улиц и поворотов, покуда не добрался до Мор-фильдса; за сим, тотчас за аптекою с козлом на вывеске, обнаружил я узкую дорожку, темную, словно погребальный склеп, вонявшую тухлою рыбою и выгребною ямою. Была там дверь, а на ней знак, и я тихонько постучал. Пришла пора сочесться – пускай увидят, на какие прекрасныя дела я способен.
   Ибо, оборачиваясь на годы, которые прожил, сбирая их в памяти своей, я вижу, что за пестрым творением Натуры была моя жизнь. Вздумай я нынче записать свою собственную историю с ея небывалыми страданиями и удивительными приключениями (как сочинили бы книгопродавцы), не сомневаюсь, что многие жители мира сего не поверили бы событиям, там описанным, по причине их необыкновенности, однако ничего с их недоверием поделать я не могу; а коли читатель решит, что пред ним всего лишь темныя причуды, то пускай сам подумает о том, что жизнь человеческая проходит отнюдь не на свету и что все мы суть порожденья Тьмы.
   Появился я на свет, крича, в 1654 году от Рождества Христова. Отец мой, пекарь по морским галетам, рожден был гражданином Лондона, а ранее перед ним – его отец, мать же моя была из честной семьи. Я родился в Блек-игль-стрите, в Степнейском приходе, близь Монмоут-стрита и прилегающего Бриклена, в деревянном доме, расшатанном до последней степени, который снесли бы, не будь по обе стороны от него такого множества деревянных жилищ. Бывают такие, кого, подобно мне, охватывает лихорадка в самый тот день, когда они родились на свет; вот и у меня довольно причин на то, чтобы каждого Декабря пятого числа прошибало меня потом, ибо первому моему выходу на сцену сопутствовали всяческие признаки смерти, как будто я уж обладал разумением касательно до будущих своих деяний. Мать моя родила меня (или же, так сказать, высидела яйцо), вся пылаючи, покрытая кровью и нечистотами, в предрассветный час: мне видны были серыя полосы света, что катились ко мне навстречу, слышен был ветер, что подает знак к окончанью ночи. В углу узкой бедной комнаты стоял мой отец, склонивши голову, ибо супруга его, казалось, готова была вот-вот оставить сей мир, переживши множество страданий в часы моего рожденья. Пред домом вставало Солнце – я видел, как оно горело, видел и фигуру отца, который все шагал и шагал, заслоняя его, так что гляделся не более, чем тенью. Воистину, место, в котором я очутился, было долиною слез, я же, таким образом, уподобился Адаму, что, услыхавши в саду глас Господень, заплакал, охваченный первобытным страхом. Будь Натурою задумано, чтобы я занимал лишь некой захолустный, неприметный уголок Вселенной, слова сии были бы речами болтуна, и только, однако те, которые видят труды мои, пожелают ознакомиться с первым моим появлением на свет; ведь достоверно установлено, что, близко наблюдая темперамент и конституцию дитяти, увидим мы уже в самом зародыше те качества, какими он впоследствии будет отличаться в наших глазах.
   Мать моя вмале оправилась и воспитывала меня резвым младенцем, что вертелся легко, словно сухой лист, кружимый ветром; но все же и тогда был я одержим странными желаниями: протчие мальчишки охотились за бабочками да шмелями либо валяли шапки в пыли, меня же тем временем переполняли страхи да бредни. Где теперь возвышается моя Спиттль-фильд-ская церковь, там случалось мне плакать без всякой причины, доступной моему разумению. Однако пропускаю свои младенческие годы и перехожу к тому времени, когда меня отдали в обученье: я посещал благотворительную школу Св. Катерины близь Товера, но все успехи, достигнутые мною под руководительством Сары Вайр, Джона Дукетта, Ричарда Боли и целого сонма учителей, состояли в том лишь, что я познал зачатки своего родного языка. Веселые то были деньки, притом не столь уж невинные – промеж собой играли мы со школьными товарищами в некую игру, именуемую жмурками, где говорилось: вот ты связан, а мне тебя надобно трижды обернуть кругом; еще нам, мальчишкам, известно было, что, ежели молитву Господу произнести задом наперед, возможно вызвать Диавола; да только сам я тогда ни разу такого не делал. Бытовало среди нас множество других необъяснимых понятий: то, что поцелуй крадет минуту от нашей жизни, и то, что на мертвое существо надобно плюнуть и петь:
 
Иди, откуда держишь путь,
Как звать меня, навек забудь.
 
   Когда после уроков свет делался сумеречным, некоторые сорванцы прокрадывались в церковный двор, чтобы, как они говорили, ловить тени мертвецов (и ныне слова сии для меня суть не рядовыя фантазии). Однако подобныя забавы были не по мне, и я большею частию держался особняком: занятия мои были роду более уединенного, небольшие деньги свои откладывал я на книги. Некой Елиас Бисков, из моих однокашников, одолжил мне Доктора Фаустуса, которым я радовался, особливо когда он путешествовал по воздуху, видя весь мир, однако меня изрядно опечалило, когда за ним пришел Диавол, и размышления о сем ужасном конце до того меня преследовали, что он мне нередко виделся во сне. Все время, что я был свободен от школы, по четвергам днем и по субботам, проводил я за чтением подобных вещей: следующий, кто мне встретился, был Монах Бекон, а за сим прочел я Монтельо-на, Рыцаря оракульского и Орнатуса; занимая книгу у одного лица, я, закончивши читать ее сам, одалживал другому, тот одалживал мне какую-нибудь из своих собственных, и таким образом, хотя перьев, чернил, бумаги и протчих надобностей мне в школе порой не доставало, но книг доставало всегда.
   Когда я не читал, то часто ходил по округе. У меня имелась тысяча предлогов, шитых белыми нитками, коими объяснял я свое отсутствие в школе, ибо меня обуял дух блуждания, и противостоять ему я не мог: с первыми лучами натягивал я панталоны на голое тело, умывался и чесал волосы, а после выбирался на воздух. Нынче моя церковь вздымается над густо населенным скопищем улочек, дворов и проходов, мест, где полно людей, однако в те годы до Пожара дорожки у Спиттль-фильдса были грязны и редко посещаемы: та часть, что теперь зовется Спиттль-фильдским рынком, иначе – мясным рынком, была полем, заросшим травою, на коем паслись коровы. Там же, где стоит моя церковь, где сходятся три дороги, сиречь Мермед-ал-лей, Табернакль-аллей и Больс-аллей, было открытое пространство, покуда Чума не превратила его в огромную гору тлена. Бриклен, что нынче стал длинною, хорошо мощенною улицею, был глубокою грязною дорогою, где часто ездили телеги, возившие кирпичи в Вайтчапель из обжигательных печей в полях (и по сей причине получил свое имя). Мальчишкой бродил я здесь, а часто заходил и дальше, в сию огромную, чудовищную кучу, именуемую Лондоном; а когда чувствовал город у себя под ногами, то имел привычку крутить в голове своей выраженья такия, как нынешнее пророчество, пожирающий пламень, беспощадныя руки, какия потом записывал в свою алфавитную книжицу, по соседству со всякими странными выдумками собственного моего сочинения. Так и блуждал я, однако чаще всего ноги приводили меня к небольшому земельному наделу, тянувшемуся близь Ангел-аллея и вдоль Нев-кея. Тут я обыкновенно сиживал, прислонившись к обломку древнего камня, и задавался мыслями о прошедших Веках и о Будущности. Предо мною, на каменном возвышении, укреплены были старые ржавые солнечные часы с отломанной стрелкою, и я взирал на сей инструмент Времени с неизъяснимым покоем; помню сие так же хорошо, как будто бы то было вчера, а не погребено нынче под бременем лет. (Теперь же мне думается: не жил ли я во сне?) Однакожь о сем я могу рассказывать снова в другом месте, а теперь возвращусь к своей истории, в отношении каковой, подобно Государственному Историку, предоставлю вам причины, равно как и самыя происшедшия события. Способностей к рассказыванью историй у меня никогда не имелось, и такую, как моя, протчие будут осуждать, называя обычною зимнею сказкою, – хотя вместо того им, услыхавшим ее, следовало бы начать бояться мира иного и склонить головы пред всеобщими Трагедиями, каковыя они прежде презирали; ибо теперь, дабы оборвать длинное вступленье, подошел я к страшнейшей истории о Чуме.
   Убежденье мое есть таково, что большинство нещастных не дают миру пасть духом: так сказать, все хорошо, у Джека есть его Джоан, у хозяина, как прежде, есть его кобыла, а ведь все они, естьли поглядеть, шагают над пропастию, не ведая того, что под ними разверзается громадная пучина и ужасающая пропасть Тьмы; что же до меня, тут дело совсем иное. Разум во младенчестве, подобно телу в зародыше, получает впечатления, которыя устранить невозможно, я же, еще в бытность свою мальчиком, оказался в крайних обстоятельствах человеческаго существования. И по сию пору толпа мыслей вихрем несется, словно по большой дороге, сквозь мою память, ибо в самый тот роковой Чумной год заплесневелый занавес мира отодвинулся, словно пред картиною художника, и я увидал истинный лик Господа Великого и Ужасного.
   Мне шел одиннадцатый год, когда к матери моей пристал какой-то недуг: сперва на коже у нее появились маленькие наросты, величиною с серебряную монетку, каковые были признаками заразы, а потом начало распухать все тело. Пришел лекарь, чтобы наблюдать приметы болезни, но тотчас встал немного в стороне. Отец у него вопрошает: так что же мне делать, чем все сие закончится? Лекарь же сильно настаивал, чтобы ее забрали в чумной барак, прилежащий Мор-фильдсу, ибо, как он говорил, признаки были таковы, что надежды никакой не оставляли.
   Однако отец никак не желал брать сего в толк. Так привяжите ее к постеле, говорит тогда лекарь, и дал отцу каких-то пузырьков, наполненных сердечными настойками и минеральным эликсиром; все вы в одной лодке, говорит, и судьба вам либо выплыть, либо потонуть вместе. Тут мать меня окликнула: Ник! Ник! но отец не пустил меня к ней; вскоре пошел от нее сильнейший смрад, и она, мучимая недугом, впала в беспамятство. По правде говоря, в том жалком состоянии сделалась она для меня предметом отвращенья: помощи ей ждать было неоткуда, оставалось лишь умереть, а скоро ли сие произойдет, до того мне не было дела. Отец хотел, чтобы я бежал в поля, покуда дом не закрыли и не пометили, но я решился не уходить: куда мне было итти, мог ли я сам постоять за себя в сем ужасном мире? Отец мой был жив еще, и мне, возможно, суждено было миновать заразы; размышляя о сих вещах, покуда существо еще воняло на своей по-стеле, меня внезапно охватила крайняя бодрость духа, да такая, что в пору мне было распевать песни вокруг остова матери (видите теперь, что за жизнь мне предстояла).
   Свобода мне была покамест не надобна, однако на будущее могла пригодиться, и для того я спрятался, когда пришел караульщик закрывать дом. Поверху крестовины укрепили знак Господи помилуй нас, а возле двери поставили стражника, и хоть в улице нашей, в Блек-игль-стрите, беда посетила такое множество домов, что откуда ему было знать всех, кто там жил, но все-таки я не желал, чтобы меня видели, на тот случай, коли мне придет нужда спасаться бегством. За сим отец мой начал обливаться потом со страшною силою, и странный запах пошел от него – так, бывает, пахнет плоть, ежели кинуть ее в огонь. Он улегся на пол комнаты, где находилась его супруга, но, хоть и кликал меня, я к нему не шел. Стоючи в дверях, я смотрел во все глаза ему в лицо, он же смотрел в ответ на меня, и на мгновение мысли наши крутились друг вокруг дружки; конец тебе настал, говорю я, и покинул его с сильно бьющимся сердцем.
   Набравши кое-какой провизии – пива, хлеба и сыру, – я, дабы не глядеть на отца, удалился в тесную каморку над комнатой, где оба они теперь лежали в крайней тягости; та была в роде чердака с окошком, затянутым целиком паутиною, и здесь я ожидал, покуда они отправятся в свое пристанище на долгия времена. Теперь в зеркале воспоминаний видится мне всякая вещь: тени, двигавшиеся по окну и по моему лицу; часы, бившие каждый час, покуда не замолкли, как самый мир; звуки, что издавал отец мой подо мною; слабое бормотанье в прилежащем доме. Я немного потел, однако признаков болезни не выявлял; подобно узнику в подземельи, предо мною вставали видения: множество просторных дорог, прохладных фонтанов, тенистых тропок, освежающих садов и мест отдохновения; но тут мысли мои внезапно сменялись, и я с испугом видел образы смерти, что являлись, будто в собственном моем обличьи, и бросали окрест полные ужаса взоры; за сим я проснулся – все было тихо. Стонов уж нету, подумал я, верно, они померли и лежат холодные; и тут же страхи мои в один миг утихли, и я, ощутивши покой, все улыбался и улыбался, словно кот в сказке.
   Дом теперь сделался столь тих, что стражник, окликнувши и не услыхавши в нутри никакого шума, призвал мертвецкую телегу, и звук его голоса разом пробудил меня от забытья. Была опасность, что меня найдут с мертвыми и тогда (таков был заведенный порядок) заключат в тюрьму, потому я начал оглядываться вокруг, ища путей побега. Хоть я был на вышине третьего этажа, но под окном имелись большие сараи (располагалось окно с задней стороны дома, выходившей на Монмоут-стрит), и я с быстротою молнии спустился таким образом наземь; о провизии я не подумал, не имел даже и соломинки, на какую мог бы прилечь. Теперь стоял я в грязи и тишине, света нигде не было, не считая тех фонарей, что установили подле трупов, дабы осветить путь мертвецким телегам. И тут, повернувши за угол Блек-игль-стрита, увидал я при мерцающем свете фонаря собственных своих родителей, лежавших там, где положил их стражник; лица их блестели от грязи. Я уж было закричал в страхе, но тотчас напомнил себе, что сам я жив и эти мертвыя существа никоим образом повредить мне не способны; и тогда, стараясь держаться невидимым (ибо столь темной ночью разглядеть и в самом деле было возможно немногое), я принялся дожидаться, покуда телега совершит свой скорбный путь.
   Оба существа помещены были на груду трупов, покрытых лохмотьями и раздутых, словно клубок червей, и звонарь с двумя фонарщиками повезли телегу вдоль по Блек-игль-стриту, мимо Корбетс-каур-та и по Бронес-лену; я следовал за ними по пятам и слышал, как они веселятся, читая свои Господи помилуй нас, Никто не устоит пред тобою и Горе вам, смеющиеся ныне: пияны они были до крайней степени, и колея их была столь крива, что они едва ли не скидывали трупы у дверей домов. Но тут они выехали в Спиттль-фильдс, и я, бежавший рядом с ними в изумленьи не то в горячке (что сие было, мне неизвестно), внезапно увидал огромную яму почти у самых ног моих; я резко остановился, заглянул в нутрь ея и тут, качаясь на самом крае, испытал внезапное желание кинуться вниз. Но в сей момент телега подошла к яме, ее развернули, чему сопутствовало немалое веселие, и тела сброшены были во Тьму. Плакать я тогда не умел, зато нынче умею строить, и намерен соорудить на сем памятном месте лабиринт, где мертвые вновь обретут голос.
   Всю ту ночь бродил я по открытым полям, порою давая волю страстям своим, пускаясь в громкое пение, порою погружен в раздумья самыя ужасныя: куда я попал? Я ума не мог приложить, что мне теперь делать, очутившись в огромном мире без всякой опоры. В собственный свой дом возвращаться я не намеревался, да сие и не представлялось возможным: я вскоре разузнал, что его сломали вместе с несколькими протчими поблизости, столь омерзителен был воздух у них в нутри; таким образом, я принужден был отправиться странствовать, вновь проникнувшись былым духом блуждания. Теперь, однакожь, сделался я осмотрительнее, нежели в прежния времена: сказывали (и, помню, родители мои говорили), будто бы до мора видали в народе Демонов в человечьем обличьи, которые поражали всякого, кто им встретится, и те, которых поразили они, становились сами охвачены недугом; даже и в тех, кому довелось видеть подобных призраков (звавшихся полыми людьми[11]), произошли сильныя перемены. Как бы то ни было, таковы были расхожие слухи; теперь я полагаю, что сии полые люди происходили от всех тех выделений и испарений людской крови, кои поднимались от города, подобно всеобщему стону. И стоит ли удивляться тому, что улицы стояли изрядно опустошенными; повсюду на земле лежали тела, от которых исходил запах, да такой, что я убегал, дабы уловить носом ветер, и даже те, которые живы оставались, были ни дать ни взять ходячие трупы, дышавшие смертью и друг на дружку взиравшие со страхом. Живы еще? да Еще не померли? – таковы были их обычные вопросы друг к дружке. Попадались, однакожь, и такие, которые ходили в оцепененьи, так что им дела не было до того, куда путь держат, а также и другие, оглашавшие воздух обезьяньим шумом. Были между ими и дети, чьи пени умирающего разжалобить могли; вирши их и по сие время отзываются эхом в закоулках и углах города:
 
Тихо! Тихо! Тихо! Тихо!
Все мы в яму валимся.
 
   Вот так и был я посредством множества знаков научен тому, что жизнь человеческая твердого направления не имеет – управляет нами Тот, Кто, подобно мальчишке, тычет перстом в самую внутренность паутины и разрывает ее, нимало не задумавшись.
   Вздумай я задерживаться на своих разнообразных приключениях в бытность улишным мальчишкою, сие утомило бы читателя, для того я не стану более о них рассказывать до поры. Теперь же возвращаюсь к своим размышлениям, происходящим от сих событий, и к моим рассуждениям о слабости и причудливости жизни человеческой. После того, как Чума утихла, чернь вновь стала радоваться своими карнавалами, церковными процессиями, плясками вокруг майского шеста, элем на Троицын день, предсказаниями судьбы, ярмарочными представлениями, лоттереями, полночными гуляньями и непристойными балладами; я же, однако, был из иного теста. Я оглядывался вокруг себя и проникал умом в то, что произошло, не давая сему миновать, подобно сну больного или же сцене, лишенной повествования. Я видел, что весь мир есть лишь огромный перечень бренных дел и что Демоны, быть может, разгуливают по улицам, тогда как люди (многие из оных на пороге смерти) предаются разгулу: я видел мух на сей навозной куче, именуемой землею, а после рассуждал о том, кто же их Повелитель.
   Но вот уж распускается плетенье Времени, ночь прошла, и я возвратился в контору, где Вальтер Пайн стоит сбоку от меня, постукивая башмаком об пол. Долго ли просидел я тут, погруженный в воспоминанья?
   Я размышлял о мертвых, сказал я поспешно, Вальтер же на сии слова отворотил от меня лицо и якобы принялся искать свое правильце – не любит он слушать моих рассуждений о подобных вещах, так что я, дождавшись, пока он усядется, переменил свой предмет: пыли здесь, как на верхушке стряпухина шкапа, вскричал я, Вы поглядите на мой палец!