Ба, смокинг…
В этаком в высшем свете появиться нестыдно.
Еще что-то дорогое-хорошее я хотел рассмотреть, но помешал дядин голос, и почему-то тихий совсем:
– Обрати внимание – смесь.
Я не понял о чем.
Дядя, показывая пальцем, опять проговорил тихо:
– Отменные вещи перемежаются с затрапезными.
…правда, вот две кофты простые, одна сильно ношеная, еще что-то старое и дешевое, а рядом вешалка с атласными брюками…
Посмотрев, я было повернулся к дяде, но его уже след простыл – вон у полочек вдоль стены всматривается неизвестно во что.
Казанцев уже сказал женщине, что та может быть свободна, однако дядя быстро проговорил:
– Один момент. Вот тут на полке стояли такие металлические чашечки, – он показал руками, как они суживаются к низу. – Три… и четвертая еще, побольше.
Казанцев, заинтересовавшись, подошел к нему… и утвердительно покивал головой, глядя на те голые места на полке, где, стало ясно, остались следы какие-то.
Оба они повернулись к женщине.
– Были, – та подняла слегка голову вверх, – тяжелые такие.
В каждом слове ее слышалась робость.
– А когда они тут стояли? – в голосе Казанцева услышалось раздражение от этого робкого немногословия.
– Да как, – она засомневалась тому, что хотела сказать…
– Ну, уборку в последний раз делали – они тут стояли?
Лицо ее стало увереннее:
– Не стояли. А в позатот раз, – сомнения опять возвратились и голос без всякого ручательства произнес: – они, значит, стояли.
Пристав, не чувствуя смысла в продолжении разговора с нетолковою бабой, понемногу сдвигался к выходу, помощник его вообще думал о чем-то своем… женщина, вдруг, решительно подошла к столу, осмотр которого я несколько минут назад произвел.
– Тут вот коробка лежала деревянная.
Руки показали длину сантиметров в тридцать, а пальцы, словно бы ее обхватившие, – толщину в половину ладони.
Сразу мне пришло в голову, что коробка мастеровая.
– А внутри что?
Женщина двинула плечи вверх и вытянула вперед нижнюю губу, чем выразила «а не знаю».
– Тяжелая коробка? – спросил уже дядя. – Двигали ее, когда стол вытирали?
– Двигала, – опять пауза, – фунта, будет, четыре.
– Да, не конфеты, – сопроводил Казанцев, и по виду – ему тоже здесь надоело.
Женщину отпустили.
Я сразу же сказал про приятеля-художника, возможно очень, знакомого с убитым по учебе в Академии.
– И могу от графа заехать к нему.
– Очень полезно бы, – обрадовался Казанцев, – а то знаете, делать запрос в Академию, ожидать, когда они соизволят прислать ответ, – он выразительно отмахнулся от неприятной такой процедуры.
– А какой рост у покойного? – неожиданно спросил дядя у пристава.
– Немного повыше среднего, а комплекция – худощавая.
– Ну что же, можно опечатывать, – Казанцев обратился к нам: – Пойдемте, на улицу, господа.
С верхней площадки лестницы закуток перед дверью внизу показался мне маленьким, узеньким… рассматривая, я чуть привстал, препятствуя выходить другим.
– Что, обратил внимание? – прозвучал сзади у меня голос дяди.
Я поспешил вниз, чтобы успеть осмотреть взломанный замок.
…так, пропустили в щель маленький ломик или гвоздодер и вырвали язычок замка из паза… и что же – возвращаясь, художник ничего не заметил?
Сразу явилось предположительное объяснение и, вышедши наружу, я стал с нетерпением ожидать появления пристава.
А как только тот показался, сразу спросил:
– Вы говорили, убитого опознали в двух трактирах. В тот вечер, не спрашивали, он много пил?
Пристав улыбнулся, и даже с некоторой снисходительностью:
– Сытно поужинал, выпил две всего рюмки водки, чаю две чашки.
– Трактир какого разряда? – спросил дядя.
– Оба первого, что он посещал.
Разъезжаясь, договорились встретиться все втроем в 2 часа пополудни у Гурьина – отобедать и для обсуждения дел.
Граф еще вчера поздно вечером ответил запискою, что примет меня утром после десяти, оно и получалось, что окажусь у него в начале одиннадцатого.
Не зная пока, какие именно выводы, сделали для себя дядя мой и Казанцев, начал раздумывать я о своих.
Извозчику я велел слишком не торопиться, так как вообще не люблю летом быстрой езды, а наоборот – неспешный ритм, теплый и светлый воздух, привычная и вместе занятная глазу московская суета создают внутри ту спокойную не отягощенную ничем атмосферу, которой благодаря являются сами вдруг нужные мысли, и бывало такое, что приходили решенья математических не очень простых задач.
Первый мой вывод был прост и подсказан, конечно, дядей – при осмотре одежного шкафа: у художника, и недавно сравнительно, появились серьезные деньги. На этих именно радостях был им куплен дорогой и ненужный в начале лета лисий полушубок, а не выброшенные, еще привычные ему старые вещи говорят, что психологически перестроиться на новый жизненный лад он еще не успел.
Тут всё ясно, хотя обидно несколько – не ткни меня дядя в эту одёжную чересполосицу, сам я вряд ли б сумел заметить.
Второй вывод тоже весьма напрашивался и требовал уже пристального к себе внимания.
Две рюмки водки, выпитые художником за ужином в трактире, вывести его из здравого ума не могли. Такие дозы влияют на настроение, но не на голову. Шел он домой с нормальною головой – я хорошо представил себе фонарь всего в шагах пятнадцати наискосок, – кем-то открытая дверь на лестницу была, вне сомнений, им сразу замечена. Как человек ведет себя в таких случаях? Безлюдный в одиннадцать часов переулок, взломанная дверь, тишина… Я на мгновенье увидел себя там стоящим, и сразу возникло чувство опасности – у меня здесь, посреди светлой многолюдной Москвы… Стоп-стоп! да мы, когда подъезжали к дому, видели неподалеку сторожевую будку, быстро пройти до нее не потребует двух минут, а дальше – можно вернуться с крепким мужиком себе на подмогу. Вместо этого шагнуть в немую эту страшную темноту?.. Приходит только одно объяснение – в мансарде находилось нечто важное слишком, столь ценное, что мысль о возможной пропаже заставила его устремиться внутрь.
Полезное напряжение мысли, требуя для себя разрядки, нередко приводит к другой – и из другой области: по дороге почти проживает приятель мой, учившийся в то же примерно время в Академии художеств. Лучше заехать к нему до визита к графу, а не наоборот, как я замышлял, – у графа я могу засидеться, и приятель уйдет куда-нибудь по делам.
Решив так, я снова вернулся к непонятной в тот поздний вечер истории.
Что могло находиться в мансарде особо ценного? Деньги?.. Вполне. Но тогда они должны там оставаться припрятанными где-то сейчас. В мансарде полный порядок, а при поиске денег с обстановкой не церемонятся. Или убийца знал, где находятся деньги?
Нечто на мостовой попало под колесо, сиденье тряхнуло – будто сторонняя сила вознамерилась мне помочь: да отчего же тогда преступник не взломал верхнюю дверь и не проник раньше в мансарду?
Минут пять я ехал без всяких мыслей, не желая ощущать себя в тупике.
– Прибыли, барин!
О, здесь за углом жилище-студия моего товарища.
Я поспешил подняться на второй этаж и дернул у двери за шнур колокольчика.
Подождал…
Еще раз, и сильнее подергал.
Подействовало, заслышались шаркающие шаги и голос глухой: «иду-у».
Вид хозяина сразу обо всем мне сказал.
– Ты, Сережа… ой, заходи, как ты, однако, кстати.
– Похоже больше, ты нуждаешься в продолжении сна.
– В рюмке водки я нуждаюсь. А лучше – в двух.
Мы вошли в большую комнату с неубранным диваном, на котором почивал хозяин, у стены еще стоял небольшой круглый стол со стульями, к нему мы и направились, остальное пространство было занято «художественным беспорядком», который не стану описывать, но именно тем рабочим беспорядком художника, коего не было и следов там на мансарде.
Хозяин достиг стола, хлопнулся на стул и потянулся к графину…
– Ой, брат, налей мне сам, как же напились мы вчера, у-фф, а Сашка Гагарин чуть не упал в Москва-реку.
Он назвал еще трех театральных наших, пока я наливал ему… и даже пришлось помочь поднести ко рту.
– … спасибо, брат.
– Ты бы хоть яблоком закусил, отрезать кусочек?
– Н-нет, я не смешиваю. Как хорошо, что пришел, а то я лежу и маюсь… и воли нет встать.
Товарищ мой прикрыл глаза.
Пришлось подождать.
Недолго.
– О, отпускает уже.
Я поспешил воспользоваться и назвал фамилию убитого.
– Знал ты его по Петербургу?
– Зна-ал. Будь так любезен, на подоконнике у меня трубки – одна как вроде заправлена.
Я быстро нашел, зажег ему прикурить и дал чуть времени обрести себя и почувствовать удовольствие.
– А ты к чему спрашиваешь?
– Убили его два дня назад.
– Уби… вот те, – известие грустно подействовало. – Это не страна, Сережа, а воровской и бандитский вертеп, это не власть – суки они предержащие, ой!
Он поглядел на графин.
– Обожди.
– Как убили-то?
– Удавкой. Ограбление.
– Тьфу, не знаешь здесь когда что случится.
– Ты как о нем можешь отозваться? Про те годы, я имею в виду.
– Способный очень. По рисунку средь нас один из лучших. Графиком стать мог отменным. Да вот потянуло его идти по классу медальерных искусств у Лялина. А на третий год обучения не пошел, уехал неожиданно заграницу.
– У него средства от родителей были?
– Какое, родителей самих не было – умерли давно от холеры, воспитывался у тетки. Бедный тогда – как мы все. А, заграница?.. Да мы сами тогда удивлялись.
– А он как говорил?
– Невнятно. Что родственник дальний объявился. Да мы и не больно допытывались.
Теперь уже твердой рукой он потянулся к графину.
У графа я оказался в итоге в двадцать минут одиннадцатого, встречен был очень любезно и с предложением выпить хорошего кофе.
Граф мне составил компанию, кофе – уже по запаху стало ясно – совершенно чудесного качества, а на столике, помимо салфеток и сахарницы, лежала большая лупа: так что я понял – удовольствие с делом можно вполне совмещать.
Граф сохранял отличное зрение, и без помощи лупы, взяв монету, сразу сказал:
– Испанский пистоль 1537 года. Первая чеканка, потом пистоль чеканили еще не одну сотню лет.
Он отложил монету, взял чашечку, предлагая жестом и мне.
И после первого небольшого глотка, смешливо сощурил глаза:
– Полагаю, впрочем, что эта чеканка из самых последних.
Я быстро рассказал про происхожденье монеты.
– Ну-с, посмотрим на нее повнимательнее, – граф отставил чашку и взял лупу.
– А подобную среди тех подделок вам не предлагали?
– Не было. Так-так… у меня есть такая в коллекции. По ней, и вообще я знаю, что у первых чеканок пистоля аверс – то есть главная сторона, и реверс – обратная, не вполне симметричны по осевой линии.
– Как бы с поворотом относительно друг друга?
– Именно. Незначительное очень расхождение, но оно есть – испанские чеканщики того времени не придавали ему большого значенья.
Он еще присмотрелся и сообщил:
– О-о, затертость на реверсе совсем современная. Еще: монеты эти делали строго по весу, и избыток убирали – вот как здесь, видишь, нет кусочка края. Это типично. Современный мастер данную особенность знал, но посмотри, как точно по линии сделано.
– То есть заложено уже в саму форму отливки?
– Правильнее, в штемпель.
Я уже знал разницу: литье – заливка металла в форму, штемпель же выдавливает изображение – здесь тот же принцип, что у обычной печати; где-то в середине XVI века штемпель стали крепить на стержень винтового пресса, а с конца того века стал распространяться изобретенный Леонардо да Винчи способ конвейерной штамповки на роликовом механизме.
– Любопытно, за что же заплатил он всё-таки жизнью. И он ли автор других тех монет?.. Не исключено, Сережа, на поприще этом трудится не один.
– Этот художник по классу медальерных искусств у Лялина учился.
– У Александра Павловича? – удивился граф. – Хм, способный, следовательно, был молодой человек. Профессор Лялин большая фигура, Императорские заказы имел, в ученики его попасть могли только немногие.
Лакей подошел с маленьким серебряным подносом, на котором лежал белый конверт.
Конверт был уже сбоку разрезан, граф вынул из него небольшой листок.
Пробежал очень быстро… и с ироническим оттенком улыбка явилась на мгновение в его лице.
– Мой преемник – нынешний генерал-губернатор – дозволяет мне лекцию в Московском университете о Чаадаеве.
– Дядя говорил, вы были с ним очень близки. Имя его, из-за запретов всяких, окутано тайной.
– А ты, Сережа, читал его знаменитое философическое письмо?
– Читал. Среди студентов у нас ходил от руки переписанный текст. А вы ведь, как главный тогда цензор России, допустили эту публикацию в «Телескопе», хотя трудно угадать было последствия.
– Последствия?.. Ну, гнев Государя Императора меня тогда меньше всего остерегал, да и должен сказать – ко мне он очень благоволил. А вот общественная реакция беспокоила, и гнев с разных сторон оказался больше мной ожидаемого.
Философическое письмо Петра Яковлевича Чаадаева знала почти вся мыслящая Россия. Появилось письмо в 1836 году в журнале «Телескоп». Собственно говоря, название «Письмо» было наивной маскировкой – дескать, публикация воспроизводит всего лишь мысли, высказанные частным образом некой даме. Никто на это, что называется, не клюнул, и меньше всех Император Николай I, объявивший Чаадаева сумасшедшим.
А само «Философическое письмо» превратилось в постоянный предмет обсуждений и споров.
Чаадаев писал о безнадежной отсталости России от европейского прогресса по всем направлениям – гражданственным, духовным, творческим. Ведущую роль в европейском историческом развитии он уделял католической церкви и не пытался демонстрировать уважения к церкви нашей православной. Критические высказывания о состоянье России были, можно сказать, нецеремонны, в силу чего крайне обидны для каждого, кто искренне или для утвержденья себя проповедовал исключительную истинность православия и великую будущность России, без указания, впрочем, откуда вдруг таковая возьмется. С этого «Письма» пошло деление российских умов на «славянофилов» и «западников». «История» для Чаадаева была не местом существования человека, а средством его устремления. Куда?.. Здесь не было полной ясности, однако сам Чаадаев называл себя религиозным христианским философом, и окончательно мысль его упиралась в движение человека к Богу. Только движение это должно осуществляться при максимальной независимости человека и, вместе с тем, обязательности перед другими членами общества. Можно сказать, что права и обязанности гражданина были для Чаадаева теми самыми аверсом и реверсом одной монеты. Многие поняли, однако, только неуважительную к России и православию часть письма, но отчеты их нельзя признать убедительными – оные носили преимущественно ругательный характер, а попытки выставить встречные аргументы лучше всего выразились в «Письме» Хомякова, тоже, как и у Чаадаева, к неизвестной даме. Здесь же обозначилась и «главная линия» славянофилов: известная им, но неизвестная отчего богоизбранность наша, высшие свойства души, которые нам изначально присущи, но не присущи европейцам-католикам. Самонадеянность эта со временем больше и больше людей раздражала, но не мешала получать удовольствие к ней сопричастным.
Пушкин, преклонявшийся, почти, перед Чаадаевым, за слабостью прочих, привел для возражения чувственный аргумент: если б ему-Пушкину предстояло вновь родиться и выбирать место жительства, то только Россию и ничего кроме не выбрал бы, и вот именно с этой ее историей. А раньше, пятью всего месяцами, в письме жене по-другому сказал: «черт догадал меня родиться в России с душой и талантом». Как вместе всё понимать?
Припоминаю спор года два назад приключившийся у нас за столом, когда один из соседей-помещиков, патриотичный во всём до рубах и кафтанов, излагал именно те пушкинские слова про единственную Россию, в ответ на что матушка, улыбнувшись, сказала: а почему бы нашему Пушкину не родиться, к примеру, одним из товарищей Колумба и плыть с ним на открытье Америки, или плохо ему крестоносцем за гроб Господен повоевать?
Неожиданный вопрос насупил нашего гостя.
А батюшка, с привычной ему прямотой казармы, добил патриота совсем:
– Вот Крымская война, на которую я, слава Всевышнему, не попал, чтоб не застрелиться потом от позора. Летом 54-го года, действуя почти всею группою войск, проваливается противная сторона в атаке, отступление пошло беспорядочное. А с фланга у них повис наш свежий корпус генерал-лейтенанта Петра Горчакова. Удар – и блокада Севастополя была бы снята, а потери противника заставили б его думать о перемирии. Мне офицеры Горчакова рассказывали: прибегают к нему в палатку, а он, подлец, пьяный в стельку лежит! Это средь бела дня, и приказ в наступление корпусу отдать некому. А Петьку я с давних лет знаю – и смелость в нем есть, и Россию любит, заплакал бы за нее после двух рюмок водки, сиди он с нами теперь за столом.
Сосед показал желание возразить.
– Нет, брат, ты дослушай. Вот другая история той войны. Долинка там есть, между нашими позициями и противником. Позиция наша подковкой – по фронту вал-ров с пехотой, по флангам артиллерия. У англичан, оказывается, тоже с генералами неполадок: дает их командующий гвардейской кавалерии приказ атаковать по фронту наши позиции – что ему в голову! – там кавалерии пройти нельзя: от укрепленной пехоты пули, с боков картечь артиллерии. Все понимают, что верная гибель. А кавалергарды – все офицеры, английская аристократия. Командир их только удивленно переспросил командующего, правильно ли понял приказ. «Правильно», – отвечает тот дуболом. Вся кавалерия идет в бой и вся, ни за грош, погибает. Вот тебе, брат, присяга Англии. – И батюшка совсем разошелся: – А у нас весь тыл армии проворовался! На нашей территории, приплыв из-за морей, нам по первое число накостыляли!
Эта история, хотя и быстро мелькнувшая, перевела меня на «домашний лад», поэтому вопрос, который я не знал как задать, вырвался слишком уж непосредственным:
– А как вышло, Сергей Григорьевич, что вы с Чаадаевым не оказались в числе декабристов?
Неожиданно для меня граф рассмеялся.
– Ах, Сережа, да в этих тайных и полутайных обществах не состоял разве только сам Император Александр I. Хотя знал он о них с самого начала и до самого конца. Вот например, устав «Союза благоденствия», возникшего в 1818 году, был с благосклонностью им прочитан. И что, в конце концов, написал страдалец наш Чаадаев? Что жить так нельзя – написал. А знаешь ли ты, что сельская девочка Жанна д’Арк была вполне грамотной? Сельские дети Франции во второй половине XIV века обучались грамоте через католические приходы. Да когда мы, отогнав Наполеона в Европу, вошли туда следом, ты полагаешь – что более всего поразило?
– Благоустройство во всём, достаточное крестьянство, – ответил я по общепринятому мнению.
Граф слегка отмахнулся:
– И это, конечно. Но более всего глубина цивилизации их – строения многих прошлых веков, соборы, Сережа, конструкции которых тебе современной математикой трудно было бы рассчитать. И в этих соборах голова сама поднимается вверх. Ощущенье одно у всех – здесь история, которая как высь собора, заставляет держать поднятой голову, а у нас… грустно сказать, прозябанье какое-то.
– Так Александр всё знал?
– И за полтора месяца до восстания донесенье получил о его подготовке. Но к тому времени Государь окончательно уж приготовил себя для отшельничества.
– Значит, слухи эти о старце Федоре Кузьмиче в Сибири…
– Под Томском он сейчас. Да, Сережа, он самый. Здравствует, Слава Богу. Как и супруга его, Елизавета Алексеевна. Но ты понимаешь, это конфиденциально всё.
Слухи об Александре I, не умершем в 1825 году, а ставшим монахом-схимником, считались среди «прогрессистов» чем-то вообще не стоящим никакого внимания – но слухи, тем не менее, ходили. А вот про жену Императора, тоже внезапно умершую через несколько месяцев после мужа, я ничего не знал.
Однако же интересным стечением обстоятельств назначено мне было узнать еще об этом скоро совсем.
Настроение графа изменилось, тем временем, в грустную сторону.
– Странное случилось с Россией в ту пору. Словно вот, спал ребенок, да разбудили не вовремя.
– Россия-ребенок?
– И хуже – без воспитателя. Государь Александр I мог бы им стать. Но как-то обмолвился мне, что является ему Россия коротким видением как живое огромное существо, в сравнении с ним он чувствует себя ничтожной величиной и боль сердце его пронизывает. «И никто, никто не сможет ею руководить – только сама она, и спасением Божьим!» – горячо он так произнес, что мне страшно сделалось. Смотрю на него, он на меня – и обоим нам страшно.
Граф замолчал, грусти в лице его, мне показалось, даже добавилось.
– Да, страшное дело совершилось декабристским восстанием.
– Но если бы им удалось?
Граф категорически мотнул головой.
– Не могло. Ни о какой капитуляции со стороны Императора Николая I и его ближайшего окружения, куда и я входил, между прочим, ни о чем подобном не могло быть и речи. Это понимали вполне и восставшие, следовательно, у них оставался тот крайний вариант, на котором и ранее настаивали некоторые.
– Убийство всей царской семьи – идея Пестеля?
– Первоначально она не была идеей Пестеля, Лунин и еще некоторые за несколько лет до восстания ее предлагали. А Павел вообще не был таким зверем, как многие его рисуют. Так вот убить им пришлось бы гораздо большее число людей, потому что кто бы из нас – по ту сторону от восставших – не стал бы грудью на защиту невинных. И какую б реакцию злодейство такое вызвало во многих армейских частях, расквартированных по России? Не только, заметь, среди офицеров, но и простых солдат. А губернаторы, дворянство местное, священничество? Разве не объявили б они народу о свершившемся душегубстве? Уверяю, вся авантюра эта не продержалась бы и месяца одного.
Сказать, что с глаз моих пелена упала – совсем ничего не сказать: и декабристы, и прогрессивная наша публика, которая от них в восхищении, и сам я, не понимавший по сию пору простого совсем события, – всё вместе психически пошатнуло меня; да как же так – глядеть и не видеть откровенно безнадежного мероприятия?
– Теперь о других, худших гораздо последствиях, – продолжал граф, – последствиях от неполучившегося. Общество, Сережа, потеряло большую часть от наилучших своих людей, от той, в том числе, молодежи, которая в близком времени могла возглавить государственные учрежденья, командные должности в армии – и в этаком расположении сил очень могли произойти мирным путем те реформы, которые Государь Александр II только сейчас намеревается совершить. Потеря исторического времени произошла очень опасная, и поправима ли она – мы не знаем.
– А верно ли, что главным виновником все-таки являлся Пестель?
Граф подумал, и стало заметно – вопрос доставил ему беспокойство.
– Знаешь, при любви и уважении ко многим, Пестеля должен признать самым выдающимся среди нашего поколения. Военных доблестей – от Бородинской битвы и далее – хватило бы на несколько биографий. Административные способности имел тоже крайне незаурядные. Быстрый и точный ум, сравнимый, разве что, с Чаадаевским. Ненарочное над людьми превосходство. Ну, если у тебя больше таланта, чем у других, что с этим поделаешь?
– Однако убийство всего Царского дома, Сергей Григорьевич, как это могло в нем родиться?
– Нет, не верю я, если бы и действительно дело дошло. И даже у Лунина рука бы не поднялась, хотя на безнравственные выходки был более многих горазд. Нет, не верю, заключили бы куда-нибудь в Царское село, да и то под хорошее содержание. А потом стали бы договариваться.
– А убийство Каховским Милорадовича – подлое, когда тот без оружия на увещеванье приехал, милость царскую обещал?
– Сережа, но кто такой Каховский? Мутного сознания человек. Были и не мутного – одержимого – Рылеев, например. Мы же не знаем, где при внешнем нормальном обличии начинается сумасшедший уже человек. А возьми сто лет назад Мировича, вознамерился освободить заточенного Ивана Антоновича, и притом – в одиночку. Всё это Геростраты своего рода. А ты Закон больших чисел лучше меня знаешь: если существует явление в какой-то потенции, оно себя будет время от времени проявлять. Грубо, но так?
В этаком в высшем свете появиться нестыдно.
Еще что-то дорогое-хорошее я хотел рассмотреть, но помешал дядин голос, и почему-то тихий совсем:
– Обрати внимание – смесь.
Я не понял о чем.
Дядя, показывая пальцем, опять проговорил тихо:
– Отменные вещи перемежаются с затрапезными.
…правда, вот две кофты простые, одна сильно ношеная, еще что-то старое и дешевое, а рядом вешалка с атласными брюками…
Посмотрев, я было повернулся к дяде, но его уже след простыл – вон у полочек вдоль стены всматривается неизвестно во что.
Казанцев уже сказал женщине, что та может быть свободна, однако дядя быстро проговорил:
– Один момент. Вот тут на полке стояли такие металлические чашечки, – он показал руками, как они суживаются к низу. – Три… и четвертая еще, побольше.
Казанцев, заинтересовавшись, подошел к нему… и утвердительно покивал головой, глядя на те голые места на полке, где, стало ясно, остались следы какие-то.
Оба они повернулись к женщине.
– Были, – та подняла слегка голову вверх, – тяжелые такие.
В каждом слове ее слышалась робость.
– А когда они тут стояли? – в голосе Казанцева услышалось раздражение от этого робкого немногословия.
– Да как, – она засомневалась тому, что хотела сказать…
– Ну, уборку в последний раз делали – они тут стояли?
Лицо ее стало увереннее:
– Не стояли. А в позатот раз, – сомнения опять возвратились и голос без всякого ручательства произнес: – они, значит, стояли.
Пристав, не чувствуя смысла в продолжении разговора с нетолковою бабой, понемногу сдвигался к выходу, помощник его вообще думал о чем-то своем… женщина, вдруг, решительно подошла к столу, осмотр которого я несколько минут назад произвел.
– Тут вот коробка лежала деревянная.
Руки показали длину сантиметров в тридцать, а пальцы, словно бы ее обхватившие, – толщину в половину ладони.
Сразу мне пришло в голову, что коробка мастеровая.
– А внутри что?
Женщина двинула плечи вверх и вытянула вперед нижнюю губу, чем выразила «а не знаю».
– Тяжелая коробка? – спросил уже дядя. – Двигали ее, когда стол вытирали?
– Двигала, – опять пауза, – фунта, будет, четыре.
– Да, не конфеты, – сопроводил Казанцев, и по виду – ему тоже здесь надоело.
Женщину отпустили.
Я сразу же сказал про приятеля-художника, возможно очень, знакомого с убитым по учебе в Академии.
– И могу от графа заехать к нему.
– Очень полезно бы, – обрадовался Казанцев, – а то знаете, делать запрос в Академию, ожидать, когда они соизволят прислать ответ, – он выразительно отмахнулся от неприятной такой процедуры.
– А какой рост у покойного? – неожиданно спросил дядя у пристава.
– Немного повыше среднего, а комплекция – худощавая.
– Ну что же, можно опечатывать, – Казанцев обратился к нам: – Пойдемте, на улицу, господа.
С верхней площадки лестницы закуток перед дверью внизу показался мне маленьким, узеньким… рассматривая, я чуть привстал, препятствуя выходить другим.
– Что, обратил внимание? – прозвучал сзади у меня голос дяди.
Я поспешил вниз, чтобы успеть осмотреть взломанный замок.
…так, пропустили в щель маленький ломик или гвоздодер и вырвали язычок замка из паза… и что же – возвращаясь, художник ничего не заметил?
Сразу явилось предположительное объяснение и, вышедши наружу, я стал с нетерпением ожидать появления пристава.
А как только тот показался, сразу спросил:
– Вы говорили, убитого опознали в двух трактирах. В тот вечер, не спрашивали, он много пил?
Пристав улыбнулся, и даже с некоторой снисходительностью:
– Сытно поужинал, выпил две всего рюмки водки, чаю две чашки.
– Трактир какого разряда? – спросил дядя.
– Оба первого, что он посещал.
Разъезжаясь, договорились встретиться все втроем в 2 часа пополудни у Гурьина – отобедать и для обсуждения дел.
Граф еще вчера поздно вечером ответил запискою, что примет меня утром после десяти, оно и получалось, что окажусь у него в начале одиннадцатого.
Не зная пока, какие именно выводы, сделали для себя дядя мой и Казанцев, начал раздумывать я о своих.
Извозчику я велел слишком не торопиться, так как вообще не люблю летом быстрой езды, а наоборот – неспешный ритм, теплый и светлый воздух, привычная и вместе занятная глазу московская суета создают внутри ту спокойную не отягощенную ничем атмосферу, которой благодаря являются сами вдруг нужные мысли, и бывало такое, что приходили решенья математических не очень простых задач.
Первый мой вывод был прост и подсказан, конечно, дядей – при осмотре одежного шкафа: у художника, и недавно сравнительно, появились серьезные деньги. На этих именно радостях был им куплен дорогой и ненужный в начале лета лисий полушубок, а не выброшенные, еще привычные ему старые вещи говорят, что психологически перестроиться на новый жизненный лад он еще не успел.
Тут всё ясно, хотя обидно несколько – не ткни меня дядя в эту одёжную чересполосицу, сам я вряд ли б сумел заметить.
Второй вывод тоже весьма напрашивался и требовал уже пристального к себе внимания.
Две рюмки водки, выпитые художником за ужином в трактире, вывести его из здравого ума не могли. Такие дозы влияют на настроение, но не на голову. Шел он домой с нормальною головой – я хорошо представил себе фонарь всего в шагах пятнадцати наискосок, – кем-то открытая дверь на лестницу была, вне сомнений, им сразу замечена. Как человек ведет себя в таких случаях? Безлюдный в одиннадцать часов переулок, взломанная дверь, тишина… Я на мгновенье увидел себя там стоящим, и сразу возникло чувство опасности – у меня здесь, посреди светлой многолюдной Москвы… Стоп-стоп! да мы, когда подъезжали к дому, видели неподалеку сторожевую будку, быстро пройти до нее не потребует двух минут, а дальше – можно вернуться с крепким мужиком себе на подмогу. Вместо этого шагнуть в немую эту страшную темноту?.. Приходит только одно объяснение – в мансарде находилось нечто важное слишком, столь ценное, что мысль о возможной пропаже заставила его устремиться внутрь.
Полезное напряжение мысли, требуя для себя разрядки, нередко приводит к другой – и из другой области: по дороге почти проживает приятель мой, учившийся в то же примерно время в Академии художеств. Лучше заехать к нему до визита к графу, а не наоборот, как я замышлял, – у графа я могу засидеться, и приятель уйдет куда-нибудь по делам.
Решив так, я снова вернулся к непонятной в тот поздний вечер истории.
Что могло находиться в мансарде особо ценного? Деньги?.. Вполне. Но тогда они должны там оставаться припрятанными где-то сейчас. В мансарде полный порядок, а при поиске денег с обстановкой не церемонятся. Или убийца знал, где находятся деньги?
Нечто на мостовой попало под колесо, сиденье тряхнуло – будто сторонняя сила вознамерилась мне помочь: да отчего же тогда преступник не взломал верхнюю дверь и не проник раньше в мансарду?
Минут пять я ехал без всяких мыслей, не желая ощущать себя в тупике.
– Прибыли, барин!
О, здесь за углом жилище-студия моего товарища.
Я поспешил подняться на второй этаж и дернул у двери за шнур колокольчика.
Подождал…
Еще раз, и сильнее подергал.
Подействовало, заслышались шаркающие шаги и голос глухой: «иду-у».
Вид хозяина сразу обо всем мне сказал.
– Ты, Сережа… ой, заходи, как ты, однако, кстати.
– Похоже больше, ты нуждаешься в продолжении сна.
– В рюмке водки я нуждаюсь. А лучше – в двух.
Мы вошли в большую комнату с неубранным диваном, на котором почивал хозяин, у стены еще стоял небольшой круглый стол со стульями, к нему мы и направились, остальное пространство было занято «художественным беспорядком», который не стану описывать, но именно тем рабочим беспорядком художника, коего не было и следов там на мансарде.
Хозяин достиг стола, хлопнулся на стул и потянулся к графину…
– Ой, брат, налей мне сам, как же напились мы вчера, у-фф, а Сашка Гагарин чуть не упал в Москва-реку.
Он назвал еще трех театральных наших, пока я наливал ему… и даже пришлось помочь поднести ко рту.
– … спасибо, брат.
– Ты бы хоть яблоком закусил, отрезать кусочек?
– Н-нет, я не смешиваю. Как хорошо, что пришел, а то я лежу и маюсь… и воли нет встать.
Товарищ мой прикрыл глаза.
Пришлось подождать.
Недолго.
– О, отпускает уже.
Я поспешил воспользоваться и назвал фамилию убитого.
– Знал ты его по Петербургу?
– Зна-ал. Будь так любезен, на подоконнике у меня трубки – одна как вроде заправлена.
Я быстро нашел, зажег ему прикурить и дал чуть времени обрести себя и почувствовать удовольствие.
– А ты к чему спрашиваешь?
– Убили его два дня назад.
– Уби… вот те, – известие грустно подействовало. – Это не страна, Сережа, а воровской и бандитский вертеп, это не власть – суки они предержащие, ой!
Он поглядел на графин.
– Обожди.
– Как убили-то?
– Удавкой. Ограбление.
– Тьфу, не знаешь здесь когда что случится.
– Ты как о нем можешь отозваться? Про те годы, я имею в виду.
– Способный очень. По рисунку средь нас один из лучших. Графиком стать мог отменным. Да вот потянуло его идти по классу медальерных искусств у Лялина. А на третий год обучения не пошел, уехал неожиданно заграницу.
– У него средства от родителей были?
– Какое, родителей самих не было – умерли давно от холеры, воспитывался у тетки. Бедный тогда – как мы все. А, заграница?.. Да мы сами тогда удивлялись.
– А он как говорил?
– Невнятно. Что родственник дальний объявился. Да мы и не больно допытывались.
Теперь уже твердой рукой он потянулся к графину.
У графа я оказался в итоге в двадцать минут одиннадцатого, встречен был очень любезно и с предложением выпить хорошего кофе.
Граф мне составил компанию, кофе – уже по запаху стало ясно – совершенно чудесного качества, а на столике, помимо салфеток и сахарницы, лежала большая лупа: так что я понял – удовольствие с делом можно вполне совмещать.
Граф сохранял отличное зрение, и без помощи лупы, взяв монету, сразу сказал:
– Испанский пистоль 1537 года. Первая чеканка, потом пистоль чеканили еще не одну сотню лет.
Он отложил монету, взял чашечку, предлагая жестом и мне.
И после первого небольшого глотка, смешливо сощурил глаза:
– Полагаю, впрочем, что эта чеканка из самых последних.
Я быстро рассказал про происхожденье монеты.
– Ну-с, посмотрим на нее повнимательнее, – граф отставил чашку и взял лупу.
– А подобную среди тех подделок вам не предлагали?
– Не было. Так-так… у меня есть такая в коллекции. По ней, и вообще я знаю, что у первых чеканок пистоля аверс – то есть главная сторона, и реверс – обратная, не вполне симметричны по осевой линии.
– Как бы с поворотом относительно друг друга?
– Именно. Незначительное очень расхождение, но оно есть – испанские чеканщики того времени не придавали ему большого значенья.
Он еще присмотрелся и сообщил:
– О-о, затертость на реверсе совсем современная. Еще: монеты эти делали строго по весу, и избыток убирали – вот как здесь, видишь, нет кусочка края. Это типично. Современный мастер данную особенность знал, но посмотри, как точно по линии сделано.
– То есть заложено уже в саму форму отливки?
– Правильнее, в штемпель.
Я уже знал разницу: литье – заливка металла в форму, штемпель же выдавливает изображение – здесь тот же принцип, что у обычной печати; где-то в середине XVI века штемпель стали крепить на стержень винтового пресса, а с конца того века стал распространяться изобретенный Леонардо да Винчи способ конвейерной штамповки на роликовом механизме.
– Любопытно, за что же заплатил он всё-таки жизнью. И он ли автор других тех монет?.. Не исключено, Сережа, на поприще этом трудится не один.
– Этот художник по классу медальерных искусств у Лялина учился.
– У Александра Павловича? – удивился граф. – Хм, способный, следовательно, был молодой человек. Профессор Лялин большая фигура, Императорские заказы имел, в ученики его попасть могли только немногие.
Лакей подошел с маленьким серебряным подносом, на котором лежал белый конверт.
Конверт был уже сбоку разрезан, граф вынул из него небольшой листок.
Пробежал очень быстро… и с ироническим оттенком улыбка явилась на мгновение в его лице.
– Мой преемник – нынешний генерал-губернатор – дозволяет мне лекцию в Московском университете о Чаадаеве.
– Дядя говорил, вы были с ним очень близки. Имя его, из-за запретов всяких, окутано тайной.
– А ты, Сережа, читал его знаменитое философическое письмо?
– Читал. Среди студентов у нас ходил от руки переписанный текст. А вы ведь, как главный тогда цензор России, допустили эту публикацию в «Телескопе», хотя трудно угадать было последствия.
– Последствия?.. Ну, гнев Государя Императора меня тогда меньше всего остерегал, да и должен сказать – ко мне он очень благоволил. А вот общественная реакция беспокоила, и гнев с разных сторон оказался больше мной ожидаемого.
Философическое письмо Петра Яковлевича Чаадаева знала почти вся мыслящая Россия. Появилось письмо в 1836 году в журнале «Телескоп». Собственно говоря, название «Письмо» было наивной маскировкой – дескать, публикация воспроизводит всего лишь мысли, высказанные частным образом некой даме. Никто на это, что называется, не клюнул, и меньше всех Император Николай I, объявивший Чаадаева сумасшедшим.
А само «Философическое письмо» превратилось в постоянный предмет обсуждений и споров.
Чаадаев писал о безнадежной отсталости России от европейского прогресса по всем направлениям – гражданственным, духовным, творческим. Ведущую роль в европейском историческом развитии он уделял католической церкви и не пытался демонстрировать уважения к церкви нашей православной. Критические высказывания о состоянье России были, можно сказать, нецеремонны, в силу чего крайне обидны для каждого, кто искренне или для утвержденья себя проповедовал исключительную истинность православия и великую будущность России, без указания, впрочем, откуда вдруг таковая возьмется. С этого «Письма» пошло деление российских умов на «славянофилов» и «западников». «История» для Чаадаева была не местом существования человека, а средством его устремления. Куда?.. Здесь не было полной ясности, однако сам Чаадаев называл себя религиозным христианским философом, и окончательно мысль его упиралась в движение человека к Богу. Только движение это должно осуществляться при максимальной независимости человека и, вместе с тем, обязательности перед другими членами общества. Можно сказать, что права и обязанности гражданина были для Чаадаева теми самыми аверсом и реверсом одной монеты. Многие поняли, однако, только неуважительную к России и православию часть письма, но отчеты их нельзя признать убедительными – оные носили преимущественно ругательный характер, а попытки выставить встречные аргументы лучше всего выразились в «Письме» Хомякова, тоже, как и у Чаадаева, к неизвестной даме. Здесь же обозначилась и «главная линия» славянофилов: известная им, но неизвестная отчего богоизбранность наша, высшие свойства души, которые нам изначально присущи, но не присущи европейцам-католикам. Самонадеянность эта со временем больше и больше людей раздражала, но не мешала получать удовольствие к ней сопричастным.
Пушкин, преклонявшийся, почти, перед Чаадаевым, за слабостью прочих, привел для возражения чувственный аргумент: если б ему-Пушкину предстояло вновь родиться и выбирать место жительства, то только Россию и ничего кроме не выбрал бы, и вот именно с этой ее историей. А раньше, пятью всего месяцами, в письме жене по-другому сказал: «черт догадал меня родиться в России с душой и талантом». Как вместе всё понимать?
Припоминаю спор года два назад приключившийся у нас за столом, когда один из соседей-помещиков, патриотичный во всём до рубах и кафтанов, излагал именно те пушкинские слова про единственную Россию, в ответ на что матушка, улыбнувшись, сказала: а почему бы нашему Пушкину не родиться, к примеру, одним из товарищей Колумба и плыть с ним на открытье Америки, или плохо ему крестоносцем за гроб Господен повоевать?
Неожиданный вопрос насупил нашего гостя.
А батюшка, с привычной ему прямотой казармы, добил патриота совсем:
– Вот Крымская война, на которую я, слава Всевышнему, не попал, чтоб не застрелиться потом от позора. Летом 54-го года, действуя почти всею группою войск, проваливается противная сторона в атаке, отступление пошло беспорядочное. А с фланга у них повис наш свежий корпус генерал-лейтенанта Петра Горчакова. Удар – и блокада Севастополя была бы снята, а потери противника заставили б его думать о перемирии. Мне офицеры Горчакова рассказывали: прибегают к нему в палатку, а он, подлец, пьяный в стельку лежит! Это средь бела дня, и приказ в наступление корпусу отдать некому. А Петьку я с давних лет знаю – и смелость в нем есть, и Россию любит, заплакал бы за нее после двух рюмок водки, сиди он с нами теперь за столом.
Сосед показал желание возразить.
– Нет, брат, ты дослушай. Вот другая история той войны. Долинка там есть, между нашими позициями и противником. Позиция наша подковкой – по фронту вал-ров с пехотой, по флангам артиллерия. У англичан, оказывается, тоже с генералами неполадок: дает их командующий гвардейской кавалерии приказ атаковать по фронту наши позиции – что ему в голову! – там кавалерии пройти нельзя: от укрепленной пехоты пули, с боков картечь артиллерии. Все понимают, что верная гибель. А кавалергарды – все офицеры, английская аристократия. Командир их только удивленно переспросил командующего, правильно ли понял приказ. «Правильно», – отвечает тот дуболом. Вся кавалерия идет в бой и вся, ни за грош, погибает. Вот тебе, брат, присяга Англии. – И батюшка совсем разошелся: – А у нас весь тыл армии проворовался! На нашей территории, приплыв из-за морей, нам по первое число накостыляли!
Эта история, хотя и быстро мелькнувшая, перевела меня на «домашний лад», поэтому вопрос, который я не знал как задать, вырвался слишком уж непосредственным:
– А как вышло, Сергей Григорьевич, что вы с Чаадаевым не оказались в числе декабристов?
Неожиданно для меня граф рассмеялся.
– Ах, Сережа, да в этих тайных и полутайных обществах не состоял разве только сам Император Александр I. Хотя знал он о них с самого начала и до самого конца. Вот например, устав «Союза благоденствия», возникшего в 1818 году, был с благосклонностью им прочитан. И что, в конце концов, написал страдалец наш Чаадаев? Что жить так нельзя – написал. А знаешь ли ты, что сельская девочка Жанна д’Арк была вполне грамотной? Сельские дети Франции во второй половине XIV века обучались грамоте через католические приходы. Да когда мы, отогнав Наполеона в Европу, вошли туда следом, ты полагаешь – что более всего поразило?
– Благоустройство во всём, достаточное крестьянство, – ответил я по общепринятому мнению.
Граф слегка отмахнулся:
– И это, конечно. Но более всего глубина цивилизации их – строения многих прошлых веков, соборы, Сережа, конструкции которых тебе современной математикой трудно было бы рассчитать. И в этих соборах голова сама поднимается вверх. Ощущенье одно у всех – здесь история, которая как высь собора, заставляет держать поднятой голову, а у нас… грустно сказать, прозябанье какое-то.
– Так Александр всё знал?
– И за полтора месяца до восстания донесенье получил о его подготовке. Но к тому времени Государь окончательно уж приготовил себя для отшельничества.
– Значит, слухи эти о старце Федоре Кузьмиче в Сибири…
– Под Томском он сейчас. Да, Сережа, он самый. Здравствует, Слава Богу. Как и супруга его, Елизавета Алексеевна. Но ты понимаешь, это конфиденциально всё.
Слухи об Александре I, не умершем в 1825 году, а ставшим монахом-схимником, считались среди «прогрессистов» чем-то вообще не стоящим никакого внимания – но слухи, тем не менее, ходили. А вот про жену Императора, тоже внезапно умершую через несколько месяцев после мужа, я ничего не знал.
Однако же интересным стечением обстоятельств назначено мне было узнать еще об этом скоро совсем.
Настроение графа изменилось, тем временем, в грустную сторону.
– Странное случилось с Россией в ту пору. Словно вот, спал ребенок, да разбудили не вовремя.
– Россия-ребенок?
– И хуже – без воспитателя. Государь Александр I мог бы им стать. Но как-то обмолвился мне, что является ему Россия коротким видением как живое огромное существо, в сравнении с ним он чувствует себя ничтожной величиной и боль сердце его пронизывает. «И никто, никто не сможет ею руководить – только сама она, и спасением Божьим!» – горячо он так произнес, что мне страшно сделалось. Смотрю на него, он на меня – и обоим нам страшно.
Граф замолчал, грусти в лице его, мне показалось, даже добавилось.
– Да, страшное дело совершилось декабристским восстанием.
– Но если бы им удалось?
Граф категорически мотнул головой.
– Не могло. Ни о какой капитуляции со стороны Императора Николая I и его ближайшего окружения, куда и я входил, между прочим, ни о чем подобном не могло быть и речи. Это понимали вполне и восставшие, следовательно, у них оставался тот крайний вариант, на котором и ранее настаивали некоторые.
– Убийство всей царской семьи – идея Пестеля?
– Первоначально она не была идеей Пестеля, Лунин и еще некоторые за несколько лет до восстания ее предлагали. А Павел вообще не был таким зверем, как многие его рисуют. Так вот убить им пришлось бы гораздо большее число людей, потому что кто бы из нас – по ту сторону от восставших – не стал бы грудью на защиту невинных. И какую б реакцию злодейство такое вызвало во многих армейских частях, расквартированных по России? Не только, заметь, среди офицеров, но и простых солдат. А губернаторы, дворянство местное, священничество? Разве не объявили б они народу о свершившемся душегубстве? Уверяю, вся авантюра эта не продержалась бы и месяца одного.
Сказать, что с глаз моих пелена упала – совсем ничего не сказать: и декабристы, и прогрессивная наша публика, которая от них в восхищении, и сам я, не понимавший по сию пору простого совсем события, – всё вместе психически пошатнуло меня; да как же так – глядеть и не видеть откровенно безнадежного мероприятия?
– Теперь о других, худших гораздо последствиях, – продолжал граф, – последствиях от неполучившегося. Общество, Сережа, потеряло большую часть от наилучших своих людей, от той, в том числе, молодежи, которая в близком времени могла возглавить государственные учрежденья, командные должности в армии – и в этаком расположении сил очень могли произойти мирным путем те реформы, которые Государь Александр II только сейчас намеревается совершить. Потеря исторического времени произошла очень опасная, и поправима ли она – мы не знаем.
– А верно ли, что главным виновником все-таки являлся Пестель?
Граф подумал, и стало заметно – вопрос доставил ему беспокойство.
– Знаешь, при любви и уважении ко многим, Пестеля должен признать самым выдающимся среди нашего поколения. Военных доблестей – от Бородинской битвы и далее – хватило бы на несколько биографий. Административные способности имел тоже крайне незаурядные. Быстрый и точный ум, сравнимый, разве что, с Чаадаевским. Ненарочное над людьми превосходство. Ну, если у тебя больше таланта, чем у других, что с этим поделаешь?
– Однако убийство всего Царского дома, Сергей Григорьевич, как это могло в нем родиться?
– Нет, не верю я, если бы и действительно дело дошло. И даже у Лунина рука бы не поднялась, хотя на безнравственные выходки был более многих горазд. Нет, не верю, заключили бы куда-нибудь в Царское село, да и то под хорошее содержание. А потом стали бы договариваться.
– А убийство Каховским Милорадовича – подлое, когда тот без оружия на увещеванье приехал, милость царскую обещал?
– Сережа, но кто такой Каховский? Мутного сознания человек. Были и не мутного – одержимого – Рылеев, например. Мы же не знаем, где при внешнем нормальном обличии начинается сумасшедший уже человек. А возьми сто лет назад Мировича, вознамерился освободить заточенного Ивана Антоновича, и притом – в одиночку. Всё это Геростраты своего рода. А ты Закон больших чисел лучше меня знаешь: если существует явление в какой-то потенции, оно себя будет время от времени проявлять. Грубо, но так?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента