– «Папер, папер», – упорно повторяли они моей напуганной матери, имея, вероятно, в виду обертку от шоколада, которую я тоже жевал с большим удовольствием.
   – Ауфвидерзеен…
   И они двинулись дальше завоевывать Галлию.
   Едва только немцы скрылись из виду, как моя мать, не спускавшая с них глаз, влепила мне оплеуху, заставив выплюнуть шоколад, ибо она где-то слышала, что немцы раздают детям отравленные конфеты.
   А поскольку на дороге уже появилась целая колонна вражеских солдат, то мама поспешно увела меня в дом. Из-за его зарешеченных окон, будучи лишен возможности вмешаться в события, я наблюдал, как мимо стройным шагом, плечом к плечу промаршировала целая тонна шоколада…
   Все дни я проводил с моим кузеном Вилли, сыном маминой сестры.
   Будучи всего на полгода старше меня, он, однако, весил раза в два больше меня – и уж в чем-чем, но в весе я так никогда и не сумел его догнать.
   Так что, когда мы довольно часто дрались, в моих интересах было не переводить единоборство в партер. Поскольку я был более ловким и подвижным, мне это обычно вполне удавалось. Но иногда он наваливался на меня всей своей тяжестью и начинал тузить.
   А еще он часто кусался.
   Это был с его стороны весьма подлый метод борьбы. Впрочем, надо признать, он тогда болел какой-то нервной болезнью, и именно это подчас делало его мрачным и агрессивным. В такие минуты он без предупреждения хватал мою руку и вонзал в нее зубы.
   Я не был прирожденным доносчиком, но от боли издавал пронзительный вопль. Прибегали наши матери. Свидетельство его преступления было налицо: на моей руке образовались четыре маленькие красные припухлости.
   Его не ругали и не наказывали, а мне объясняли, что он нездоров и что надо его простить.
   Когда он проделал это уже в четвертый раз, пользуясь отсутствием сестры, моя слегка возмущенная мать укусила его сама. Для примера! Чтоб ощутил на своей собствененой шкуре, как это больно. В результате он в течение получаса вопил как резаный, понося все на свете и напоминая глашатая, сзывающего в цирк зрителей.
   Позднее он завел блокнот, в котором, дабы ничего не забыть, старательно записывал на двух колонках перечень всех совершенных в отношении него прегрешений.
   Если я поступал дурно, для примера меня ругали в его присутствии. Это его усмиряло куда больше, чем пилюли или горячая ванна, и он успокаивался до следующего укуса.
   С годами нервы его окрепли, и мы стали ссориться значительно реже. Но, когда дело доходило до драки, в ход уже шли пинки и тумаки, а если предоставлялась возможность, мы начинали душить друг друга.
   Однако он больше не записывал в блокнот свои обиды.
   Выбранный моим дедом дом находился напротив железнодорожной станции. В ней не было ничего особенного. Она была очень миленькой, эта станция, такие часто встречаются в небольших французских деревнях.
   Просто не знаю, что они в ней такого нашли, но немцы и англичане, действуя, как настоящие ревнивые соперники или, может быть, недовольные пассажиры, старательно и безостановочно бомбили ее!
   Наша семейная жизнь, естественно, страдала от этого. При первой же тревоге бабушка бросала свои кастрюли, Аргимиро – коробки с провизией, дядя забывал о послеобеденном отдыхе, кузен и я – свои споры, мать – гладить белье, и все мы бежали в укрытие в глубине сада, образованное изгородью из зеленой фасоли.
   Кузен исподтишка щипал меня, подтверждая этим, что начатый ранее спор еще не закончен. Защищенный плотным телом деда, навалившимся на меня, я, как обычно, задыхался, с жалостью думая о несчастном начальнике станции.
   Потом самолеты улетали и каждый возвращался к прерванным занятиям – кастрюлям, отдыху, спорам. Спустя час прилетали англичане, и мы опять бежали в сад.
   Несмотря на свой ранний возраст, я умел по звуку моторов за много километров отличить спитфайер от мессершмита. Бомбы англичан были, как бы сказать, более воспитанные. Приближаясь к земле, они предупреждающе свистели, как закипевший чайник.
   Уткнувшись носом в землю, я с восторгом следил за муравьем, тащившим соломинку в два раза большую, чем он сам (эта война его явно не интересовала), в то время как пулеметные пули сухо барабанили по рельсам, подобно молоточкам ксилофона при исполнении произведения Пьера Анри[1].
   С тех пор я неизменно вспоминаю бомбы, когда вижу муравья, и наоборот.
   Когда же очередь бомбить несчастную станцию дошла до французов, семья собралась держать совет.
   Вытоптанный нами сад напоминал разбомбленную станцию.
   Короче, мой дед не стал дожидаться ни очередной атаки союзников, ни немцев и направил свои стопы в Бургундию.
   Я был в полном восторге.
   Эту тихую, на отшибе, затерянную в лесу деревню деду порекомендовал один из его друзей.
   Вероятно, он также порекомендовал эти края отрядам партизан, ибо у нас было впечатление, что все участники французского Сопротивления устраивают тут летние сборы. Когда они взрывали что-нибудь или устраивали засады, германские карательные батальоны устремлялись в эти места. Они для проформы сжигали одну или две деревни и удалялись с чувством исполненного долга.
   Однажды мы тоже едва не поплатились. Партизаны решили уничтожить двух местных немецких солдат, выполнявших роль стражей порядка в деревне. Тогда несколько местных стариков заступились за оккупантов. Они обратили внимание партизан на то, что эти два солдатика никому не мешают, зато, если они погибнут, на нашу деревню набросится вся немецкая армия. Эти солдаты действительно никому не мешали, они передвигались всегда вдвоем, как благоразумные и вежливые школяры, охотно помогали поднести сумки дамам, подтолкнуть забарахливший трактор. Контрольными пунктами для них служили три деревенских кафе. Оттуда они наблюдали за поведением населения. Общеизвестно, что стойка бара – то самое место, где чокаются разные идеологии, где прекращаются, утолив алкогольную жажду, военные действия.
   Таким образом, равнодушно обозрев окрест себя и выпив отменного пива, они отправлялись в следующее кафе. Им и в голову не приходило поменять порядок своего передвижения и, прибегнув к неожиданному маневру, дезориентировать движение Сопротивления, чьи стратегические планы обычно вырабатывались во время реваншистских тостов за рюмкой пастиса. Так нет же! Первую кружку пива они выпивали непременно у Жоржа, вторую у Рене, а третью в табачной лавке у церкви. Затем все происходило в обратном порядке.
   За пределами этих трех кафе их мало что интересовало. Можно было, не привлекая их внимания, спокойно сформировать в окрестностях деревни целую бронетанковую дивизию.
   Местное население в конце концов к ним настолько привыкло, что испытывала даже некоторое дружеское расположение… Господин Отто ведь такой вежливый, а господин Курт такой обходительный!
   Подчас посреди белого дня одна или две машины с вооруженными партизанами заезжали в деревню: члены Сопротивления хотели утолить жажду или побыстрому запастись провизией в лавке у церкви или в кафе Рене. Тогда, дабы отвлечь внимание наших бравых тевтонцев, хозяева заведений приглашали их в погреб, чтобы угостить стаканчиком своего фирменного вина.
   Ну а если они говорили, что им давно пора двигать дальше. Пока-пока!!! – среди завсегдатаев лавки всегда находился чудик, который непременно хотел их научить песенке в духе «Запор в заду».
   Едва угроза опасности проходила, их отпускали, наблюдая, как они чинно направляются выполнить свой долг к Жоржу.
   Когда наших тевтонцев призвали в часть к выполнению более важных воинских заданий, вся деревня готова была направить петицию немецким властям с просьбой оставить их.
   Угостив в свою очередь в последний раз всех желающих в трех кафе, они отправились навстречу смерти, распевая «Какой запор в заду, когда идешь из Нанта!».
 
   Прюнье. Так зовут друга моего деда. Это значит сливовое дерево. От сливы он унаследовал сочность и чувственность.
   Я провожу с ним целые дни. Он уводит меня в свой фруктовый сад при выезде из деревни, и я учусь идти спокойно рядом, не отставая от тачки. Его ровный голос смешивается со скрипом деревянных колес, постепенно я прекращаю свои метания взад и вперед, напоминающие прыжки молодого резвого пса, и иду рядом, чтобы не упустить того, что он говорит.
   Он учит меня распознавать сорта яблок по их аромату, наслаждаться запахом сена, вкушать покой наступающих сумерек, любить поэмы Андре Шенье, которые он просил меня читать ему, пока он собирает фрукты.
   У этого Прюнье был культ книги. Каждый день он священнодействовал в своей библиотеке и научил меня прислуживать ему во время литературной мессы.
   В его храм я проникал с чувством великого благоговения, усиленного сознанием своей полной необразованности. Босоногий и с кепкой в руке, я старался ходить тихо и избегать громогласия. Тут царил дух Божий!
   Подчас, прежде чем преклонить колени пред святым Бодлером, он отправлял меня вымыть руки. Я предавался этому очищению со всей серьезностью, со всем старанием, ибо мои чумазые руки способны были внушить лишь отвращение.
   Вымытый и полный раскаяния, я возвращался, готовый к причастию. Что-то нашептывая, он позволял мне прикасаться к прекрасным переплетам с золотым тиснением и пояснял красоту шрифтов в изданиях того или другого века, только им присущую выпуклость.
   Внезапно выпрямившись и скрестив руки, он поднимал голову и, прошептав заклинания, вытаскивал из своего кладезя Виктора Гюго в покрытом патиной кожаном переплете и начинал комментировать его текст, в то время как мои глаза не отрывались от африканских копий, украшавших ту часть стены, которую не удалось поглотить книгам.
   Прюнье жил одно время в Африке. Сняв на пару минут копье со стены, пока он с чувством декламировал стихи Гюго, я представлял себе, как зулус этим копьем в руке пронзает пузатого миссионера. Затем по совету моего хозяина листая потертый том Боссюэ или вдыхая запах запыленного и пахнущего плесенью Шатобриана, я с ужасом и восторгом представлял себе, как вождь каннибальского племени вкушает рагу из человечины. Месса прерывалась или заканчивалась громким возгласом его жены «Пирог готов!», и мы отправлялись ужинать в сад, где меня приобщали также к культу и культуре цветов.
   У него была потрясающая коллекция роз, которыми Прюнье дорожил, как любимой женщиной в гареме.
   Поистине война была источником изысканных удовольствий!
   К тому же я не учился в школе и не носил ботинок – мне всегда было трудно с ними справляться (за исключением черных, разумеется).
 
   За Прюнье следовал Примо. Мой дед умел выбирать друзей. Примо был художником, тоже итальянцем, обладавшим талантами первобытного охотника.
   Ночи он проводил за писанием натюрмортов, а утром и днем – ловил и убивал своих будущих натурщиков. Ведь, черт побери, надо было чем-то питаться! По утрам, отправляясь на речку, он руками ловил великолепную форель. Как сейчас, вижу его стоящим по колено в холодной воде, неподвижного, молчаливого, похожего на цаплю. Изящно наклонившись, он опускал руки под корягу, омываемую речным потоком, и медленно рылся в ямках. Когда ему попадалась рыба, он ее гладил своими руками художника. Его пальцы напоминали ловкие, волнистые, бесплотные водоросли… Затем, подобравшись к жабрам одурманенной лаской рыбы, он внезапно сильно и нежно запускал в них пальцы и, разогнув свое длинное и голенастое, пропитанное утренним туманом тело, вытаскивал руками душителя трепещущую форель.
   Иногда, неизменно действуя только руками, он охотился на зайцев, которым везло не больше, чем форели. То была работа ремесленника. Чистая. Без крови. Без шума. В поисках жертвы он вел себя в лесу, как герой фильма «Убийца» (знаменитый фильм Фрица Ланга) в городе.
   В то время звери не боялись выстрелов, ибо не было ружей: их конфисковывали немцы. И все обитатели леса жили спокойно, опьяненные свободой, не подозревая, что убийца спокойно пробирается на их территорию, чтобы осуществить свой кровавый замысел!
   – Сегодня у нас кролик под горчицей! – провозглашала бабушка.
   И Примо тихо улыбался в усы, напоминая своим увлажненным от нежности взором самодовольного большого кота. Потом он отправлялся писать картины с фруктами и цветами, добавляя к ним подчас мертвого кролика в качестве последней дани своей жертве. Мы тогда имели обыкновение часто собираться вокруг стола вдали от орудийного грохота…
   Мировая война сотрясала нации, а семья неизменно лакомилась из обильно сервированных тарелок.
   Сидя во главе стола, Аргимиро пожирал меня глазами, моя мать пожирала глазами своего отца и моего отчима, очередного спутника жизни, не забывавшего поглощать все, что лежало на тарелке.
   Подчас, впрочем, проносившаяся по главной улице машина с участниками Сопротивления напоминала о войне, но вслед за этим деревня снова погружалась в спячку. В общем, я все воспринимал именно так.
   …Мой дядя достал где-то полковой горн. Он очень любил все, что было связано с армией. На свой лад, конечно, ибо не собирался идти под ружье, а оставался жить с нами в тылу. Не рвался он и в Сопротивление. Но ему не было равных в том, чтобы поддерживать дух простых граждан своими патриотическими рассказами. Ведь всякому известно, что именно в тылу вызревает моральный дух армии, а также находится та почва, на которой произрастают зерна будущей пехоты, которая будет затем скошена пулеметными очередями сборщиков урожая.
   Моему дяде вполне удавалось укреплять дух колеблющихся своими эйфорическими высказываниями. Перед лицом полного разгрома нашей армии он утверждал, что налицо «отход на стратегические рубежи».
   Сей отход продолжался пять лет, в течение которых он тщательно полировал свою трубу, чтобы возвестить в скором времени о последнем залпе.
   Мы часто просили его поиграть на ней. Тогда он с заговорщическим видом, прячась за оконными занавесками, выглядывал на улицу. И нам становилось понятно, что ему не хочется привлекать, например, внимание вермахтских гуляк, которые могли оказаться у нас под окнами. Свое дыхание он экономил для великого часа победы.
   Несколько лет спустя, накануне долгожданного дня освобождения, он отправился в столицу. Не желая больше скрывать ура-патриотизм своих легких, он достал горн, открыл окно и запустил в небо Парижа залп радостных гудков.
   А в награду получил в свою сторону несколько пуль, выпущенных затравленным вишистом, за которым гнались восставшие парижане. После чего дядя поспешно закрыл окно, спрятал трубу в футляр, и больше мы о ней не вспоминали».
 
   Естественно, Пьер Ришар вспоминает и своего отчима.
   «Типа – я звал его так, ибо называть папой не мог себя заставить, у меня ведь уже был один отец. Этот же появился в жизни моей матери, весело хлопая в ладоши.
   – Алло! Алло! Неужели никто меня не любит?
   Это был добрый и терпимый человек. Он ни разу не накричал на меня и не поднял руку. Но на людях часто вел себя как самовлюбленный нахал. Он обожал оказываться в центре внимания. Не мог жить без бардака и скандала. В душе он был актером.
   – Алло! Алло! Кто-нибудь обратит на меня, наконец, внимание?
   Иногда мы с Типа отправлялись на его машине в город. Когда ему надо было зайти в магазин, он никогда не думал о том, чтобы где-то припарковаться. «Подожди, сейчас я зайду за хлебом и вернусь,» – один раз сказал он мне, на ходу выскакивая из машины. Я не знал, что мне делать. В любом случае мне не очень-то хотелось оставаться в машине, брошенной им посередине улицы, чтобы стать жертвой ярости автомобилистов. Я побежал за ним.
   В булочной была большая очередь. Шел 40-й год. Ловко обойдя очередь, он оказался у прилавка.
   – Алло! Алло! Мне два багета.
   Словно делал заказ по телефону! Мне было стыдно за него. Прячась за ним, я смущенно наблюдал за продавщицами, которые механически стали упаковывать хлеб в пакеты. Очередь молча и удивленно посматривала на этого бесподобного нахала.
   Тем не менее нашелся один недовольный, который рискнул вмешаться.
   – Вставайте, как все, в очередь! – решительно заявил он.
   А Типа лишь захохотал в ответ. Разгорающийся скандал был ему явно по душе.
   Недовольный поежился. Он высказал свое мнение, не думая, что окажется втянут в скандал, и теперь искал поддержки у других покупателей. Но все опустили головы.
   Типа изобразил на лице неподдельное возмущение, не надо, мол, было его заводить.
   – Допустим, я прошел без очереди, но я ведь один! Это ровно ничего не значит, какое вам до этого дело?!
   Туманная суть подобного рассуждения привела зрителей в замешательство. Даже недовольный в полной растерянности повторял:
   – Как это так?
   Типа почувствовал, что пора сматываться. Он схватил хлеб, и окончательно превратив все происходящее в пьесу абсурда, воскликнул:
   – Не вижу необходимости одному стоять в очереди!!!
   Некоторые в очереди, восхищенные его нахальством, даже засмеялись и зааплодировали. И недовольный на сей раз промолчал, мы спокойно вышли на улицу. Хохоча, Типа вел меня за руку. Широким умиротворяющим жестом он успокоил уже столпившихся вокруг его машины разгневанных шоферов и сел за руль…
   Надо сказать, все его выходки были довольно суровым испытанием для такого застенчивого, воспитанного мальчика, как я в ту пору…
   Естественно, в делах он исповедовал ту же безбашенность, что и в жизни, проедая из года в год свой капитал. Следуя при этом одному принципу: приобретая дело, он затем перепродавал его, но за менее дорогую цену, чтобы следом купить новое, которое сбывал с тем же успехом, но еще дешевле.
   Так во время войны он добывал древесный уголь для газогенераторов, ибо в те годы бензин был редкостью. Могло ли это обеспечить его будущее? Да, но лишь в том случае, если бы война затянулась лет на 30. Тогда бы это принесло ему настоящее состояние. А также при римейке Столетней войны. Но подобные расчеты, как известно, не оправдывались вопреки всеобщим, и его собственным, ожиданиям после разгрома немецкой армии в 44 году. (Автор имеет в виду год освобождения Парижа.)
   Этот Типа был невезучим человеком!
   Он пережил много крахов, так что еще один обычный крах никак не мог его разорить. Всю мою юность я слышал его разговоры о банкротствах и оставался лишь в неведении относительно того, сколько их выпало на его долю.
   Наверное, у него их настоящий клад, думал я.
   Сорочка вылезала у него из брюк, сбитый набок галстук был вечно со следами еды – он очень любил пирожные, которые, уже основательно смятые, небрежно засовывал в карманы. Но более всего мою мать огорчало то, что у него постоянно была расстегнута ширинка.
   Когда Типа умер, я увидел его лежащим в гробу чистым, аккуратным и в довершение всего с застегнутой ширинкой. Только тогда я понял, что он действительно покинул нас…»
 
   О своих годах учебы у Пьера Ришара сохранились довольно отчетливые воспоминания, он повествует о них на свой манер.
   «…Я никак не могу припомнить свою первую школу. Знаю только, что не хотел в нее ходить. Я ревел каждый день с самого утра и до прихода в класс, а также за его пределами, включая первый завтрак и поездку.
   – Я хосю к маме, – гундосил я с неизвестно откуда появившейся шепелявостью. И повторял это бесконечное число раз.
   После того как отец в очередной раз ушел от нас, я кричал, что «не хосю быть один!» Не хосю – и все! Я предчувствовал, что это заведение отравит мою молодость.
   Поскольку немцам, похоже, Франция нравилась все больше и их можно было обнаружить повсюду, вплоть до самой удаленной деревеньки, мой итальянский дед решил вернуться в Париж.
   Здесь-то, в состоянии полного и столь объяснимого уныния и подозрительности, я поступил в первый класс своего первого лицея имени Ледрю Роллена.
   В лицее я оказался в банде Бонно (намек на знаменитую банду грабителей-анархистов, которая тоже возглавлялась человеком по имени Бонно) – именно такова была его настоящая фамилия. Он был самым сильным в классе и взял меня под свое покровительство. В каком-то смысле это был еще один мой отец. Таких отцов, выбранных мною самолично за их силу и душевность, в моей жизни было немало…
   Его банда была самой шумной. Мы очищали соседние книжные лавки от ненужных там линеек. Они служили нам шпагами и метательными снарядами. С их помощью мы терроризировали всю округу.
   Кошкам, калекам и старикам следовало нас опасаться особо.
   Тогда появилась мода ходить по бревну. Вдоль лицейской стены были установлены бревна. Успешно пройдя по ним, можно было выиграть плитку шоколада, сахар, даже масло, талоны на хлеб и т. д.
   У меня был приятель, сосед по классу, смуглый, с волосами в завитках парень, обладавший ангельской улыбкой. Спустя сорок лет, я по-прежнему вижу его черные и глубокие, как озеро, глаза, в которых ночью отражались звезды. У него на куртке была еще одна звезда – желтая. Я находил ее очень красивой, ибо своим видом она походила на изящный кармашек или еще на что-то.
   Однажды, вернувшись домой, я попросил маму сшить мне такую же, чтобы быть похожим на приятеля. Ведь моя голова тоже была в кудряшках. Правда, белокурых, но все равно звезда мне бы очень подошла. Однако стоило мне попросить такую же у мамы, как тотчас последовал суровый отказ. Так что я еще долго скорбел по этой прекрасной желтой звезде, которая блестела куда ярче, чем все остальные на небосклоне.
   С моим приятелем мы делились ластиками, конфетами, рассказывая анекдоты, взрывались безумным смехом. Однажды утром его стул за партой в классе остался пустым. Прошло несколько дней, прежде чем учитель сказал в начале урока, что наш товарищ уехал и уже никогда не вернется… И все. С тех пор пустые парты вызывают у меня воспоминания о нем…
   Я жил тогда на четвертом этаже. Мой кузен – на втором. Чтобы сотворить какие-нибудь глупости, мы встречались либо у него, либо у меня. Глупости на четвертом ведь отличаются от тех, что делают на втором. Скажем, когда бросаешь шарик с водой с четвертого этажа, нужно рассчитать скорость проезжающей машины по отношению к падающему предмету, чтобы он угодил точно в пункт Б, то есть в ветровое стекло. Это требовало глазомера, расчета и некоторых познаний в математике – в духе задачки: поезд отправляется из Буржа в 16.23 и т. д.
   Думаете, все это глупости учеников первого класса? Легко понять, что попасть в машину с такого близкого расстояния не представляло никакого интереса. Зато соседство тротуара заставляло нас подумать о более изощренных развлечениях. Мы обожали, достигнув определенного мастерства, привязывать большую кеглю к веревке и раскачивать ею над их неосмотрительными головами прохожих, заставляя их пригибаться к асфальту. Но однажды несмотря на, казалось бы, безупречно рассчитанный баланс и уверенность в наших руках, наш снаряд точно угодил прямо в кепи офицера СС и скинул ее. Обычно офицеры СС шли с гордо поднятыми головами, а тот, по-видимому, слишком залюбовался блеском своих идеально начищенных сапог. Быстро подняв голову, он увидел, как мы стремительно поднимаем наверх нашу кеглю. Пока он подбирал свое кепи, мы поспешно закрыли окно и бросились внутрь квартиры, чтобы сделать вид, что занимаемся безобидными делами, вроде чтения или приготовления уроков.
   Он позвонил в дверь с явным намерением уничтожить двух мальчиков с ангельски невинными глазами. Ему открыла тетка, решив, что настал ее последний час.
   – Мы не евреи! – запричитала она в последней попытке добиться примирения.
   А потом, прервав наше усердное чтение, потащила обоих к обшитому галунами оккупанту.
   – Извиняюсь, дяденька… – пробормотал я.
   – Нужно говорить «извините меня, пожалуйста, господин офицер», – строго заметил тот.
   Моя тетя уцепилась за эту лингвистическую придирку, как за последний якорь спасения.
   – Постыдился бы… Офицер бо… говорит лучше тебя.
   Не произнесенное до конца слово «бош» грозило куда большими осложнениями. Она, видимо, совсем потеряла контроль над собой. Но вовремя спохватилась: не хочет ли уважаемый господин что-нибудь выпить?
   Тот решительно отказался. Предчувствуя еще какую-либо пакость, немец ледяным тоном сделал нам выговор по поводу игры с кеглей, посоветовав лучше заниматься грамматикой, и удалился.
   Тетя тихо прикрыла дверь, опасаясь увидеть за нею немецкий конвой, села на ковер и тихо заплакала.
   Происшествие с фашистским офицером весьма расстроило ее, а нам, юнцам, похоже, тогда было все по барабану. Мы решили подняться на четвертый этаж, чтобы совершить глупость, типичную для этого этажа…
   …Мой кузен умер. Не так давно. Он потерял мать, жену и в конце концов работу. Тогда он заперся в своей квартире в пригороде Туркуэна.
   Вам знаком Туркуэн? Он больше не является составной частью Лилля. Вам известен пригород Туркуэна? Он совсем не похож на сам Туркуэн. Так вот, он выстрелил себе в голову.
   Я был на отпевании в маленькой церкви в его районе. То была довольно мрачная церквушка. Позднее после ремонта она стала выглядеть веселее. Но тогда…