Однако, вопреки ожиданиям, на лице Бабахова не дрогнул ни один мускул. Из чего выходило: либо фамилия ему и впрямь незнакома, либо нервы оппонента слишком крепки. Придав себе еще крохотку важности, я продолжил.
– Понимаете ли, я провожу расследование. Выясняю, так сказать, все обстоятельства, приведшие к смерти Антона.
– Угу, господин Велес, – Федосей сладостно ухмыльнулся. – Свежа говядина, да варится как-то с трудом. Ты мне про ментов только не вкручивай! У тебя вон, высшее гуманитарное из всех щелей лезет. Увы…
Он оказался не так далек от действительности, отчего спешно пришлось перестраиваться.
– Частное расследование, – уточнил я. – Наше детективное агентство…
Однако я был опять остановлен – на сей раз раскатом неудержимого смеха.
– Ха – детективное агентство! Мы сейчас что, ток-шоу снимаем? Эй, оператор, ау!.. Ты где-нибудь за пределами своего телевизора много слышал о них?
Вопрос, который включал в себя утверждение, вернее – утверждение, прячущееся за вопросом, показалось мне не лишенным должного основания. И в самом деле: вспоминая сейчас свои городские прогулки, я никак не мог оживить в памяти хотя бы одну, в ходе которой на глаза попалась такая табличка. Но раз я не имел права вмешивать Олега, как-то надлежало выкручиваться?
– Это не совсем детективное агентство, – еще раз уточнил я. – Дело, собственно, в том, что все мои действия подчинены просьбе одного из родственников Антона, которому, по совместительству так сказать, я прихожусь другом.
– Чьим другом? Антона?
– Нет, родственника.
– Какого родственника?
– Близкого… нет, дальнего…
Я не знал, что и как врать дальше, но вовремя вспомнил журналистскую тетку.
– Это его тетя… Тетя Оля, да.
– Ольгина Карловна?
Федосей посмотрел на меня как-то странно.
– Что-то не верится, чтоб она… Впрочем, передавай ей привет.
– А почему вы назвали ее Ольгиной?
– Потому что ее так зовут. Или ты имел в виду кого-то другого?
– Нет, – поспешил произнести я во избежание неприятного продолжения, – просто я всегда называл ее тетей Олей. Мы – на короткой ноге.
– Ну-ну, – смотря на меня еще более странно, протянул Бабахов. – А хочешь… я тебя в шоу сегодня сниму, а, родственник?
Я уже привык к некоторой внезапности всех бабаховских переходов. И думал – не удивлюсь любому их них. Однако этот, очередной, на мгновение озадачил.
С одной стороны, попасть на телевиденье, конечно, хотелось. Ну, новизна чувств, свет софитов, приобщение к прекрасному, публичность, все такое… С другой – приходилось постоянно держать в голове, что меня, возможно, разыскивают. И в связи с этим показ лица всей стране ничего хорошего не сулил. Логика здравомыслящего человека по крайней мере говорила определенно: откажись. Но в то же самое время… влекло.
Уж каким-то маловероятным представлялся тот факт, что в целях расследования преступления наша милиция будет отсматривать все идущие по телевизору ток-шоу. Навряд ли… Да и я мог подхватить что-нибудь интересненькое.
– Хочу, – сказал поэтому я и посмотрел на Бабахова ясными, как первое большое чувство, глазами.
– Деньги плати, коли хочешь! – отреагировал непроницаемо тот.
Впрочем, не прошло и секунды, расхохотался:
– Шучу! Чего ни сделаешь ради доброго друга Ольгины Карловны, верно? Сейчас тебя отведут. Но помни: разговор не закончен.
Федосей нажал на какую-то кнопку, и вскоре меня действительно отвели.
Я никогда не был, так сказать, вживую на телевидении, и потому с описанием некоторых вещей, с которыми мне привелось там повстречаться, возникали определенные сложности.
Элементарно не хватало знания профессиональной лексики, чтобы очертить хотя бы беглыми штрихами все те предметы, окружавшие меня со всех сторон.
Скажу только, что все было презабавно. Много света, непонятные технические приборы, оживление, движение, суета… Сама студия почему-то напомнила школьный актовый зал. Такое же просторное и светлое помещение, у одной из стен которого шли равномерно возвышающиеся ряды скамеек для телезрителей.
Меня посадили с краю на предпоследний. Дали баночку «Кока-колы», чуть сморщенное зеленое яблоко, бумажный листок, предписывающий, как себя должно вести, и, пока я распихивал все это по карманам, прыснули в глаза какой-то едкой и загадочной жидкостью – отчего те через пару секунд заслезились, а само выражение лица (судя по выражению лиц остальных) приобрело трагичный оттенок.
Придя немного в себя, я вновь огляделся.
Шоу еще не началось. Федосей метался по площадке, где в креслах, о чем-то перехихикиваясь, сидели именитые гости, и проводил с каждым из них инструктаж.
Следом за Федосеем носилась Люсьен – мне почему-то казалось, что она лишь повторяла только что сказанное, исполняя, таким образом, роль чисто акцентирующую.
С залом по большей части работала бабенка, забиравшая меня не так давно с проходной. Она поочередно подходила к сидящим на своих местах и делала этим сидящим какие-то разъяснения… Поднырнув внезапно ко мне, проинформировала, что крупного плана со мной не будет и все предъявляемые «фоновикам» требования: вести себя тихо, не творить глупостей да не забывать поглядывать на большое электронное табло, что уже горело чуть в стороне от Бабахова, и выполнять всплывающее время от времени там.
– «Аплодисменты» – хлопай, «вздох» – вздыхай, «сдержанный смех» – сдержанно смейся. Думаю, это не сложно? – подытожила она.
Также, пока программа не началась, мне было разрешено съесть яблоко и выпить «Колу».
Сделав глоток, я начал разглядывать соседей.
Это была самая разнообразная публика. После недолгого визуального напряжения мне, впрочем, открылась и некоторая логика подобной рассадки. В центре расположилась творческая интеллигенция. Это было видно по их одежде в целом, а также по загадочной, я бы даже сказал – какой-то недоговоренной манере держаться. По правую сторону творческой интеллигенции была помещена прогрессивная молодежь: основным признаком прогрессивности здесь выступали толстые очки, строгие костюмы и значки, указывающие на то, что их обладатели перемещаются все вместе в неизвестном мне направлении. Ряды слева от творческой интеллигенции, видимо для большего контраста двух несхожих позиций, были отданы на откуп молодежи вообще. Причем главной проблемой, какой та виделась со стороны, являлось некоторое разногласие руководителей проекта в вопросах необходимой пропорции. Отчего молодежь все время пересаживали то туда, то сюда, снимали и надевали пиджаки, подлохмачивали, лохматили и вновь приводили в порядок прически. По краям – тут было все относительно спокойно – сидели пенсионеры, домохозяйки и люди, приехавшие, по-видимому, из глубинки.
Впрочем, жизнь в своем разнообразии редко когда укладывается в определенные схемы, а потому находились в зале и те, кто ни под какую классификацию не подходил.
Такой, например, была девушка. Скажу сразу: если бы я увидел ее до всех своих наблюдений, то никаких наблюдений делать бы и не стал. Мое внимание настолько сосредоточилось в эту минуту на ней, что я даже прекратил пить «Колу».
Она была страшно возбуждена. Ей явно не сиделось на месте, и она поминутно с него вскакивала: подбегала то к Люсьен, то к бабенке, то к Бабахову, махала перед их лицами выданным текстом, водя при этом своим маленьким пальцем по листку, в попытке (как виделось мне) указать на какие-то обнаруженные в последний момент недочеты. В общем, вела себя так – как будто без нее этого шоу не случилось бы. Сначала я даже предположил, что это именно у нее в доме номер 66 на N-ской улице проживал Антон. Однако, оценив ее внешность, передумал.
Это была очень тощая девушка – не более, наверное, сорока пяти кило при росте приблизительно метр семьдесят, с маленькими, едва заметными грудями (а лучше сказать, вообще без грудей), с толстой и уложенной в тугой жгут русой косой, с мистически задранными вверх ресницами, немного простоватыми чертами лица, с большими (кто-то мог бы, наверно, назвать их чувственными) глазами. Кстати, ее веки были обильно посыпаны блестками – на лице образовывалось нечто наподобие двух треугольников, что тоже придавало ей что-то мистическое. Возраст – на вид около двадцати лет.
Из одежды на ней был белый, с закрытым воротом, свитер и, главное, – длинная юбка, снова, на сей раз логично и обоснованно, напомнившая школу.
В школе, на первом этаже, у нас висели не то шторы, не то гардины, сделанные из прочного красного материала и имеющие большое количество крупных объемистых складок… При взгляде на ее юбку сознанием тут же выстраивалось впечатление, что ткань вырезалась именно с тех не то штор, не то гардин. Причем ассоциация была до такой степени стойкой, что я так и назвал эту девушку для себя – Гардинная Девочка.
Гардинная Девочка еще раз пробежалась по кругу, и шоу началось…
Трудно обозначить словами, какие я испытал ощущения!
Всё вокруг изменилось. Былая, как будто предстартовая лихорадка, присутствующая, казалось, во всем, тут же исчезла, и я попал в совершенно новую обстановку. Люди, их лица и даже неодушевленные предметы предстали передо мной в ином ракурсе. Все стало необъяснимо другим.
Но больше всех, больше всех и всего в этом зале меня поражал Федосей!
На какой-то миг я даже проникся настоящей симпатией, если не сказать лучше – уважением, к этому телевизионному человеку. Это без всякой иронии. Не знаю, какова сила и доля специального образования, полученного где-то и когда-то им, но то, что Федосей был человеком талантливым сам по себе, – очевидно. Именно глядя на него, я начал понимать значение слова «перевоплощение».
Вот только минуту, не больше, назад он чихвостил Люсьен за то, что та забыла проверить как следует текст, и дамочка, призванная экстренно заменить Красноштанова, все-таки ляпнула: «Когда мы служили вместе с Антоном в армии…»; вот – полминуты назад он как конь ржал над забористым анекдотом, занесенным в студию продюсером, вот – не прошло и мгновенья – материл кого-то из зала, и… ап! Раздался его звучный голос: «Всё, ***, поехали!», и человека стало не узнать!.. Нет, я говорю сейчас не о внешних изменениях – для этого, уверен, существуют гримеры и много специальных приемов. В первую очередь Федосей изменился чисто внутренне… Индивидуальное опять стало массовым. Федосей снова превращался во всё.
Он был образом скорби. Его бархатный, вкрадчивый голос звучал сейчас тихо и грустно. Он больше походил на спокойную реку, неторопливо вьющуюся меж полей. Но река эта, поворот за поворотом, все расширялась. Волны становились выше и выше. Шли вперекат. Бешено хлестали струями о камни порогов.
Федосей выступал обвинителем. Резкий, порывистый ветер, блуждавший до этого далеко, ворвался вдруг в зал. Он буйствовал. Он свистел, гудел, завывал между нами, бросал в лица комья убедительных аргументов, обжигал холодом коротких правильных фраз… Ощущалось, еще чуть-чуть, грянет буря.
Но все обошлось. Мягко подкравшийся дождик лишь сбрызнул напуганную листву, и снова стало тихо, спокойно и ясно.
Речь Федосея зажурчала как ручеек. Она была медленна и точна, – Федосей рисовал ею образы.
Они проникали в сознание. Происходило движение. Я чувствовал, как, скрежеща зубьями колес, начал работу некий невидимый психический механизм, соединяя говоримое Бабаховым с моим чувственным миром. С миром, в котором я продолжал по-прежнему существовать. Но который отражался теперь в несколько иных формах и несколько иными возможностями.
Они гуляли с Антоном по Парижу. Я не был в Париже. Но это представлялось неважным: Елисейские поля казались такими же осязательными, как если бы я смотрел на них своими глазами. Улыбка журналиста была открытой и всепрощающей. Может быть, слегка только грустной. И даже откуда-то издалека до меня донесся приглушенный голос Эдит Пиаф.
Федосей рванул всем телом к худощавой пожилой женщине.
Встав на одно колено перед ней, накрыл своей рукой ее что-то перебирающие морщинистые руки, заглянул в наполненные болью глаза. Согласно сценарию, своим репортажем Антон спас этой женщине жизнь. Мне было уже все равно: спас или только согласно сценарию. Главное – я это видел.
Я почему-то вдруг вспомнил сеансы доктора Кашпировского.
Моя семья, обставленная емкостями с водой, замершая в ожидании у голубого экрана, и я, маленький, с легкой иронией смотрю на всех, кто сидит там…
Они растекаются в креслах. Они верещат и беснуются. Крутят, как флюгером, головой, – веря стриженному смешно под горшок дядьке, врачующему на расстоянии.
Почему бы и нет?
Я, например, уже верил. Я, например, уже чувствовал, что страна потеряла что-то важное, светлое и дорогое. То, без чего наша сегодняшняя жизнь уже не станет такой, какой когда-то была. Антон виделся не просто удачливым журналистом. Вместе с ним терялась какая-то этическая опора. Утрачивался, если хотите, ценностный эталон, не оставляя больше препятствий для распада некогда очень устойчивой структуры. Мир внезапно пустел, пропадала уверенность в том, что назавтра все не исчезнет, погребенное под беспорядочно разбросанными обломками.
По принципу домино потеря уверенности влекла за собой страх. Дикий страх! В моем сознании я увидел себя ничтожно маленьким, беспомощным человечком, – наверное, нечто подобное должна была испытывать кэрролловская Алиса, когда ее подбородок грозился упереться в ступни собственных ног. Однако в отличие от внутреннего психовосприятия сказочной Алисы мой маленький человечек, ко всему прочему, был обречен на безжалостное, глубокое одиночество. Перед глазами от такого пошли большие радужные круги, я вертанул головой, почувствовав, что именно вот сейчас больше не вправе не выкрикнуть: «Суки, верните Антона!»
Я бы, наверное, выкрикнул.
Но со второго ряда, немногим левее меня, «суки, верните Антона!» прозвучало на мгновение раньше. Момент был упущен.
Выразителем сходной позиции оказался довольно тщедушный на вид старичок – в недорогой, но весьма чистой одежде, с редкими седенькими волосами. По всей видимости, пенсионер.
Бабахов скомандовал: «СТОП!». Посмотрел на внезапного нарушителя дисциплины долгим инквизиторским взглядом, логичным завершением которого стало покручивание у виска и предупреждение, что если субъект не прекратит сию же секунду творить здесь свои безобразия, то отправится у него (в смысле, у Федосея) слушателем в заведение несколько иного порядка. Подкреплено все было коротким матерным словом.
Потом шоу возобновилось.
Но это было другое шоу – не то, что разворачивалось минуту назад.
Невидимые психологические нити оказались оборванными, связи нарушились, эмоционально-чувственного проникновения, сколько бы ни старался сейчас Федосей, больше не происходило.
Мне стало легче. То, что недавно клокотало внутри, напоминало скорее глухие всплески утратившей былую энергию душевной стихии, и, чтобы избавиться от прежнего ощущения окончательно, я переключился на зал.
Многие, заметил, сейчас тоже покручивали головами, словно отгоняя от себя каких-то невидимых, но крайне назойливых мух. Бабенке, естественно, такое поведение нравиться не могло, и она делала выражение возмущения на своем округлом лице все более очевидным.
И тут произошло нечто странное…
Я отчетливо ощутил, как там, откуда-то сбоку, с той самой стороны зала, где находилась его наиболее активная зрительская часть, на меня кто-то смотрит.
Конечно, это происходило на уровне каких-то инстинктов. Но я тем не менее ни на секунду не сомневался, что взгляд этот БЫЛ.
Кроме того, во мне жила совершенно необъяснимая уверенность, что взгляд этот смотрел сейчас крайне пристально и напряженно – так, будто кто-то изучал досконально меня.
Не решаясь сразу повернуть голову, я прикрыл руками лицо (словно пережил в очередной раз всю горечь утраты), оставив между пальцами едва заметное расстояние. Расстояние позволяло мне видеть. Затем повернулся вполуоборот.
Все было именно так! Два глаза, поедающих меня в эту минуту, принадлежали Гардинной Девочке и не желали, казалось, отрываться от моей скромной персоны ни при каких обстоятельствах. Причем сквозило в этом глядении и нечто неприятное. Взгляд был таким, как если бы один очень неплохо знающий другого человек, узнал о том, о другом, некие конфиденциальные сведения, украсить которые того, другого, никоим образом не могли. Если не сказать больше.
Брр! Я убрал от лица руки и, выпрямив спину, стал глядеть четко на Федосея, пробуя параллельно с помощью нехитрых движений бровей выразить заинтересованность.
Однако чувство смутного беспокойства не покидало меня, и время от времени я оборачивался.
И странное дело: стоило мне направить взгляд на нее, как Гардинная Девочка тотчас же, словно ей в одно место втыкали булавку, отворачивалась и начинала смотреть прямо перед собой – делая при этом бровями так же, как делал за секунду до этого я. Затем она дважды или трижды моргала, и ее взгляд, точно был намагничен, возвращался ко мне. Затем резкое движение головой, и она вновь смотрела прямо.
Позже очередь отворачиваться переходила ко мне.
Причем я настолько увлекся этим нелепым соревнованием (особенно наблюдай кто-либо за нами со стороны), что уже не мог думать о чем-то другом, вследствие чего прозевал два высвеченных подряд на табло «громких вздоха», за что и был награжден показом увесистого кулака от человека, выполняющего, по всей видимости, функции оператора.
Пытаясь реабилитироваться, я приложил руку к груди, показывая, что больше не буду.
Вот только сдержать обещание было сложней.
К счастью, откуда-то с потолка в этот момент прожужжал резкий специфический зуммер – знак, что шоу наконец завершилось, и Федосей обессилено плюхнулся в кресло. (А его тут же окружило море народу). Кто-то торопился открыть шампанское, другие, протиснувшись сквозь толпу, хлопали своей ладонью об его ладонь, поднятую в это мгновенье вверх, – такое я часто видел в широкобюджетных американских фильмах, когда среднестатистический американец возвращался с удачно выполненного задания, избавившего нашу планету от чего-то катастрофически неизбежного. Третьи подсовывали всяческие бумаженции и бумажонки, тщась взять у знаменитости автограф. Кто-то поздравлял худощавую женщину, жизнь которой спас своим репортажем Антон; женщина стояла чуть в стороне, скромно обмахивалась платком, покачивала головой и с какой-то виновато-счастливой улыбкой, словно до сих пор во что-то не верила, тихонько вздыхала. Некоторые плакали. Другие обнимали друг друга, стараясь изо всех сил при этом друг друга перекричать. В общем, восторг, казалось, переходил все пределы.
Воспользовавшись ситуацией (обещание Федосея продолжить дискуссию было памятно), я незаметно растворился в рядах тех, кто участия в поздравлениях не принимал, и, силясь не наступать впереди идущим на пятки, направился к выходу.
Минут через пять наша неторопливая змейка миновала все коридорные лабиринты и я, очутившись на улице, облегченно вздохнул.
Было солнечно. Не сказать, что тепло. Осень, как могла, набирала свои обороты, что, впрочем, отнюдь не мешало редкому наведыванию сухих, ясных дней.
В толпе у меня всякий раз возникало ощущение необъяснимого дискомфорта, и я поспешил как можно скорее отсечь себя от нее, быстро перейдя на другую сторону улицы, а после – причем совсем не заметив – свернул в парк.
Я шел, разгоняя ногами облетевшую, уже пожелтевшую листву, и пытался осмыслить все то, что увидел и услышал сегодня.
И вот какой парадокс – мои, злободневные и обязанные терзать и мучить меня, большие и главные, подавляющие все остальное проблемы нисколько не волновали. Они отошли на второй план, а на первый выдвинулось вечное. Жизнь. Смерть. Одиночество. Справедливость.
Потом я услышал шаги. Кто-то как будто настигал меня: учащенно дыша, но никак не решаясь подойти вплотную. Изображая, что поправляю развязавшийся шнурок, присел на колено. Шаги стихли. Но их обладатель продолжал стоять за спиной.
Периферическим зрением увидел: Гардинная Девочка.
Сейчас, правда, она олицетворяла собой светлый образ «Гуляющей Девушки Шестидесятых». Ее прямые руки были опущены вниз, держали перед собой маленькую трапециевидную сумочку; плечи немного приподняты, а сама она, чуть раскачиваясь, смотрела по сторонам.
Затем наши взгляды встретились.
– Скажите, вы любите осень?
Я промолчал.
– А я люблю! Люблю за ее грусть! За ее унылость! Мне нравится, безумно нравится смотреть на ее красоту! На ее одежды, когда все вокруг становится желтым и красным. Это… это прекрасно, ведь правда?
Мне трудно было понять, какие причины могли побудить взрослого, и вроде непьяного человека дополнительно передать в прозе то, о чем секундой ранее ярко и лаконично сообщили стихи (тем более что автором последних являлся сам Пушкин), и я опять уклончиво промолчал. Хотя и предпринял попытку, чтобы раздражение, какое фигурировало сейчас во взгляде, обозначилось там наиболее цельно.
– Что такое осень? – продолжила она.
– Это небо, – хотел подсказать я, вспомнив песню группы «ДДТ», но она вновь заговорила.
– Серое и неподвижное солнце, которое изредка смотрит на нас из-за раскиданных по небу туч. Вон оно! Почерневшие стволы оголенных деревьев. Смотрите! Мертвые жухлые листья под ногами, косые дожди. И во всем этом… неизбежное приближение смерти. Вы только прислушайтесь! Слышите… ну?! Слышите, как после стольких месяцев яркой, действенной жизни ее глубокое дыхание вдруг становится поверхностным и легким? Слышите, как оно обрывается? Настает промежуток полной, вневременной тишины. Никаких усилий, никакой борьбы, никаких преодолений. Потом глубокий-глубокий, протяжный, последний вздох… Вы, наверное, считаете меня сумасшедшей? Думаете, я люблю смерть?
Я не думал, что она любит смерть.
Вдобавок что-то подсказывало – процесс аргументирования далеко не закончен.
– Смерть в нас! – пропищала она. – Она не является чем-то чужим и навязанным нам извне. Ее нельзя любить или ненавидеть. С ней нужно смириться! Привыкнуть к ней так, как привыкаешь к своим каждодневным делам, и жить, жить, жить, не обращая внимания ни на что… Я так, по крайней мере, думаю.
– Зачем вы следили за мной? – спросил, немного насупившись, я.
– За вами?
– За мной.
– Вы, верно, ошиблись… Я гуляла по парку и наслаждалась прелестью осени.
– Но вы смотрели на меня в зале.
– Вы это заметили?
– Сложно не заметить, когда в тебе собираются прожечь дыру.
Неожиданно Гардинная Девочка вся как-то вздыбилась, а лицо ее запылало жгучим румянцем.
– А вам не приходило в голову, несносный вы грубиян, что если женщина смотрит на кого-нибудь в зале, то у нее могут быть на это причины? Или чувство такта вам в принципе незнакомо?
– Но вы шли за мной, – уперто пробубнил я.
– Ах… если бы я шла за вами!
И она вдруг принялась исполнять всем телом какие-то странно-обрядовые движения, обозначающие, по всей видимости, приготовление к высказыванию чего-то очень важного вслух, потом выпалила: «Ну хорошо, хорошо, я скажу…», и сделала такое лицо, какое сделал бы, наверное, Мальчиш-Кибальчиш, решись он открыть наконец буржуинам свою Великую Тайну:
– Там, в зале, я почувствовала себя нехорошо. Знаете, какое-то темное чувство. Как будто земля подо мной разверзается и я лечу в ад. Мне стало страшно. Федосей все говорил, говорил, но в глазах его все явственней проступало: пропасть твоя – от скорби сознания. От того, что ты, девочка, пока еще не готова! Вы понимаете? Есть вещи, проникнуть в сущностную основу которых нам не дано, если только заранее не подготовить для этого разум. Я думала, я чувствовала, что готова! Когда Антон погиб, это был шок! Но, слышите, даже тогда я ни на секунду не сомневалась, что справлюсь. Пускай его нету здесь, но там-то он есть! Там-то его не может не быть. Раз смерть условна, значит жизнь относительна. Если она относительна, то бесконечна. Следовательно, ВЕЧНОГО ОДИНОЧЕСТВА НЕТ?
«Здрасте, приехали!», мысленно произнес я, но нарушать течения монолога все же не стал.
– Но откуда тогда взялась эта бездна? Когда я в сотый раз решала этот вопрос, наши взгляды волею провидения встретились. Мне показалось, вы думаете о том же. Я хотела, признаюсь, подойти к вам, но потом все-таки рассудила – ни к чему. У вас, наверняка, полно своих неразрешимостей, стоит ли туда добавлять и мои проблемы? Когда шоу закончилось, я поблагодарила Федосея и отправилась побродить в парк. Там снова вы… Дорожек, как видите, много, но эта треклятая бездна до того доистязала меня, что мне захотелось вас как будто неспециально нагнать и напроситься на провожание до дома. Ужасно бесприютная штука – это одиночество.
Глаза ее вдруг выразили столько безнадежной, столько самой тихой мольбы, что, пожалуй, любое, будь хоть трижды суровое сердце было обязано понять и смягчиться.
И сила воображения нарисовала мне образ…
Типичной – (не по ее годам) – одинокой женщины, дни которой без изменений проходят за днями, работа, поздние возвращения домой, ужин, приготовленный без удовольствия и на скорую руку, телевизор и книги по вечерам. И трущаяся у ног, нежно мурлыкающая кошка.
Последнее, наверное, обязательно. У каждого одиночества должна быть своя кошка.
Причем эта кошка – а это была пушистая, очень толстая, дымчатая кошка с огромными желтыми глазами, – вывелась у меня настолько натуралистично, что вместо того, чтобы проявить всю свою воспитанность и деликатность, я отреагировал, нужно сказать, как осел:
– Покажите мне руки, – потребовал я.
Гардинная Девочка опасливо вздрогнула, глянула на меня снизу вверх, но тем не менее подчинилась.
Кисти ее рук украшали полупрозрачные черные перчатки.
– Снимите, – снова потребовал я.
Она смешалась много сильней, но приказ был исполнен.
Так и есть: на худущих руках – с десяток неглубоких царапок.
– Это кошка! – простодушно улыбнулась она, прежде чем уткнуть глаза в землю.
Мы шли по усыпанной листьями аллее и – не разговаривали.
Несмотря на мой явно прогулочный ритм, она все равно умудрялась от меня отставать, а все потому, что, не проходило минуты, нагибалась за листьями, делала из них какие-то загадочные переплетения, а затем подбрасывала созданное у себя над головой, что-то при этом бормоча и смеясь.
– Меня, вообще-то, Ирой зовут, – сообщил смех и крик, когда я в очередной раз остановился.
Но было поздно: Гардинная Девочка – удовлетворяло, прямо скажем, вполне.
– А вас?
– А меня Герман, – зачем-то соврал я.
– Очень приятно, Герман! – объявила Гардинная Девочка и вытащила из-за спины избура-красный лист клена. – Скажите, вы любите искусство икебаны?
– Нет, мы по картишкам больше специализируемся, – жестко отрезал я, и это, похоже, дало определенный эффект: оставшуюся часть прогулки она по крайней мере упорно держалась возле, перестала говорить странности, предпочтя (к тому же немногословно) рассуждать о земном.
Так мы прошли парк, немного прогулялись по набережной, вышли на Л-ный проспект, пересекли две, три, а то и четыре улицы и притормозили у пятиэтажного красного кирпичного дома.
– Ну вот… – неопределенно сказала она, показывая рукой, снова облеченной в элегантную перчатку, на довольно гадюшного вида подъезд.
– Да… – почти подтвердил я.
После мига растерянности в глазах у нее вспыхнули маленькие подозрительные огоньки:
– …Может, на чашечку кофейку? – (нога ее, правая, при этом выставилась на несколько сантиметров в сторону и вперед).
– Да геморройно как-то, – до острого жжения завертелось вдруг на моем языке, но правила приличия словооформили мысль по-иному: – Некогда. Дела…
– Карты? – протянула Гардинная Девочка сочувственно-понимающе.
– Да, – непреоборимого желания отрицать не было. – Пошел третий день, и сегодня многое должно разрешиться.
– Но ведь это не последняя наша встреча? После всего, так таинственно случившегося с нами, мне будет вас катастрофически не хватать!
Я исторг из себя «позвоню», и она торопливо продиктовала свой номер, который был честно перенесен на найденную в кармане обертку от «Сникерса».
Затем она рассмеялась. Так обычно смеются, когда хотят услышать уточняющий вопрос.
Я его задал.
– Смешно… – грустно сказала она. – Порою кажется, что я вся исчезаю. Остаются только глаза. Я ими все вижу, но меня как бы и нет…
– Я позвоню, – повторил я решительней.
И, уложив непрерываемость тишины в стройную систему своего собственного мира, поспешил развернуться, с тем, чтобы удрать.
– Герман! – раздалось уже в спину.
Гардинная Девочка по-прежнему стояла возле подъезда и, чуть наклонясь, суетливо рылась в своей сумочке.
– Какая я растеряша! Кажется, посеяла телефон… Герман, вы не позвоните прямо сейчас?
Я достал сотовый Олега и набрал номер. Вивальди зазвучал из внутреннего кармана ее плаща.
– Нет, я все-таки дура! – было отрезюмировано напоследок.
7
– Понимаете ли, я провожу расследование. Выясняю, так сказать, все обстоятельства, приведшие к смерти Антона.
– Угу, господин Велес, – Федосей сладостно ухмыльнулся. – Свежа говядина, да варится как-то с трудом. Ты мне про ментов только не вкручивай! У тебя вон, высшее гуманитарное из всех щелей лезет. Увы…
Он оказался не так далек от действительности, отчего спешно пришлось перестраиваться.
– Частное расследование, – уточнил я. – Наше детективное агентство…
Однако я был опять остановлен – на сей раз раскатом неудержимого смеха.
– Ха – детективное агентство! Мы сейчас что, ток-шоу снимаем? Эй, оператор, ау!.. Ты где-нибудь за пределами своего телевизора много слышал о них?
Вопрос, который включал в себя утверждение, вернее – утверждение, прячущееся за вопросом, показалось мне не лишенным должного основания. И в самом деле: вспоминая сейчас свои городские прогулки, я никак не мог оживить в памяти хотя бы одну, в ходе которой на глаза попалась такая табличка. Но раз я не имел права вмешивать Олега, как-то надлежало выкручиваться?
– Это не совсем детективное агентство, – еще раз уточнил я. – Дело, собственно, в том, что все мои действия подчинены просьбе одного из родственников Антона, которому, по совместительству так сказать, я прихожусь другом.
– Чьим другом? Антона?
– Нет, родственника.
– Какого родственника?
– Близкого… нет, дальнего…
Я не знал, что и как врать дальше, но вовремя вспомнил журналистскую тетку.
– Это его тетя… Тетя Оля, да.
– Ольгина Карловна?
Федосей посмотрел на меня как-то странно.
– Что-то не верится, чтоб она… Впрочем, передавай ей привет.
– А почему вы назвали ее Ольгиной?
– Потому что ее так зовут. Или ты имел в виду кого-то другого?
– Нет, – поспешил произнести я во избежание неприятного продолжения, – просто я всегда называл ее тетей Олей. Мы – на короткой ноге.
– Ну-ну, – смотря на меня еще более странно, протянул Бабахов. – А хочешь… я тебя в шоу сегодня сниму, а, родственник?
Я уже привык к некоторой внезапности всех бабаховских переходов. И думал – не удивлюсь любому их них. Однако этот, очередной, на мгновение озадачил.
С одной стороны, попасть на телевиденье, конечно, хотелось. Ну, новизна чувств, свет софитов, приобщение к прекрасному, публичность, все такое… С другой – приходилось постоянно держать в голове, что меня, возможно, разыскивают. И в связи с этим показ лица всей стране ничего хорошего не сулил. Логика здравомыслящего человека по крайней мере говорила определенно: откажись. Но в то же самое время… влекло.
Уж каким-то маловероятным представлялся тот факт, что в целях расследования преступления наша милиция будет отсматривать все идущие по телевизору ток-шоу. Навряд ли… Да и я мог подхватить что-нибудь интересненькое.
– Хочу, – сказал поэтому я и посмотрел на Бабахова ясными, как первое большое чувство, глазами.
– Деньги плати, коли хочешь! – отреагировал непроницаемо тот.
Впрочем, не прошло и секунды, расхохотался:
– Шучу! Чего ни сделаешь ради доброго друга Ольгины Карловны, верно? Сейчас тебя отведут. Но помни: разговор не закончен.
Федосей нажал на какую-то кнопку, и вскоре меня действительно отвели.
Я никогда не был, так сказать, вживую на телевидении, и потому с описанием некоторых вещей, с которыми мне привелось там повстречаться, возникали определенные сложности.
Элементарно не хватало знания профессиональной лексики, чтобы очертить хотя бы беглыми штрихами все те предметы, окружавшие меня со всех сторон.
Скажу только, что все было презабавно. Много света, непонятные технические приборы, оживление, движение, суета… Сама студия почему-то напомнила школьный актовый зал. Такое же просторное и светлое помещение, у одной из стен которого шли равномерно возвышающиеся ряды скамеек для телезрителей.
Меня посадили с краю на предпоследний. Дали баночку «Кока-колы», чуть сморщенное зеленое яблоко, бумажный листок, предписывающий, как себя должно вести, и, пока я распихивал все это по карманам, прыснули в глаза какой-то едкой и загадочной жидкостью – отчего те через пару секунд заслезились, а само выражение лица (судя по выражению лиц остальных) приобрело трагичный оттенок.
Придя немного в себя, я вновь огляделся.
Шоу еще не началось. Федосей метался по площадке, где в креслах, о чем-то перехихикиваясь, сидели именитые гости, и проводил с каждым из них инструктаж.
Следом за Федосеем носилась Люсьен – мне почему-то казалось, что она лишь повторяла только что сказанное, исполняя, таким образом, роль чисто акцентирующую.
С залом по большей части работала бабенка, забиравшая меня не так давно с проходной. Она поочередно подходила к сидящим на своих местах и делала этим сидящим какие-то разъяснения… Поднырнув внезапно ко мне, проинформировала, что крупного плана со мной не будет и все предъявляемые «фоновикам» требования: вести себя тихо, не творить глупостей да не забывать поглядывать на большое электронное табло, что уже горело чуть в стороне от Бабахова, и выполнять всплывающее время от времени там.
– «Аплодисменты» – хлопай, «вздох» – вздыхай, «сдержанный смех» – сдержанно смейся. Думаю, это не сложно? – подытожила она.
Также, пока программа не началась, мне было разрешено съесть яблоко и выпить «Колу».
Сделав глоток, я начал разглядывать соседей.
Это была самая разнообразная публика. После недолгого визуального напряжения мне, впрочем, открылась и некоторая логика подобной рассадки. В центре расположилась творческая интеллигенция. Это было видно по их одежде в целом, а также по загадочной, я бы даже сказал – какой-то недоговоренной манере держаться. По правую сторону творческой интеллигенции была помещена прогрессивная молодежь: основным признаком прогрессивности здесь выступали толстые очки, строгие костюмы и значки, указывающие на то, что их обладатели перемещаются все вместе в неизвестном мне направлении. Ряды слева от творческой интеллигенции, видимо для большего контраста двух несхожих позиций, были отданы на откуп молодежи вообще. Причем главной проблемой, какой та виделась со стороны, являлось некоторое разногласие руководителей проекта в вопросах необходимой пропорции. Отчего молодежь все время пересаживали то туда, то сюда, снимали и надевали пиджаки, подлохмачивали, лохматили и вновь приводили в порядок прически. По краям – тут было все относительно спокойно – сидели пенсионеры, домохозяйки и люди, приехавшие, по-видимому, из глубинки.
Впрочем, жизнь в своем разнообразии редко когда укладывается в определенные схемы, а потому находились в зале и те, кто ни под какую классификацию не подходил.
Такой, например, была девушка. Скажу сразу: если бы я увидел ее до всех своих наблюдений, то никаких наблюдений делать бы и не стал. Мое внимание настолько сосредоточилось в эту минуту на ней, что я даже прекратил пить «Колу».
Она была страшно возбуждена. Ей явно не сиделось на месте, и она поминутно с него вскакивала: подбегала то к Люсьен, то к бабенке, то к Бабахову, махала перед их лицами выданным текстом, водя при этом своим маленьким пальцем по листку, в попытке (как виделось мне) указать на какие-то обнаруженные в последний момент недочеты. В общем, вела себя так – как будто без нее этого шоу не случилось бы. Сначала я даже предположил, что это именно у нее в доме номер 66 на N-ской улице проживал Антон. Однако, оценив ее внешность, передумал.
Это была очень тощая девушка – не более, наверное, сорока пяти кило при росте приблизительно метр семьдесят, с маленькими, едва заметными грудями (а лучше сказать, вообще без грудей), с толстой и уложенной в тугой жгут русой косой, с мистически задранными вверх ресницами, немного простоватыми чертами лица, с большими (кто-то мог бы, наверно, назвать их чувственными) глазами. Кстати, ее веки были обильно посыпаны блестками – на лице образовывалось нечто наподобие двух треугольников, что тоже придавало ей что-то мистическое. Возраст – на вид около двадцати лет.
Из одежды на ней был белый, с закрытым воротом, свитер и, главное, – длинная юбка, снова, на сей раз логично и обоснованно, напомнившая школу.
В школе, на первом этаже, у нас висели не то шторы, не то гардины, сделанные из прочного красного материала и имеющие большое количество крупных объемистых складок… При взгляде на ее юбку сознанием тут же выстраивалось впечатление, что ткань вырезалась именно с тех не то штор, не то гардин. Причем ассоциация была до такой степени стойкой, что я так и назвал эту девушку для себя – Гардинная Девочка.
Гардинная Девочка еще раз пробежалась по кругу, и шоу началось…
Трудно обозначить словами, какие я испытал ощущения!
Всё вокруг изменилось. Былая, как будто предстартовая лихорадка, присутствующая, казалось, во всем, тут же исчезла, и я попал в совершенно новую обстановку. Люди, их лица и даже неодушевленные предметы предстали передо мной в ином ракурсе. Все стало необъяснимо другим.
Но больше всех, больше всех и всего в этом зале меня поражал Федосей!
На какой-то миг я даже проникся настоящей симпатией, если не сказать лучше – уважением, к этому телевизионному человеку. Это без всякой иронии. Не знаю, какова сила и доля специального образования, полученного где-то и когда-то им, но то, что Федосей был человеком талантливым сам по себе, – очевидно. Именно глядя на него, я начал понимать значение слова «перевоплощение».
Вот только минуту, не больше, назад он чихвостил Люсьен за то, что та забыла проверить как следует текст, и дамочка, призванная экстренно заменить Красноштанова, все-таки ляпнула: «Когда мы служили вместе с Антоном в армии…»; вот – полминуты назад он как конь ржал над забористым анекдотом, занесенным в студию продюсером, вот – не прошло и мгновенья – материл кого-то из зала, и… ап! Раздался его звучный голос: «Всё, ***, поехали!», и человека стало не узнать!.. Нет, я говорю сейчас не о внешних изменениях – для этого, уверен, существуют гримеры и много специальных приемов. В первую очередь Федосей изменился чисто внутренне… Индивидуальное опять стало массовым. Федосей снова превращался во всё.
Он был образом скорби. Его бархатный, вкрадчивый голос звучал сейчас тихо и грустно. Он больше походил на спокойную реку, неторопливо вьющуюся меж полей. Но река эта, поворот за поворотом, все расширялась. Волны становились выше и выше. Шли вперекат. Бешено хлестали струями о камни порогов.
Федосей выступал обвинителем. Резкий, порывистый ветер, блуждавший до этого далеко, ворвался вдруг в зал. Он буйствовал. Он свистел, гудел, завывал между нами, бросал в лица комья убедительных аргументов, обжигал холодом коротких правильных фраз… Ощущалось, еще чуть-чуть, грянет буря.
Но все обошлось. Мягко подкравшийся дождик лишь сбрызнул напуганную листву, и снова стало тихо, спокойно и ясно.
Речь Федосея зажурчала как ручеек. Она была медленна и точна, – Федосей рисовал ею образы.
Они проникали в сознание. Происходило движение. Я чувствовал, как, скрежеща зубьями колес, начал работу некий невидимый психический механизм, соединяя говоримое Бабаховым с моим чувственным миром. С миром, в котором я продолжал по-прежнему существовать. Но который отражался теперь в несколько иных формах и несколько иными возможностями.
Они гуляли с Антоном по Парижу. Я не был в Париже. Но это представлялось неважным: Елисейские поля казались такими же осязательными, как если бы я смотрел на них своими глазами. Улыбка журналиста была открытой и всепрощающей. Может быть, слегка только грустной. И даже откуда-то издалека до меня донесся приглушенный голос Эдит Пиаф.
Федосей рванул всем телом к худощавой пожилой женщине.
Встав на одно колено перед ней, накрыл своей рукой ее что-то перебирающие морщинистые руки, заглянул в наполненные болью глаза. Согласно сценарию, своим репортажем Антон спас этой женщине жизнь. Мне было уже все равно: спас или только согласно сценарию. Главное – я это видел.
Я почему-то вдруг вспомнил сеансы доктора Кашпировского.
Моя семья, обставленная емкостями с водой, замершая в ожидании у голубого экрана, и я, маленький, с легкой иронией смотрю на всех, кто сидит там…
Они растекаются в креслах. Они верещат и беснуются. Крутят, как флюгером, головой, – веря стриженному смешно под горшок дядьке, врачующему на расстоянии.
Почему бы и нет?
Я, например, уже верил. Я, например, уже чувствовал, что страна потеряла что-то важное, светлое и дорогое. То, без чего наша сегодняшняя жизнь уже не станет такой, какой когда-то была. Антон виделся не просто удачливым журналистом. Вместе с ним терялась какая-то этическая опора. Утрачивался, если хотите, ценностный эталон, не оставляя больше препятствий для распада некогда очень устойчивой структуры. Мир внезапно пустел, пропадала уверенность в том, что назавтра все не исчезнет, погребенное под беспорядочно разбросанными обломками.
По принципу домино потеря уверенности влекла за собой страх. Дикий страх! В моем сознании я увидел себя ничтожно маленьким, беспомощным человечком, – наверное, нечто подобное должна была испытывать кэрролловская Алиса, когда ее подбородок грозился упереться в ступни собственных ног. Однако в отличие от внутреннего психовосприятия сказочной Алисы мой маленький человечек, ко всему прочему, был обречен на безжалостное, глубокое одиночество. Перед глазами от такого пошли большие радужные круги, я вертанул головой, почувствовав, что именно вот сейчас больше не вправе не выкрикнуть: «Суки, верните Антона!»
Я бы, наверное, выкрикнул.
Но со второго ряда, немногим левее меня, «суки, верните Антона!» прозвучало на мгновение раньше. Момент был упущен.
Выразителем сходной позиции оказался довольно тщедушный на вид старичок – в недорогой, но весьма чистой одежде, с редкими седенькими волосами. По всей видимости, пенсионер.
Бабахов скомандовал: «СТОП!». Посмотрел на внезапного нарушителя дисциплины долгим инквизиторским взглядом, логичным завершением которого стало покручивание у виска и предупреждение, что если субъект не прекратит сию же секунду творить здесь свои безобразия, то отправится у него (в смысле, у Федосея) слушателем в заведение несколько иного порядка. Подкреплено все было коротким матерным словом.
Потом шоу возобновилось.
Но это было другое шоу – не то, что разворачивалось минуту назад.
Невидимые психологические нити оказались оборванными, связи нарушились, эмоционально-чувственного проникновения, сколько бы ни старался сейчас Федосей, больше не происходило.
Мне стало легче. То, что недавно клокотало внутри, напоминало скорее глухие всплески утратившей былую энергию душевной стихии, и, чтобы избавиться от прежнего ощущения окончательно, я переключился на зал.
Многие, заметил, сейчас тоже покручивали головами, словно отгоняя от себя каких-то невидимых, но крайне назойливых мух. Бабенке, естественно, такое поведение нравиться не могло, и она делала выражение возмущения на своем округлом лице все более очевидным.
И тут произошло нечто странное…
Я отчетливо ощутил, как там, откуда-то сбоку, с той самой стороны зала, где находилась его наиболее активная зрительская часть, на меня кто-то смотрит.
Конечно, это происходило на уровне каких-то инстинктов. Но я тем не менее ни на секунду не сомневался, что взгляд этот БЫЛ.
Кроме того, во мне жила совершенно необъяснимая уверенность, что взгляд этот смотрел сейчас крайне пристально и напряженно – так, будто кто-то изучал досконально меня.
Не решаясь сразу повернуть голову, я прикрыл руками лицо (словно пережил в очередной раз всю горечь утраты), оставив между пальцами едва заметное расстояние. Расстояние позволяло мне видеть. Затем повернулся вполуоборот.
Все было именно так! Два глаза, поедающих меня в эту минуту, принадлежали Гардинной Девочке и не желали, казалось, отрываться от моей скромной персоны ни при каких обстоятельствах. Причем сквозило в этом глядении и нечто неприятное. Взгляд был таким, как если бы один очень неплохо знающий другого человек, узнал о том, о другом, некие конфиденциальные сведения, украсить которые того, другого, никоим образом не могли. Если не сказать больше.
Брр! Я убрал от лица руки и, выпрямив спину, стал глядеть четко на Федосея, пробуя параллельно с помощью нехитрых движений бровей выразить заинтересованность.
Однако чувство смутного беспокойства не покидало меня, и время от времени я оборачивался.
И странное дело: стоило мне направить взгляд на нее, как Гардинная Девочка тотчас же, словно ей в одно место втыкали булавку, отворачивалась и начинала смотреть прямо перед собой – делая при этом бровями так же, как делал за секунду до этого я. Затем она дважды или трижды моргала, и ее взгляд, точно был намагничен, возвращался ко мне. Затем резкое движение головой, и она вновь смотрела прямо.
Позже очередь отворачиваться переходила ко мне.
Причем я настолько увлекся этим нелепым соревнованием (особенно наблюдай кто-либо за нами со стороны), что уже не мог думать о чем-то другом, вследствие чего прозевал два высвеченных подряд на табло «громких вздоха», за что и был награжден показом увесистого кулака от человека, выполняющего, по всей видимости, функции оператора.
Пытаясь реабилитироваться, я приложил руку к груди, показывая, что больше не буду.
Вот только сдержать обещание было сложней.
К счастью, откуда-то с потолка в этот момент прожужжал резкий специфический зуммер – знак, что шоу наконец завершилось, и Федосей обессилено плюхнулся в кресло. (А его тут же окружило море народу). Кто-то торопился открыть шампанское, другие, протиснувшись сквозь толпу, хлопали своей ладонью об его ладонь, поднятую в это мгновенье вверх, – такое я часто видел в широкобюджетных американских фильмах, когда среднестатистический американец возвращался с удачно выполненного задания, избавившего нашу планету от чего-то катастрофически неизбежного. Третьи подсовывали всяческие бумаженции и бумажонки, тщась взять у знаменитости автограф. Кто-то поздравлял худощавую женщину, жизнь которой спас своим репортажем Антон; женщина стояла чуть в стороне, скромно обмахивалась платком, покачивала головой и с какой-то виновато-счастливой улыбкой, словно до сих пор во что-то не верила, тихонько вздыхала. Некоторые плакали. Другие обнимали друг друга, стараясь изо всех сил при этом друг друга перекричать. В общем, восторг, казалось, переходил все пределы.
Воспользовавшись ситуацией (обещание Федосея продолжить дискуссию было памятно), я незаметно растворился в рядах тех, кто участия в поздравлениях не принимал, и, силясь не наступать впереди идущим на пятки, направился к выходу.
Минут через пять наша неторопливая змейка миновала все коридорные лабиринты и я, очутившись на улице, облегченно вздохнул.
Было солнечно. Не сказать, что тепло. Осень, как могла, набирала свои обороты, что, впрочем, отнюдь не мешало редкому наведыванию сухих, ясных дней.
В толпе у меня всякий раз возникало ощущение необъяснимого дискомфорта, и я поспешил как можно скорее отсечь себя от нее, быстро перейдя на другую сторону улицы, а после – причем совсем не заметив – свернул в парк.
Я шел, разгоняя ногами облетевшую, уже пожелтевшую листву, и пытался осмыслить все то, что увидел и услышал сегодня.
И вот какой парадокс – мои, злободневные и обязанные терзать и мучить меня, большие и главные, подавляющие все остальное проблемы нисколько не волновали. Они отошли на второй план, а на первый выдвинулось вечное. Жизнь. Смерть. Одиночество. Справедливость.
Потом я услышал шаги. Кто-то как будто настигал меня: учащенно дыша, но никак не решаясь подойти вплотную. Изображая, что поправляю развязавшийся шнурок, присел на колено. Шаги стихли. Но их обладатель продолжал стоять за спиной.
Периферическим зрением увидел: Гардинная Девочка.
Сейчас, правда, она олицетворяла собой светлый образ «Гуляющей Девушки Шестидесятых». Ее прямые руки были опущены вниз, держали перед собой маленькую трапециевидную сумочку; плечи немного приподняты, а сама она, чуть раскачиваясь, смотрела по сторонам.
Затем наши взгляды встретились.
Полупропела-полусказала в такт своих раскачиваний она и улыбнулась:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса…
– Скажите, вы любите осень?
Я промолчал.
– А я люблю! Люблю за ее грусть! За ее унылость! Мне нравится, безумно нравится смотреть на ее красоту! На ее одежды, когда все вокруг становится желтым и красным. Это… это прекрасно, ведь правда?
Мне трудно было понять, какие причины могли побудить взрослого, и вроде непьяного человека дополнительно передать в прозе то, о чем секундой ранее ярко и лаконично сообщили стихи (тем более что автором последних являлся сам Пушкин), и я опять уклончиво промолчал. Хотя и предпринял попытку, чтобы раздражение, какое фигурировало сейчас во взгляде, обозначилось там наиболее цельно.
– Что такое осень? – продолжила она.
– Это небо, – хотел подсказать я, вспомнив песню группы «ДДТ», но она вновь заговорила.
– Серое и неподвижное солнце, которое изредка смотрит на нас из-за раскиданных по небу туч. Вон оно! Почерневшие стволы оголенных деревьев. Смотрите! Мертвые жухлые листья под ногами, косые дожди. И во всем этом… неизбежное приближение смерти. Вы только прислушайтесь! Слышите… ну?! Слышите, как после стольких месяцев яркой, действенной жизни ее глубокое дыхание вдруг становится поверхностным и легким? Слышите, как оно обрывается? Настает промежуток полной, вневременной тишины. Никаких усилий, никакой борьбы, никаких преодолений. Потом глубокий-глубокий, протяжный, последний вздох… Вы, наверное, считаете меня сумасшедшей? Думаете, я люблю смерть?
Я не думал, что она любит смерть.
Вдобавок что-то подсказывало – процесс аргументирования далеко не закончен.
– Смерть в нас! – пропищала она. – Она не является чем-то чужим и навязанным нам извне. Ее нельзя любить или ненавидеть. С ней нужно смириться! Привыкнуть к ней так, как привыкаешь к своим каждодневным делам, и жить, жить, жить, не обращая внимания ни на что… Я так, по крайней мере, думаю.
– Зачем вы следили за мной? – спросил, немного насупившись, я.
– За вами?
– За мной.
– Вы, верно, ошиблись… Я гуляла по парку и наслаждалась прелестью осени.
– Но вы смотрели на меня в зале.
– Вы это заметили?
– Сложно не заметить, когда в тебе собираются прожечь дыру.
Неожиданно Гардинная Девочка вся как-то вздыбилась, а лицо ее запылало жгучим румянцем.
– А вам не приходило в голову, несносный вы грубиян, что если женщина смотрит на кого-нибудь в зале, то у нее могут быть на это причины? Или чувство такта вам в принципе незнакомо?
– Но вы шли за мной, – уперто пробубнил я.
– Ах… если бы я шла за вами!
И она вдруг принялась исполнять всем телом какие-то странно-обрядовые движения, обозначающие, по всей видимости, приготовление к высказыванию чего-то очень важного вслух, потом выпалила: «Ну хорошо, хорошо, я скажу…», и сделала такое лицо, какое сделал бы, наверное, Мальчиш-Кибальчиш, решись он открыть наконец буржуинам свою Великую Тайну:
– Там, в зале, я почувствовала себя нехорошо. Знаете, какое-то темное чувство. Как будто земля подо мной разверзается и я лечу в ад. Мне стало страшно. Федосей все говорил, говорил, но в глазах его все явственней проступало: пропасть твоя – от скорби сознания. От того, что ты, девочка, пока еще не готова! Вы понимаете? Есть вещи, проникнуть в сущностную основу которых нам не дано, если только заранее не подготовить для этого разум. Я думала, я чувствовала, что готова! Когда Антон погиб, это был шок! Но, слышите, даже тогда я ни на секунду не сомневалась, что справлюсь. Пускай его нету здесь, но там-то он есть! Там-то его не может не быть. Раз смерть условна, значит жизнь относительна. Если она относительна, то бесконечна. Следовательно, ВЕЧНОГО ОДИНОЧЕСТВА НЕТ?
«Здрасте, приехали!», мысленно произнес я, но нарушать течения монолога все же не стал.
– Но откуда тогда взялась эта бездна? Когда я в сотый раз решала этот вопрос, наши взгляды волею провидения встретились. Мне показалось, вы думаете о том же. Я хотела, признаюсь, подойти к вам, но потом все-таки рассудила – ни к чему. У вас, наверняка, полно своих неразрешимостей, стоит ли туда добавлять и мои проблемы? Когда шоу закончилось, я поблагодарила Федосея и отправилась побродить в парк. Там снова вы… Дорожек, как видите, много, но эта треклятая бездна до того доистязала меня, что мне захотелось вас как будто неспециально нагнать и напроситься на провожание до дома. Ужасно бесприютная штука – это одиночество.
Глаза ее вдруг выразили столько безнадежной, столько самой тихой мольбы, что, пожалуй, любое, будь хоть трижды суровое сердце было обязано понять и смягчиться.
И сила воображения нарисовала мне образ…
Типичной – (не по ее годам) – одинокой женщины, дни которой без изменений проходят за днями, работа, поздние возвращения домой, ужин, приготовленный без удовольствия и на скорую руку, телевизор и книги по вечерам. И трущаяся у ног, нежно мурлыкающая кошка.
Последнее, наверное, обязательно. У каждого одиночества должна быть своя кошка.
Причем эта кошка – а это была пушистая, очень толстая, дымчатая кошка с огромными желтыми глазами, – вывелась у меня настолько натуралистично, что вместо того, чтобы проявить всю свою воспитанность и деликатность, я отреагировал, нужно сказать, как осел:
– Покажите мне руки, – потребовал я.
Гардинная Девочка опасливо вздрогнула, глянула на меня снизу вверх, но тем не менее подчинилась.
Кисти ее рук украшали полупрозрачные черные перчатки.
– Снимите, – снова потребовал я.
Она смешалась много сильней, но приказ был исполнен.
Так и есть: на худущих руках – с десяток неглубоких царапок.
– Это кошка! – простодушно улыбнулась она, прежде чем уткнуть глаза в землю.
Мы шли по усыпанной листьями аллее и – не разговаривали.
Несмотря на мой явно прогулочный ритм, она все равно умудрялась от меня отставать, а все потому, что, не проходило минуты, нагибалась за листьями, делала из них какие-то загадочные переплетения, а затем подбрасывала созданное у себя над головой, что-то при этом бормоча и смеясь.
– Меня, вообще-то, Ирой зовут, – сообщил смех и крик, когда я в очередной раз остановился.
Но было поздно: Гардинная Девочка – удовлетворяло, прямо скажем, вполне.
– А вас?
– А меня Герман, – зачем-то соврал я.
– Очень приятно, Герман! – объявила Гардинная Девочка и вытащила из-за спины избура-красный лист клена. – Скажите, вы любите искусство икебаны?
– Нет, мы по картишкам больше специализируемся, – жестко отрезал я, и это, похоже, дало определенный эффект: оставшуюся часть прогулки она по крайней мере упорно держалась возле, перестала говорить странности, предпочтя (к тому же немногословно) рассуждать о земном.
Так мы прошли парк, немного прогулялись по набережной, вышли на Л-ный проспект, пересекли две, три, а то и четыре улицы и притормозили у пятиэтажного красного кирпичного дома.
– Ну вот… – неопределенно сказала она, показывая рукой, снова облеченной в элегантную перчатку, на довольно гадюшного вида подъезд.
– Да… – почти подтвердил я.
После мига растерянности в глазах у нее вспыхнули маленькие подозрительные огоньки:
– …Может, на чашечку кофейку? – (нога ее, правая, при этом выставилась на несколько сантиметров в сторону и вперед).
– Да геморройно как-то, – до острого жжения завертелось вдруг на моем языке, но правила приличия словооформили мысль по-иному: – Некогда. Дела…
– Карты? – протянула Гардинная Девочка сочувственно-понимающе.
– Да, – непреоборимого желания отрицать не было. – Пошел третий день, и сегодня многое должно разрешиться.
– Но ведь это не последняя наша встреча? После всего, так таинственно случившегося с нами, мне будет вас катастрофически не хватать!
Я исторг из себя «позвоню», и она торопливо продиктовала свой номер, который был честно перенесен на найденную в кармане обертку от «Сникерса».
Затем она рассмеялась. Так обычно смеются, когда хотят услышать уточняющий вопрос.
Я его задал.
– Смешно… – грустно сказала она. – Порою кажется, что я вся исчезаю. Остаются только глаза. Я ими все вижу, но меня как бы и нет…
– Я позвоню, – повторил я решительней.
И, уложив непрерываемость тишины в стройную систему своего собственного мира, поспешил развернуться, с тем, чтобы удрать.
– Герман! – раздалось уже в спину.
Гардинная Девочка по-прежнему стояла возле подъезда и, чуть наклонясь, суетливо рылась в своей сумочке.
– Какая я растеряша! Кажется, посеяла телефон… Герман, вы не позвоните прямо сейчас?
Я достал сотовый Олега и набрал номер. Вивальди зазвучал из внутреннего кармана ее плаща.
– Нет, я все-таки дура! – было отрезюмировано напоследок.
7
А время летело… Три часа дня, и, значит, шансы «застать Потапова в ментальной готовности отвечать на вопросы как минимум трезво» (привет бабульке!), таяли с каждой минутой. Но и в переносе знакомства резона тоже не находилось. Решив, что риск – дело относительно благородное, я поймал частника и назвал адрес ЖЭКа.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента