– Робер, немного воды! Налейте еще «White horse»…
Гоп-ля! Свист стихал. Затем он занимал свой прежний пост и свист возобновлялся.
Он был вороват! Однажды, когда он наклонился, чтобы подобрать упавшие бабушкины ключи, дюжина кусочков сахара выпала из сумки кенгуру – его голубого фартука – и рассыпалась у ног Мадам.
Я испугался за Робера. И напрасно. Она дала ему подобрать куски сахара и ключи и, не моргнув глазом, объяснила мне потом:
– Если я стану мешать ему красть сахар, он займется моими брильянтами.
Робер методично крал дорогие дедушкины сигары. Но не все сразу, чтобы не было так заметно.
Однажды дед написал на бумажке слово «Вор» и положил в коробку для сигар. И все. Тогда Робер, чтобы скрыть свой проступок, забрал всю коробку. Временами он был слегка подшофе. Тогда блюда в его руках дрожали, а ноги спотыкались о складки ковра.
– Поставьте поднос и идите отдохнуть, Робер, – советовала ему бабушка, – вам нехорошо!
– Если ты им укажешь на то, что они пьют, – объясняла она мне, – они начинают пить еще больше, чтобы забыть нанесенную им обиду.
А еще был дедушкин шофер Шарль, оставлявший свое место за рулем «кадиллака» лишь ради того, чтобы посидеть около плиты, где варились изумительные соусы, которые ему предстояло попробовать во время обеда. В конце концов он женился на поварихе.
В общем, это был человек, проживший всю жизнь в роскоши. Когда шел дождь, Шарль отвозил меня в школу на лимузине. Остановившись перед самыми воротами, в которые текла река учащихся, он поспешно выходил и открывал дверцу, держа и руке каскетку.
Меня всегда это немного смущало.
– Шарль, я выйду сам. Не открывайте дверцу, – просил я его.
– Хорошо, мсье!
В следующий раз, когда я сам открыл дверцу и вышел из машины, он уже стоял на тротуаре со своей занюханной каскеткой в руке, чтобы меня поприветствовать.
– В дальнейшем, Шарль, не снимайте каскетку.
Но на такую жертву он был не способен. Мне же ужасно надоело слышать, как мои одноклассники вскакивали со своих мест за партами и, делая вид, что снимают головные уборы, дружно кричали:
– Добро пожаловать, ваше сиятельство!
Тогда по моей просьбе Шарль стал высаживать меня за сто метров до школы, на углу улицы, и, ловко выскочив из машины, предлагал проводить до ворот. От чего я, конечно, отказывался.
Его жена Эрманс царила в огромной, как салон, кухне, заставленной всевозможными мойками, стиральными машинами и шкафами с банками варенья.
Обычно ласковая и смешливая, она, будучи под хмельком, испытывала иногда приступы дурного настроения. Что случалось редко, но случалось.
В такие дни я избегал появляться на кухне. Шарль отправлялся в гараж наводить лоск на «кадиллак», а Робер в знак солидарности приходил к ней, чтобы чокнуться.
Бабушка закрывала на это глаза и зажимала нос.
– От нее пахнет алкоголем, – говорила она мне, приходя из кухни. – Такое впечатление, будто она выпила.
Из любопытства я осторожно отправлялся туда. Впечатление оставалось у меня надолго. Каково было увидеть Эрманс, валяющуюся на полу с задранными ногами. Представлять доклад об увиденном я не собирался и только говорил, что в воздухе ощущался слабый запах спирта.
Я любил Эрманс. В благодарность за доставляемые ею плотские радости. Нет, вы не так подумали! Просто эта искусная повариха баловала меня особо.
Днем бабушка водила ее, как «подружку», в кино. Они смотрели детективы и любовные драмы, которые обсуждали потом во время сеанса вязания.
Так они прожили рядом тридцать лет: одна – в салоне, другая – на кухне. У каждой были свои обязанности, но судьбы их оказались тесно связаны друг с другом.
Эрманс была, вероятно, единственным существом, которому бабушка могла доверить на несколько минут связку ключей, кроме, разумеется, тех случаев, когда надо было сходить в подвал за бутылкой вина.
Были у нас еще сторож, и садовник, и много других слуг, которые не сохранились в моей памяти.
Я не был сынком богатых родителей. Я играл роль богатого сынка. Играл много лет, отлично зная, что наступит день, когда представления закончатся, невольно, впрочем, задавая себе вопрос, с какой стати мне досталась эта роль…
…Моего друга звали Мину. Во всяком случае, я звал его Мину.
Будучи ударником в нашем ансамбле, он с сардоническим смехом заявлял, что обращается с большим барабаном, как с круглыми бедрами девушки. От подобных слов я лишался дара речи.
Мину отнюдь не бахвалился. Просто он нас всех немного обогнал в сексуальном развитии и успел переспать с несколькими девицами, в то время как мы только еще подбрасывали им записочки в окна.
Пока я каждый вечер всячески изощрялся, чтобы незаметно для окружающих попасть из трусов в пижаму, а по утрам – из пижамы в трусы, он, ничуть не смущаясь, смеха ради и эпатажа запросто демонстрировал всем свой член или просто давал ему проветриться…
Всячески уважая подобную смелость, я с безграничным восхищением помещал Мину где-то между Жилем де Рэ[2] и маркизом де Садом.
Мои родственники недолюбливали его просто потому, что он был сыном шляпочника.
Бабушка признавала, что сей шляпочник, конечно, славный малый и отличный ремесленник. Но на этом ее суждение заканчивалось. Ничего больше о шляпочнике сказать она не могла. Он принадлежал к касте неприкасаемых. А с ее представителями не разговаривают, с ними не встречаются, даже если эти парни – хорошие малые.
Тогда я стал придумывать себе друзей с частицей «де» и отправлялся повидать теперь не просто Мину… а господина де Мину.
В моих глазах он обладал двумя огромными достоинствами. Во-первых, его исключили однажды из коллежа, что являло собой несомненный подвиг, поскольку это было религиозное, да еще и платное заведении. Во-вторых, у него было пять сестер, в которых я был, конечно, влюблен. Не во всех сразу, а поочередно, но больше всех в самую младшую, художницу, чьи работы представлялись мне тогда очень оригинальными. Я часами неподвижно просиживал в ее мастерской, не спуская с нее глаз, получив разрешение на такой сеанс в обмен на клятву вести себя тихо.
Таким образом, я мог бесконечно долго наблюдать за предметом моей любви, согреваясь у этого огонька и предаваясь мечтам, в то время как ее глаза буквально буравили мои собственные.
Чтобы ей понравиться, я пытался изобразить улыбку Джоконды. С застывшей на губах нежной гримасой, я сжигал ее своей любовью. Но, будучи гостем и любимчиком ее матери, я не мог себе позволить как-то недостойно воспользоваться своим чувством.
По правде говоря, тогда я еще ни разу не воспользовался этим чувством в отношении кого бы то ни было.
Ее картина оказалась прекрасной. И ничего удивительного, ибо была вдохновлена любовью ко мне, разумеется. Я, мне кажется, был весьма недурен в те времена.
Потом я спускался вниз для встречи с остальными музыкантами нашего ансамбля – у этих вернувшихся с работы с усталыми лицами парней еще хватало сил на джаз.
«Он красив! Вы только посмотрите, как он красив!» – вопил Мину, демонстрируя всем, словно эксгибиционист в парке, свой член. Проказник кружил по кокетливо обставленному в мелкобуржуазном духе маленькому салону, между вместительным буфетом и диваном в стиле Луи-Филиппа.
– Хватит, Мину! – громко смеялись они.
Засим он приступал к более подробному и красочному объяснению, как пользоваться своим мужским достоинством. Не дожидаясь этого, парни рассыпались во все стороны, как напуганные воробьи. Тем более что знали наизусть этот номер, который он проделывал не раз.
В маленьком салоне мы репетировали преимущественно нью-орлеанские мелодии. Иногда в коридоре мелькала тень отца Мину, явно напуганного поведением своего чада.
Но его голова, облаченная в шляпу, обычно витала в облаках.
У шестнадцатилетнего Мину тоже была мужская шляпа, ибо сын шляпочника должен носить шляпу. И отец силком нахлобучивал ее своему сыну, когда они вместе отправлялись в город. А это позволяло бабушке без особого труда издалека обнаружить его в толпе.
– Ты опять был с сыном Мартена?
– Да нет же, с учителем математики…
– У твоего учителя оказывается есть мотороллер?
Тут вывернуться было не просто. Первых мотороллеров в городе было всего три – у меня, Мину и еще одного парня, который разбился на нем, вызвав всеобщий переполох.
Как мне удавалось столько времени проводить у Мартенов? Очень просто. В понедельник, отправляясь в пансион, я сразу шел к ним. А оттуда посылал телефонограмму в пансион, объясняя свое отсутствие крупозной ангиной. И в пятницу являлся в замок, измученный напряженными занятиями!!!
Пользуясь неделей свободы, мы разъезжали повсюду. Скажем, ехали в Лилль на концерты… Припоминаю один такой, данный Каунтом Бэйси. В тот раз мы воспользовались фургоном, куда набился десяток любителей, фанатов, знатоков, готовых отправиться за 60 километров, чтобы послушать одного из столпов мирового джаза. Прихватив, дабы отпраздновать это событие, изрядный запас коньяка, мы не рассчитали свои силы.
Мы добрались до Лилля с опозданием на час в состоянии столь сильного опьянения, что я с трудом вылез из грузовичка. Пошатываясь, мы вошли в театр. Кассирши и капельдинеры уже разошлись. Когда мы под музыку Бэйси появились в набитом битком зале, нам пришлось самим искать свои места.
Домой мы вернулись в большом возбуждении и кое-как улеглись спать. В тот раз я впервые испытал последствия сильного опьянения.
Все кружилось перед глазами. Внезапно к горлу подступила такая тошнота, что я едва успел добраться до окна, выходившего в сад. Утром, только открыв дверь, отец Мину вляпался в… мою первую блевотину. Подняв голову и вычислив окно, он поднялся наверх и, сняв ботинки, зажег свет.
Он и допустить не мог, чтобы такое сделал внук Д… с его-то репутацией! Это мог быть только его собственный сын…
Мину, как истинный джентльмен, взял всю вину на себя.
Мне же удалось в более или менее нормальном состоянии спуститься к первому завтраку.
Сестры попросили рассказать про Каунта Бэйси. Мы проявили большую осторожность, прячась за общие слова и терминологию, что позволяло не отвечать прямо на заданные вопросы. О концерте у меня остались совсем смутные воспоминания.
Мадам Мартен мудро и дипломатично царила в этом маленьком мирке. Взгляд ее излучал лукавство и нежность. Она испытывала безграничное снисхождение к своим отпрыскам и некоторую слабость ко мне, догадываясь о моем застенчивом характере…
Я по-прежнему встречаю Мину. Он стал благоразумным отцом семейства и больше не носит шляпу. Его отца ведь нет рядом, чтобы заставить это сделать. Он больше никому не показывает свой член, но, как мне кажется, временами подумывает об этом.
Скажем, когда ярко блестит солнце…
Вирус джаза мне и Мину привил третий негодяй. Мы звали его Ноно. С первого взгляда Ноно никак не монтировался с Дюком, Чарльзом, Лестером и Ко. Скорее с аккордеоном. К тому же его голова была забита коллекционированием гербариев и почтовых марок. Но за стеклами очков его маленькие близорукие глаза так и вспыхивали, когда он слышал музыку Армстронга.
Он мог свободно проанализировать глубину того или иного си-бемоля в конце музыкальной фразы, а также метафизический смысл пассажа Арта Татума.
Джаз нас завораживал.
Еще бы! Американская музыка, доносившаяся к нам из Чикаго, Нью-Йорка, Нового Орлеана, вылетев из окон «Speak-easy», который держали Аль Капоне и его бутлегеры, вторгалась в наши собственные подвалы Сен-Жермена. Это была музыка, никогда не знавшая солнца! Дышавшая «кэмелом» и заставлявшая вздрагивать девиц с прическами в виде конских хвостов, пивших технический спирт, и но ночам на улице соперничавших со шлюхами.
В то время как другие танцевали, я неподвижно сидел у стойки бара, создавая образ прожженного меломана.
Я выпендривался, изображая человека, который все знает, и предпочитает с бокалом в руке скорее вкушать смелую мелодическую ноту, чем раскачивать бедрами под зажигательную музыку джазового ансамбля. Подчас, чтобы установить творческий контакт между нами, я подмигивал трубачу. То были первые негры, которых мы видели на своей земле.
В пятидесятые годы в Лилле невозможно было встретить негра. Тогда там верховодили итальяшки и поляки.
Поэтому так радовала возможность наблюдать за неграми вблизи, чтобы понять, раз уж они были рядом, из какого они теста!
Эти лица, эти носы мы прежде видели лишь в учебниках по географии. К тому же они были американцами!
Короче, трудно себе представить ту отраву, которую приносила эта музыка. Тем более что она принадлежала лишь нам, молодым. Взрослые попрежнему ходили на оперетту, послушать игру на аккордеоне или Моцарта. В джазе они ничего не смыслили, даже если притворялись, как мой отец, который с умным видом ставил на свой граммофон пластинки с незабываемыми и навеки запечатленными шедеврами Эллингтона и щелкал пальцами в ритме свинга. Но едва я поворачивался к нему спиной, как он уже слушал Жоржа Жувена и его золотую трубу. Тем не менее я ценил его усилия установить со мной хотя бы короткий джазовый контакт. После этого я готов был признать достоинства трубы Жоржа Жувена. «Золотой», считал он нужным подчеркнуть.
Ноно научил нас незаметно отбивать ритм ногой, как поступают профессионалы, в молитвенном погружении слушая последнюю запись «Potatos Blues» Луиса Армстронга. После чего мы могли часами спорить о достоинствах Армстронга, Кинга Оливера, Томми Ладниера. Они отличались друг от друга, но их музыка была полна мрачного вызова. То была не просто музыка! Это был вопль отчаяния, бунта, свободы, вполне отвечавших нашим вкусам!
В знак нашей близости к «Сатчмо» и Гиллеспи мы приобрели инструменты, чтобы, в свою очередь, бросить вызов обществу.
Я купил, как обычно, тайком, трубу. И незаметно пронес в замок. Я глушил звук тряпкой, занавешивал одеялами окна, чтобы никто не слышал мои упражнения.
Я упражнялся на закупоренной трубе… совершенно закупоренной.
Джаз был нечестивой музыкой. Слушать ее не возбранялось, но играть – другое дело, это могло помешать учебе.
Однако все способствовало моей фатальной страсти. И я спокойно отдавался ей в своих мечтах.
Однажды вечером оркестру, в котором я был заводилой, предстояло выступать в «Блю-Баре», единственном борделе в городе.
В ту субботу, под предлогом усталости и необходимости заглянуть в учебники, я спокойно, часов в одиннадцать, ушел из маленького семейного салона, где играл с бабушкой в карты.
Запираюсь у себя, открываю окошко в башенке, самой заметной в доме и, действуя фонарем, словно семафором, начинаю размахивать им. Благодаря мне замок обрел свое истинное лицо. Все тут задышало средневековыми проделками и тайными заговорами.
Вдали через стену парка я вскоре увидел машину своего оркестра, фары которой мелькнули и погасли.
Отбросив фонарь, в одной пижаме, я вышел из комнаты. Мне хорошо были известны скрипучие паркетины и ступеньки служебной лестницы. Бесшумно спустившись по ним, я в темноте добрался до первого этажа. Тут уж не было проблем – мраморный пол скрадывал шум моих шагов. В случае непредвиденной встречи я мог всегда сказать, что проголодавшись, собирался заглянуть в холодильник.
Добравшись до двери, около которой находится подставка для зонтов, я вытаскиваю черные брюки и черную водолазку, спрятанные туда заблаговременно, и, надев их, тихо выхожу в ночь. Теперь главное было не встретить сторожа с собакой, который расхаживал по аллеям парка и появлялся в определенное время в различных местах.
Скользящей походкой направляюсь к хорошо знакомому кустарнику. В определенном месте стены останавливаюсь, взбираюсь на дерево и, легко перепрыгнув через ограду, оказываюсь на крыше поджидающей меня машины. Забираюсь внутрь, и лимузин срывается с места.
В путь, в бордель!
Там в течение двух часов мы радостно насилуем Армстронга. Естественно, нам не хватало репетиций. Техникой игры не овладеешь, играя под одеялом. Но мы вкладывали в исполнение все свое сердце.
На случай, если в зале окажется кто-либо из друзей дома, лицо мое скрывал козырек каскетки. Но вряд ли тот рискнул бы на следующий день сказать мне: «Я был вчера в борделе и видел тебя, не отрицай».
Местные девицы вели себя с нами очень дружелюбно, и мне удалось завязать с одной из них сентиментальную интрижку.
Я подчеркиваю, сентиментальную – она не решалась ко мне прикоснуться, – я ведь проявлял такую деликатность! Это была настоящая удача!
В два часа ночи я проделывал тот же путь, только в обратном направлении. Машина высаживала меня в конкретном месте стены, где находилось мое дерево.
Взобравшись на капот и поприветствовав друзей, я перелезал через стену и спускался вниз по дереву, не имея понятия, где в это время находится сторож.
Затаив дыхание и прислушиваясь, я чувствовал, как во мне пробуждались охотничьи инстинкты. Я видел в темноте, как кот.
Кстати сказать, больше сторожа я боялся его собаки и ее нюха.
Итак, выйдя из листвы кустарника, я шел по аллеям с такой осторожностью, что ни один камень не скрипел под ногами. Оглядываясь по сторонам, я как бы взвешивал свои шансы. Особенно опасны были последние метры, так как предстояло идти по открытой местности. Внезапно в двадцати шагах от меня раздавался сухой кашель. Я замирал на месте. Сторож проходил совсем рядом, говоря своему псу:
– Ну что это творится с собакой?
Услышав их удаляющиеся шаги, я бросался к двери и закрывал ее за собой.
Тишина! Превосходно!
Переодевшись в пижаму, чтобы в случае чего сказать, что спустился пожевать, я поднимался на третий этаж, а затем в своей комнате, несмотря на пережитые волнения, спокойно засыпал.
Так продолжалось на протяжении нескольких суббот, до того дня, когда, потеряв бдительность, я решил просто войти в ворота, чтобы избежать ненужных волнений в парке. И столкнулся нос к носу с ночным сторожем.
Я мог бы пробормотать «Добрый вечер» и натуральной походкой пройти в дом. Он бы ответил: «Добрый вечер, господин Пьер», и все бы на этом кончилось.
Я же сказал:
– Не говорите отцу.
Он, конечно, все ему рассказал…
– Ты дурак, – заметил на другой день отец. – Если бы ты естественным тоном произнес: «Добрый вечер, мсье сторож», никто бы ничего не узнал.
Но признаться ему, что играю в борделе, я так и не смог.
По прошествии многих лет я благодарен моим родителям за то, что все мое воспитание было напичкано запретами.
Это сегодня восемнадцатилетний парень заявляет:
– Папа, вечером я играю рок с друзьями.
– О’кей, до завтра.
Бедный мальчик!
К счастью, я предусмотрительно не стал навязывать своему старшему сыну строгие правила, чтобы избавить его от необходимости прибегать к уловкам и поискам обходных путей. Он не стал пользоваться служебными лестницами, считая это слишком опасным делом, а просто спускался из окна с помощью веревки с узлами, которую однажды по возвращении забыл затащить обратно. И она печально, вся влажная от росы, свешивалась ранним утром, смущенная тем, что все еще находится тут.
Чтобы сыграть свою роль, мне пришлось однажды рассердиться. И убедить его пользоваться лестницей, на которой я раскладывал рядами пистоны.
Среди ночи раздавалось «паф!», и слышались чьи-то поспешные шаги наверх.
Ну и что? Нельзя научить старую обезьяну делать гримасы…»
Так проходили детство и юность будущей звезды французского кино. Пока неумолимо не возник вопрос: что делать дальше?
Пьер Ришар рассказывает:
«Однажды господа аббаты явились в замок на обед.
Один из них был моим учителем французского, другой – латыни.
Этот союз между ними и моими родственниками по случаю трапезы, обильно заливаемой вином, ничуть не радовал меня.
За столом сидели самые достойные члены семьи. Мои дедушка и бабушка, сестра отца, которая всегда была со мной необычайно добра, ее сын, мой кузен, будущий политехник, его отец Поль, также бывший политехник, и я – просто вежливый мальчик, вероятно, даже слишком вежливый для нормального человека.
А отец? Он, как обычно, отсутствовал. Дядя Поль, мой крестный, выполнял свои обязанности с чувством понимания возложенной на него огромной ответственности. Испытывая несомненное удовольствие оттого, что я не оказался таким же блестящим учеником, как он. Но, осуждая мою внешность, мои слишком длинные волосы, мои ужасные отметки, он все равно любил меня.
Я не знал, куда себя деть. И вообще, все не знали, куда себя деть. Но поскольку они собрались из-за меня, то посадили на край стола, у всех на виду.
Шпильки, которые они поначалу подпускали, конечно, насторожили меня. Хотя я и так был настороже.
Заговорили о плохих отметках по некоторым предметам. О них напомнил первый аббат. Второй – прокомментировал. Дедушка и бабушка выразили сожаление. Находившийся как будто вне игры мой кузен, выступавший в этой ситуации скорее как пособник властей, чем как ученик коллежа, нашел смягчающие вину обстоятельства, которые только подхлестнули спор, а когда дошло дело до поданных к столу перепелок, бой уже шел по всему фронту.
Был поставлен главный вопрос – умен ли я?
Это было заминированное поле. Вот уже десять лет, как я всячески старался сходить за куда более глупого ученика, чем был на самом деле, поняв, что тогда с меня и спрос будет меньше. А что я услышал в то время, как хрустели косточки перепелок и языки причмокивали от удовольствия? Что у меня был, оказывается, оригинальный, склонный к размышлению ум.
Мой дед так и застыл на месте, как и позабытый им соус. Бабушка метала маленькими пронзительными глазами вопросительные взгляды. Кузен был в восторге. Более умный, но менее хитрый, чем я, он не заметил нависшую надо мной опасность. А говоривший аббат, уже выпив третий бокал коньяка и находясь в блестящей форме, видя перед собой внимательную аудиторию, добавил, словно опустив нож гильотины: «Он умен».
Его коллега аббат, не желая отставать, выпил до дна свой фужер и, чтобы не упустить следующий, занялся анализом моего случая. Из его слов явствовало, что в том шлаке, который заполнял мой мозг, им обнаружено несколько драгоценных камней.
Вообще-то, это был комплимент ему самому и его дару дедукции.
Теперь вся семья смотрела в мою сторону, возмущенная и обрадованная одновременно.
– Ты неплохо скрывал свою игру, – заметил крестный.
Словом, они поняли, что перед ними не столько придурок, сколько обычный лентяй.
Дедушка погрузился в размышления. Значит, не все потеряно. Значит, я вполне смогу поступить учиться в высшее заведение, хотя и потребуется много-много трудиться. Наконец, это означает, что я смогу в один прекрасный день стать его преемником, взяв в свои руки бразды правления принадлежавшей ему сталелитейной империи.
Гоп-ля! Свист стихал. Затем он занимал свой прежний пост и свист возобновлялся.
Он был вороват! Однажды, когда он наклонился, чтобы подобрать упавшие бабушкины ключи, дюжина кусочков сахара выпала из сумки кенгуру – его голубого фартука – и рассыпалась у ног Мадам.
Я испугался за Робера. И напрасно. Она дала ему подобрать куски сахара и ключи и, не моргнув глазом, объяснила мне потом:
– Если я стану мешать ему красть сахар, он займется моими брильянтами.
Робер методично крал дорогие дедушкины сигары. Но не все сразу, чтобы не было так заметно.
Однажды дед написал на бумажке слово «Вор» и положил в коробку для сигар. И все. Тогда Робер, чтобы скрыть свой проступок, забрал всю коробку. Временами он был слегка подшофе. Тогда блюда в его руках дрожали, а ноги спотыкались о складки ковра.
– Поставьте поднос и идите отдохнуть, Робер, – советовала ему бабушка, – вам нехорошо!
– Если ты им укажешь на то, что они пьют, – объясняла она мне, – они начинают пить еще больше, чтобы забыть нанесенную им обиду.
А еще был дедушкин шофер Шарль, оставлявший свое место за рулем «кадиллака» лишь ради того, чтобы посидеть около плиты, где варились изумительные соусы, которые ему предстояло попробовать во время обеда. В конце концов он женился на поварихе.
В общем, это был человек, проживший всю жизнь в роскоши. Когда шел дождь, Шарль отвозил меня в школу на лимузине. Остановившись перед самыми воротами, в которые текла река учащихся, он поспешно выходил и открывал дверцу, держа и руке каскетку.
Меня всегда это немного смущало.
– Шарль, я выйду сам. Не открывайте дверцу, – просил я его.
– Хорошо, мсье!
В следующий раз, когда я сам открыл дверцу и вышел из машины, он уже стоял на тротуаре со своей занюханной каскеткой в руке, чтобы меня поприветствовать.
– В дальнейшем, Шарль, не снимайте каскетку.
Но на такую жертву он был не способен. Мне же ужасно надоело слышать, как мои одноклассники вскакивали со своих мест за партами и, делая вид, что снимают головные уборы, дружно кричали:
– Добро пожаловать, ваше сиятельство!
Тогда по моей просьбе Шарль стал высаживать меня за сто метров до школы, на углу улицы, и, ловко выскочив из машины, предлагал проводить до ворот. От чего я, конечно, отказывался.
Его жена Эрманс царила в огромной, как салон, кухне, заставленной всевозможными мойками, стиральными машинами и шкафами с банками варенья.
Обычно ласковая и смешливая, она, будучи под хмельком, испытывала иногда приступы дурного настроения. Что случалось редко, но случалось.
В такие дни я избегал появляться на кухне. Шарль отправлялся в гараж наводить лоск на «кадиллак», а Робер в знак солидарности приходил к ней, чтобы чокнуться.
Бабушка закрывала на это глаза и зажимала нос.
– От нее пахнет алкоголем, – говорила она мне, приходя из кухни. – Такое впечатление, будто она выпила.
Из любопытства я осторожно отправлялся туда. Впечатление оставалось у меня надолго. Каково было увидеть Эрманс, валяющуюся на полу с задранными ногами. Представлять доклад об увиденном я не собирался и только говорил, что в воздухе ощущался слабый запах спирта.
Я любил Эрманс. В благодарность за доставляемые ею плотские радости. Нет, вы не так подумали! Просто эта искусная повариха баловала меня особо.
Днем бабушка водила ее, как «подружку», в кино. Они смотрели детективы и любовные драмы, которые обсуждали потом во время сеанса вязания.
Так они прожили рядом тридцать лет: одна – в салоне, другая – на кухне. У каждой были свои обязанности, но судьбы их оказались тесно связаны друг с другом.
Эрманс была, вероятно, единственным существом, которому бабушка могла доверить на несколько минут связку ключей, кроме, разумеется, тех случаев, когда надо было сходить в подвал за бутылкой вина.
Были у нас еще сторож, и садовник, и много других слуг, которые не сохранились в моей памяти.
Я не был сынком богатых родителей. Я играл роль богатого сынка. Играл много лет, отлично зная, что наступит день, когда представления закончатся, невольно, впрочем, задавая себе вопрос, с какой стати мне досталась эта роль…
…Моего друга звали Мину. Во всяком случае, я звал его Мину.
Будучи ударником в нашем ансамбле, он с сардоническим смехом заявлял, что обращается с большим барабаном, как с круглыми бедрами девушки. От подобных слов я лишался дара речи.
Мину отнюдь не бахвалился. Просто он нас всех немного обогнал в сексуальном развитии и успел переспать с несколькими девицами, в то время как мы только еще подбрасывали им записочки в окна.
Пока я каждый вечер всячески изощрялся, чтобы незаметно для окружающих попасть из трусов в пижаму, а по утрам – из пижамы в трусы, он, ничуть не смущаясь, смеха ради и эпатажа запросто демонстрировал всем свой член или просто давал ему проветриться…
Всячески уважая подобную смелость, я с безграничным восхищением помещал Мину где-то между Жилем де Рэ[2] и маркизом де Садом.
Мои родственники недолюбливали его просто потому, что он был сыном шляпочника.
Бабушка признавала, что сей шляпочник, конечно, славный малый и отличный ремесленник. Но на этом ее суждение заканчивалось. Ничего больше о шляпочнике сказать она не могла. Он принадлежал к касте неприкасаемых. А с ее представителями не разговаривают, с ними не встречаются, даже если эти парни – хорошие малые.
Тогда я стал придумывать себе друзей с частицей «де» и отправлялся повидать теперь не просто Мину… а господина де Мину.
В моих глазах он обладал двумя огромными достоинствами. Во-первых, его исключили однажды из коллежа, что являло собой несомненный подвиг, поскольку это было религиозное, да еще и платное заведении. Во-вторых, у него было пять сестер, в которых я был, конечно, влюблен. Не во всех сразу, а поочередно, но больше всех в самую младшую, художницу, чьи работы представлялись мне тогда очень оригинальными. Я часами неподвижно просиживал в ее мастерской, не спуская с нее глаз, получив разрешение на такой сеанс в обмен на клятву вести себя тихо.
Таким образом, я мог бесконечно долго наблюдать за предметом моей любви, согреваясь у этого огонька и предаваясь мечтам, в то время как ее глаза буквально буравили мои собственные.
Чтобы ей понравиться, я пытался изобразить улыбку Джоконды. С застывшей на губах нежной гримасой, я сжигал ее своей любовью. Но, будучи гостем и любимчиком ее матери, я не мог себе позволить как-то недостойно воспользоваться своим чувством.
По правде говоря, тогда я еще ни разу не воспользовался этим чувством в отношении кого бы то ни было.
Ее картина оказалась прекрасной. И ничего удивительного, ибо была вдохновлена любовью ко мне, разумеется. Я, мне кажется, был весьма недурен в те времена.
Потом я спускался вниз для встречи с остальными музыкантами нашего ансамбля – у этих вернувшихся с работы с усталыми лицами парней еще хватало сил на джаз.
«Он красив! Вы только посмотрите, как он красив!» – вопил Мину, демонстрируя всем, словно эксгибиционист в парке, свой член. Проказник кружил по кокетливо обставленному в мелкобуржуазном духе маленькому салону, между вместительным буфетом и диваном в стиле Луи-Филиппа.
– Хватит, Мину! – громко смеялись они.
Засим он приступал к более подробному и красочному объяснению, как пользоваться своим мужским достоинством. Не дожидаясь этого, парни рассыпались во все стороны, как напуганные воробьи. Тем более что знали наизусть этот номер, который он проделывал не раз.
В маленьком салоне мы репетировали преимущественно нью-орлеанские мелодии. Иногда в коридоре мелькала тень отца Мину, явно напуганного поведением своего чада.
Но его голова, облаченная в шляпу, обычно витала в облаках.
У шестнадцатилетнего Мину тоже была мужская шляпа, ибо сын шляпочника должен носить шляпу. И отец силком нахлобучивал ее своему сыну, когда они вместе отправлялись в город. А это позволяло бабушке без особого труда издалека обнаружить его в толпе.
– Ты опять был с сыном Мартена?
– Да нет же, с учителем математики…
– У твоего учителя оказывается есть мотороллер?
Тут вывернуться было не просто. Первых мотороллеров в городе было всего три – у меня, Мину и еще одного парня, который разбился на нем, вызвав всеобщий переполох.
Как мне удавалось столько времени проводить у Мартенов? Очень просто. В понедельник, отправляясь в пансион, я сразу шел к ним. А оттуда посылал телефонограмму в пансион, объясняя свое отсутствие крупозной ангиной. И в пятницу являлся в замок, измученный напряженными занятиями!!!
Пользуясь неделей свободы, мы разъезжали повсюду. Скажем, ехали в Лилль на концерты… Припоминаю один такой, данный Каунтом Бэйси. В тот раз мы воспользовались фургоном, куда набился десяток любителей, фанатов, знатоков, готовых отправиться за 60 километров, чтобы послушать одного из столпов мирового джаза. Прихватив, дабы отпраздновать это событие, изрядный запас коньяка, мы не рассчитали свои силы.
Мы добрались до Лилля с опозданием на час в состоянии столь сильного опьянения, что я с трудом вылез из грузовичка. Пошатываясь, мы вошли в театр. Кассирши и капельдинеры уже разошлись. Когда мы под музыку Бэйси появились в набитом битком зале, нам пришлось самим искать свои места.
Домой мы вернулись в большом возбуждении и кое-как улеглись спать. В тот раз я впервые испытал последствия сильного опьянения.
Все кружилось перед глазами. Внезапно к горлу подступила такая тошнота, что я едва успел добраться до окна, выходившего в сад. Утром, только открыв дверь, отец Мину вляпался в… мою первую блевотину. Подняв голову и вычислив окно, он поднялся наверх и, сняв ботинки, зажег свет.
Он и допустить не мог, чтобы такое сделал внук Д… с его-то репутацией! Это мог быть только его собственный сын…
Мину, как истинный джентльмен, взял всю вину на себя.
Мне же удалось в более или менее нормальном состоянии спуститься к первому завтраку.
Сестры попросили рассказать про Каунта Бэйси. Мы проявили большую осторожность, прячась за общие слова и терминологию, что позволяло не отвечать прямо на заданные вопросы. О концерте у меня остались совсем смутные воспоминания.
Мадам Мартен мудро и дипломатично царила в этом маленьком мирке. Взгляд ее излучал лукавство и нежность. Она испытывала безграничное снисхождение к своим отпрыскам и некоторую слабость ко мне, догадываясь о моем застенчивом характере…
Я по-прежнему встречаю Мину. Он стал благоразумным отцом семейства и больше не носит шляпу. Его отца ведь нет рядом, чтобы заставить это сделать. Он больше никому не показывает свой член, но, как мне кажется, временами подумывает об этом.
Скажем, когда ярко блестит солнце…
Вирус джаза мне и Мину привил третий негодяй. Мы звали его Ноно. С первого взгляда Ноно никак не монтировался с Дюком, Чарльзом, Лестером и Ко. Скорее с аккордеоном. К тому же его голова была забита коллекционированием гербариев и почтовых марок. Но за стеклами очков его маленькие близорукие глаза так и вспыхивали, когда он слышал музыку Армстронга.
Он мог свободно проанализировать глубину того или иного си-бемоля в конце музыкальной фразы, а также метафизический смысл пассажа Арта Татума.
Джаз нас завораживал.
Еще бы! Американская музыка, доносившаяся к нам из Чикаго, Нью-Йорка, Нового Орлеана, вылетев из окон «Speak-easy», который держали Аль Капоне и его бутлегеры, вторгалась в наши собственные подвалы Сен-Жермена. Это была музыка, никогда не знавшая солнца! Дышавшая «кэмелом» и заставлявшая вздрагивать девиц с прическами в виде конских хвостов, пивших технический спирт, и но ночам на улице соперничавших со шлюхами.
В то время как другие танцевали, я неподвижно сидел у стойки бара, создавая образ прожженного меломана.
Я выпендривался, изображая человека, который все знает, и предпочитает с бокалом в руке скорее вкушать смелую мелодическую ноту, чем раскачивать бедрами под зажигательную музыку джазового ансамбля. Подчас, чтобы установить творческий контакт между нами, я подмигивал трубачу. То были первые негры, которых мы видели на своей земле.
В пятидесятые годы в Лилле невозможно было встретить негра. Тогда там верховодили итальяшки и поляки.
Поэтому так радовала возможность наблюдать за неграми вблизи, чтобы понять, раз уж они были рядом, из какого они теста!
Эти лица, эти носы мы прежде видели лишь в учебниках по географии. К тому же они были американцами!
Короче, трудно себе представить ту отраву, которую приносила эта музыка. Тем более что она принадлежала лишь нам, молодым. Взрослые попрежнему ходили на оперетту, послушать игру на аккордеоне или Моцарта. В джазе они ничего не смыслили, даже если притворялись, как мой отец, который с умным видом ставил на свой граммофон пластинки с незабываемыми и навеки запечатленными шедеврами Эллингтона и щелкал пальцами в ритме свинга. Но едва я поворачивался к нему спиной, как он уже слушал Жоржа Жувена и его золотую трубу. Тем не менее я ценил его усилия установить со мной хотя бы короткий джазовый контакт. После этого я готов был признать достоинства трубы Жоржа Жувена. «Золотой», считал он нужным подчеркнуть.
Ноно научил нас незаметно отбивать ритм ногой, как поступают профессионалы, в молитвенном погружении слушая последнюю запись «Potatos Blues» Луиса Армстронга. После чего мы могли часами спорить о достоинствах Армстронга, Кинга Оливера, Томми Ладниера. Они отличались друг от друга, но их музыка была полна мрачного вызова. То была не просто музыка! Это был вопль отчаяния, бунта, свободы, вполне отвечавших нашим вкусам!
В знак нашей близости к «Сатчмо» и Гиллеспи мы приобрели инструменты, чтобы, в свою очередь, бросить вызов обществу.
Я купил, как обычно, тайком, трубу. И незаметно пронес в замок. Я глушил звук тряпкой, занавешивал одеялами окна, чтобы никто не слышал мои упражнения.
Я упражнялся на закупоренной трубе… совершенно закупоренной.
Джаз был нечестивой музыкой. Слушать ее не возбранялось, но играть – другое дело, это могло помешать учебе.
Однако все способствовало моей фатальной страсти. И я спокойно отдавался ей в своих мечтах.
Однажды вечером оркестру, в котором я был заводилой, предстояло выступать в «Блю-Баре», единственном борделе в городе.
В ту субботу, под предлогом усталости и необходимости заглянуть в учебники, я спокойно, часов в одиннадцать, ушел из маленького семейного салона, где играл с бабушкой в карты.
Запираюсь у себя, открываю окошко в башенке, самой заметной в доме и, действуя фонарем, словно семафором, начинаю размахивать им. Благодаря мне замок обрел свое истинное лицо. Все тут задышало средневековыми проделками и тайными заговорами.
Вдали через стену парка я вскоре увидел машину своего оркестра, фары которой мелькнули и погасли.
Отбросив фонарь, в одной пижаме, я вышел из комнаты. Мне хорошо были известны скрипучие паркетины и ступеньки служебной лестницы. Бесшумно спустившись по ним, я в темноте добрался до первого этажа. Тут уж не было проблем – мраморный пол скрадывал шум моих шагов. В случае непредвиденной встречи я мог всегда сказать, что проголодавшись, собирался заглянуть в холодильник.
Добравшись до двери, около которой находится подставка для зонтов, я вытаскиваю черные брюки и черную водолазку, спрятанные туда заблаговременно, и, надев их, тихо выхожу в ночь. Теперь главное было не встретить сторожа с собакой, который расхаживал по аллеям парка и появлялся в определенное время в различных местах.
Скользящей походкой направляюсь к хорошо знакомому кустарнику. В определенном месте стены останавливаюсь, взбираюсь на дерево и, легко перепрыгнув через ограду, оказываюсь на крыше поджидающей меня машины. Забираюсь внутрь, и лимузин срывается с места.
В путь, в бордель!
Там в течение двух часов мы радостно насилуем Армстронга. Естественно, нам не хватало репетиций. Техникой игры не овладеешь, играя под одеялом. Но мы вкладывали в исполнение все свое сердце.
На случай, если в зале окажется кто-либо из друзей дома, лицо мое скрывал козырек каскетки. Но вряд ли тот рискнул бы на следующий день сказать мне: «Я был вчера в борделе и видел тебя, не отрицай».
Местные девицы вели себя с нами очень дружелюбно, и мне удалось завязать с одной из них сентиментальную интрижку.
Я подчеркиваю, сентиментальную – она не решалась ко мне прикоснуться, – я ведь проявлял такую деликатность! Это была настоящая удача!
В два часа ночи я проделывал тот же путь, только в обратном направлении. Машина высаживала меня в конкретном месте стены, где находилось мое дерево.
Взобравшись на капот и поприветствовав друзей, я перелезал через стену и спускался вниз по дереву, не имея понятия, где в это время находится сторож.
Затаив дыхание и прислушиваясь, я чувствовал, как во мне пробуждались охотничьи инстинкты. Я видел в темноте, как кот.
Кстати сказать, больше сторожа я боялся его собаки и ее нюха.
Итак, выйдя из листвы кустарника, я шел по аллеям с такой осторожностью, что ни один камень не скрипел под ногами. Оглядываясь по сторонам, я как бы взвешивал свои шансы. Особенно опасны были последние метры, так как предстояло идти по открытой местности. Внезапно в двадцати шагах от меня раздавался сухой кашель. Я замирал на месте. Сторож проходил совсем рядом, говоря своему псу:
– Ну что это творится с собакой?
Услышав их удаляющиеся шаги, я бросался к двери и закрывал ее за собой.
Тишина! Превосходно!
Переодевшись в пижаму, чтобы в случае чего сказать, что спустился пожевать, я поднимался на третий этаж, а затем в своей комнате, несмотря на пережитые волнения, спокойно засыпал.
Так продолжалось на протяжении нескольких суббот, до того дня, когда, потеряв бдительность, я решил просто войти в ворота, чтобы избежать ненужных волнений в парке. И столкнулся нос к носу с ночным сторожем.
Я мог бы пробормотать «Добрый вечер» и натуральной походкой пройти в дом. Он бы ответил: «Добрый вечер, господин Пьер», и все бы на этом кончилось.
Я же сказал:
– Не говорите отцу.
Он, конечно, все ему рассказал…
– Ты дурак, – заметил на другой день отец. – Если бы ты естественным тоном произнес: «Добрый вечер, мсье сторож», никто бы ничего не узнал.
Но признаться ему, что играю в борделе, я так и не смог.
По прошествии многих лет я благодарен моим родителям за то, что все мое воспитание было напичкано запретами.
Это сегодня восемнадцатилетний парень заявляет:
– Папа, вечером я играю рок с друзьями.
– О’кей, до завтра.
Бедный мальчик!
К счастью, я предусмотрительно не стал навязывать своему старшему сыну строгие правила, чтобы избавить его от необходимости прибегать к уловкам и поискам обходных путей. Он не стал пользоваться служебными лестницами, считая это слишком опасным делом, а просто спускался из окна с помощью веревки с узлами, которую однажды по возвращении забыл затащить обратно. И она печально, вся влажная от росы, свешивалась ранним утром, смущенная тем, что все еще находится тут.
Чтобы сыграть свою роль, мне пришлось однажды рассердиться. И убедить его пользоваться лестницей, на которой я раскладывал рядами пистоны.
Среди ночи раздавалось «паф!», и слышались чьи-то поспешные шаги наверх.
Ну и что? Нельзя научить старую обезьяну делать гримасы…»
Так проходили детство и юность будущей звезды французского кино. Пока неумолимо не возник вопрос: что делать дальше?
Пьер Ришар рассказывает:
«Однажды господа аббаты явились в замок на обед.
Один из них был моим учителем французского, другой – латыни.
Этот союз между ними и моими родственниками по случаю трапезы, обильно заливаемой вином, ничуть не радовал меня.
За столом сидели самые достойные члены семьи. Мои дедушка и бабушка, сестра отца, которая всегда была со мной необычайно добра, ее сын, мой кузен, будущий политехник, его отец Поль, также бывший политехник, и я – просто вежливый мальчик, вероятно, даже слишком вежливый для нормального человека.
А отец? Он, как обычно, отсутствовал. Дядя Поль, мой крестный, выполнял свои обязанности с чувством понимания возложенной на него огромной ответственности. Испытывая несомненное удовольствие оттого, что я не оказался таким же блестящим учеником, как он. Но, осуждая мою внешность, мои слишком длинные волосы, мои ужасные отметки, он все равно любил меня.
Я не знал, куда себя деть. И вообще, все не знали, куда себя деть. Но поскольку они собрались из-за меня, то посадили на край стола, у всех на виду.
Шпильки, которые они поначалу подпускали, конечно, насторожили меня. Хотя я и так был настороже.
Заговорили о плохих отметках по некоторым предметам. О них напомнил первый аббат. Второй – прокомментировал. Дедушка и бабушка выразили сожаление. Находившийся как будто вне игры мой кузен, выступавший в этой ситуации скорее как пособник властей, чем как ученик коллежа, нашел смягчающие вину обстоятельства, которые только подхлестнули спор, а когда дошло дело до поданных к столу перепелок, бой уже шел по всему фронту.
Был поставлен главный вопрос – умен ли я?
Это было заминированное поле. Вот уже десять лет, как я всячески старался сходить за куда более глупого ученика, чем был на самом деле, поняв, что тогда с меня и спрос будет меньше. А что я услышал в то время, как хрустели косточки перепелок и языки причмокивали от удовольствия? Что у меня был, оказывается, оригинальный, склонный к размышлению ум.
Мой дед так и застыл на месте, как и позабытый им соус. Бабушка метала маленькими пронзительными глазами вопросительные взгляды. Кузен был в восторге. Более умный, но менее хитрый, чем я, он не заметил нависшую надо мной опасность. А говоривший аббат, уже выпив третий бокал коньяка и находясь в блестящей форме, видя перед собой внимательную аудиторию, добавил, словно опустив нож гильотины: «Он умен».
Его коллега аббат, не желая отставать, выпил до дна свой фужер и, чтобы не упустить следующий, занялся анализом моего случая. Из его слов явствовало, что в том шлаке, который заполнял мой мозг, им обнаружено несколько драгоценных камней.
Вообще-то, это был комплимент ему самому и его дару дедукции.
Теперь вся семья смотрела в мою сторону, возмущенная и обрадованная одновременно.
– Ты неплохо скрывал свою игру, – заметил крестный.
Словом, они поняли, что перед ними не столько придурок, сколько обычный лентяй.
Дедушка погрузился в размышления. Значит, не все потеряно. Значит, я вполне смогу поступить учиться в высшее заведение, хотя и потребуется много-много трудиться. Наконец, это означает, что я смогу в один прекрасный день стать его преемником, взяв в свои руки бразды правления принадлежавшей ему сталелитейной империи.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента