Время от времени доставая брюхом землю, повисая над окаменевшей колеей, глотая пыль и сворачивая не на ту дорогу, не замечая сельских красот, то есть уходивших к горизонту пустых, черно-серых кукурузных полей и лесополос на кромке неба, торгуясь с прижимистыми селянами, щелкая по два-три класса плюс здание школы за световой день, стараясь успеть до темноты в следующий пункт маршрута, чтобы там заночевать, а с утра за работу, выпивая перед сном по бутылке ужасной дешевой водки под оранжевую вареную картошку с жирной свининой, укладываясь спать когда на матах в школьном спортзале, а когда просто в сарае на шуршавшем мышами сене – так мы собирали наш весенний урожай. Коля выписывал квитанции на бланках своего ателье, брал авансы, давая в обмен страшные клятвы, что мы не больше, чем через месяц, привезем готовые, с золотым тиснением по выпуклым переплетам, альбомы. Клеить в них фотографии мы должны были все вместе по выходным, тиснение делал за небольшой процент дружок Наумыча в единственной городской переплетной мастерской, а развозить весьма объемную и тяжелую продукцию по клиентам и собирать с них оставшиеся деньги грустно согласился Коля – «Волгу», конечно, было жалко, но соответственно этому немалому трудовому вкладу увеличивалась его доля. Главное было – не перепутать пленки и отпечатки, вклеить правильные фотографии в альбом с правильным номером школы и класса…
   В сущности, это был кооператив отличного обслуживания сельских жителей, только еще совершенно противозаконный. И если бы сведения о нашем тяжелом заработке – ну кто-нибудь из заказчиков, например, сигнализировал бы от бессмысленной жадности – дошли до начальства, Наумыч мог и из партии вылететь, а что мы все потеряли бы основную работу, если б просто не сели на год-другой, то тут и сомнений не было. При этом неофициально все прекрасно знали, зачем мы берем отгулы, поскольку и другие городские фотографы занимались тем же, однако, пока не было сигнала, никто репрессий не устраивал. Нравы в нашем южном городе сложились относительно мягкие, стремление к благосостоянию даже партийным начальством не слишком преследовалось, и популярный лозунг тех времен «Хочешь жить – умей вертеться» вполне мог быть написан на въезде в город, там, где красовалось отлитое в бетоне мрачное предсказание «Победа коммунизма неизбежна». С заводов несли все, что помещалось под одежду, а с режимного вертолетного, ходили слухи, ночами вывозили для домашнего хозяйственного использования листы дюраля целыми грузовиками. И на окраинах, в частном секторе, росли симпатичные домики из дефицитного силикатного кирпича, и все больше становилось машин на узких, стекавших от проспекта к реке улицах… До закрытых судебных процессов над городским и областным руководством, с расстрельными приговорами, еще оставалось лет десять.
   …К концу недели мы вернулись в город чудовищно грязными, в неодолимом похмелье, смертельно уставшими от переездов и щелканья, но совершенно удовлетворенными – одних авансов набрали полный Колин портфель, а предстоял еще окончательный расчет.
   Вечером я с абсолютно определенной целью – встретить кого-нибудь из приятелей, провести время до ночи в приятном застолье, а на ночь отправиться в уют докторши Тани, с которой уже созвонился, – пошел пройтись по проспекту. Возможность никого из знакомых не встретить и, таким образом, не попасть «на гулю» от слова «гулянка», как в наших местах назывались вечеринки, мною даже не рассматривалась. Вечер был пятничный, к тому же дело шло к майским праздникам, что-нибудь да сложится.
   Но ничего не складывалось. Проспект был странно пуст, даже на углу Лермонтовской, у кинотеатра «Победа», где обычно собирались городские лабухи на свою биржу, распределяя заказы на музыкальное обслуживание богатых еврейских свадеб и торжественных похорон, почти никого не было. Я недоумевал, пока не сообразил, что пустота объясняется именно пятницей и весной – все мои приятели были мобилизованы семьями на сельхозработы и уехали на свои сотки, где будут два дня напролет стоять над грядками в неприличных позах, а вечерами на скорую руку опрокидывать по стакану и валиться в благородный, без видений, сон физически уставших людей.
   Деваться было решительно некуда, Таня возвращалась с дежурства не раньше восьми и еще час взяла на отдых и приведение себя в порядок. Разве что пойти в «Южное», но эту идею я без колебаний отверг – скорее всего и там не будет никого из своих ребят, а платить за одинокий ужин не хотелось, большой экспедиционный заработок я собирался пустить на совершенно другие, серьезные и важные траты.
   Оставался единственный вариант, его я и начал осуществлять: пересек бульвар, зашел в винный, взял две бутылки молдавского, одну, предназначенную для лирического выпивания в компании милого медработника, сунул в кофр, с которым я тогда не расставался ни в какое время, а другую, зажав горлышко между пальцами, как было принято в нашем кругу городских жуиров, гордо понес на виду. Через квартал я свернул на Ворошиловскую и пошел по ней вверх, к особняку, в котором уже порядочно времени не бывал. Застану Юрку – и прекрасно, посидим, выпьем, поговорим… Я давно собирался рассказать Юрке о неприятном интересе, проявленном Манцевичем к жизни дома моделей, да все как-то откладывал. Даже моего невыдающегося в житейских делах ума хватало, чтобы понять – ну, расскажу, а кому от этого будет польза? Юрка ничего менять в своем поведении не станет, в конце концов, даже не потому, что влюблен в Галку без памяти, может, и нет там ничего серьезного, просто красивая ситуация, мэтр и прелестная простушка, а потому, что самолюбив. Значит, все останется как есть… С другой стороны, если Манцевич интересовался не от себя, а по поручению, Юрку обязательно надо предупредить, возможно, кто-то собрался ему серьезно напакостить, надо быть готовым. Но к чему и как готовиться? Непонятно…
   Вот сейчас и расскажу, думал я, поднимаясь от проспекта вверх по Ворошиловской, вместе и прикинем. А не застану Истомина – ну, что делать, поеду к Тане, в конце концов, ключ от ее однокомнатного рая у меня есть, подожду ее на кухне в компании с бутылкой, авось, простит ранний приезд.
   В особняке было темно, только, как и в тот раз, в щель под парадной дверью пробивался свет. Что мне пришло в голову, не знаю, но вместо того, чтобы, как уже делал в такой же ситуации, обойти дом сбоку и посмотреть, не светится ли окно в Юркином кабинете, я потянул на себя зеленую бронзовую ручку резной двери.
   Дверь туго подалась, и я оказался в ярко освещенном высокой люстрой зале-вестибюле. Сбоку от двери стояла тумбочка со старым черным телефоном, а рядом с тумбочкой на стуле сидел, закинув ногу на ногу, сторож и – немного снизу – внимательно глядел мне в лицо. Я никогда прежде не видел этого человека, просто догадался, что это сторож, кому ж еще быть…
   Отвечая на взгляд, я несколько секунд рассматривал его, и этого времени хватило, чтобы получить сильное впечатление.
   Больше всего сторож был похож на сидящую античную статую, почему-то одетую в партийном стиле давних времен – в застегнутый доверху серый френч и такие же серые брюки, заправленные в высокие, прекрасно начищенные хромовые офицерские сапоги. А над этим телом партсекретаря тридцатых годов мраморно белело лицо, которое и напоминало об античности – ни единой краски, белые щеки и такие же белые губы, глубокие складки, идущие от крыльев носа к подбородку, коротко стриженные белые, абсолютно белые, без блеска, седые кудрявые волосы… Совершенно естественно на таком лице выглядели бы мраморные слепые белые глаза, но тут было единственное отступление от классического канона – глаза на меня смотрели темные, почти черные, и смотрели внимательно.
   Ничего себе сторож, экий живописный, подумал я.
   – Простите, – начал я, – вот мимо шел…
   Мраморное лицо оставалось неподвижно мраморным, черные глаза смотрели внимательно и спокойно.
   – Если никого нет, – мой голос в пустом вестибюле звучал слишком громко, – то я в другой раз…
   – Проходите, – сторож говорил, почти не разжимая рта, отчего сходство со статуей стало совсем страшным. Голос у него был довольно высокий, но при этом каким-то странным образом глуховатый, – проходите, он у себя.
   – Кто он? – глупо спросил я.
   – Юра, – односложно ответил сторож и вдруг улыбнулся, то есть раздвинул белые губы и натянул ставшие еще более глубокими носогубные складки, глядя мне прямо в глаза все так же внимательно.
   Ничего себе сторож, повторял я про себя, двигаясь в глубь левого крыла особняка по коридору, обшитому исцарапанными, облезлыми панелями красного дерева, ничего себе сторож…
   – Ничего себе сторож, – распахнув дверь в Юркин кабинет, с порога, еще не увидев толком, что делается в комнате, начал я, – ты ему Юра, а не Юрий Петрович, сам похож на памятник Сталину, только без усов… Ты где такого взял?
   Только выговорив все это, я понял, что передо мной, расползшись в кресле, сидит сильно пьяный человек. На столе стояли пустая и почти пустая бутылки обязательного молдавского и две, что я заметил не сразу, рюмки. Юрка молча смотрел на меня исподлобья, потом с трудом разлепил губы.
   – Танцор… из оперетты… бывший… у них пенсия рано, – слова выползали с трудом, – интеллигентный человек, понял…
   – Ему бы каменного гостя изображать, а не в оперетте канкан плясать, – по инерции бодро высказался я и поставил рядом с пустыми принесенную бутылку. – Смотрю, я вовремя, горючее кончается…
   Едва не упав с кресла, Юрка наклонился, вынул чистую рюмку, а одну из тех, что стояли на столе – тут я и заметил, что их было две, – сунул в глубь тумбы. Я разлил, мы быстро выпили, и через полминуты Юрка стал вроде бы посвежее. Он даже начал расспрашивать меня об экспедиции по сельским школам, но я, как бывало со мною часто, с идиотской непреклонностью свернул разговор на то, о чем думал перед этим.
   – Слушай, Юрка, тут одно дело, – это ж надо было начать такой разговор с пьяным! – одно дело… Манцевич, наш ответсек, старый сплетник, интересовался тобой и Галкой…
   В нескольких фразах я передал ему содержание разговора с Манцевичем и свои соображения по этому поводу. Пока я говорил, Юрка сначала крутился в кресле, устраиваясь поудобнее, будто собираясь спать сидя, а потом и действительно вроде бы задремал. Однако оказалось, что он все слышал, но оценил сообщение как-то странно.
   – Галка, – он, не открывая глаз, усмехнулся, – она хорошая, Галка… Все правильно… Говорят?.. Пусть говорят… Плевать… Хорошо… Пусть говорят…
   «Пусть говорят» назывался популярный в том сезоне музыкальный фильм с невероятно элегантным испанским красавчиком в главной роли, о котором ходили невнятные слухи, что там, у себя в Испании, он известен как абсолютно официальный гомосек – так у нас тогда это называлось, слово «голубой» еще не внедрилось. Я не понял, цитировал ли Юрка название фильма или просто так получилось – судя по тому, что он еще долго повторял эти два слова и усмехался, все глубже погружаясь в сон, все же цитировал. В этом был какой-то смысл, но я не мог понять, какой, а спросить у Юрки было невозможно, он уже крепко спал, положив руки на стол, а голову на руки. Я сдвинул бутылки и рюмки, чтобы он не сбросил их во сне, налил себе и выпил еще коньяку, погасил зачем-то верхний свет, оставив включенной лампу на столе, и вышел.
   Сторожа в вестибюле не было. Я толкнул дверь, шагнул на улицу и плотно прикрыл дверь за собою. Мне показалось, что в тот момент, когда она закрылась, в вестибюле послышались шаги… Через десять минут я уже сидел в пустоватом троллейбусе, стараясь не задремать, чтобы не проехать нужную остановку, и думая о том, что свидание с Таней будет не самым удачным, скорей всего, я сразу засну, и главную часть встречи придется перенести на утро. Других мыслей не было, будто сообщив Юрке о неприятном разговоре, я выполнил свой долг и освободился от него.
   Боже, каким очаровательно круглым идиотом я был тогда! Боже, верни мне глупость, если не можешь вернуть молодости…
   Через месяц, дождавшись расчета за деревенскую страду, я взял отпуск – точнее, будучи внештатником, просто предупредил заведующего отделом иллюстраций Игоря Белякова, что дней десять собираюсь отсутствовать – и уехал в Москву. Цель поездки была грандиозной: на заработанные удачной халтурой деньги купить в одной из знаменитых на всю страну комиссионок, на Новослободской или возле планетария, «Никон» в хорошем состоянии и к нему хотя бы два объектива. Я считал, что мне уже пора переходить на приличную аппаратуру как опытному мастеру. Перед отъездом продал «Зенит» и всю оптику Коле Андрееву – ему эта рухлядь была совершенно не нужна, но, мгновенно выторговав у меня полцены и светясь от удовлетворенной алчности, он утащил приобретение в свою домашнюю сокровищницу – «пусть лежит, есть не просит». Полученные от Коли деньги вместе с гонорарами от сельских чадолюбцев образовали порядочную сумму, которой, по моим прогнозам и по мнению того же Коли, должно было хватить и на «Никон», и на объективы, и на пребывание в столице, включая плату за гостиницу и умеренные развлечения.
   Поезд, раскачавшись на выходных стрелках, прогрохотал по мосту и устремился в быстро наливавшуюся фиолетовыми сумерками степь. Бессмысленно глядя в окно, я думал о предстоящих московских делах, мысли сбивались и путались, я дремал после выпитого на вокзале пива, снова пялился в темноту…
   На Новослободской у магазина толпился народ, ушлые ребята негромко предлагали купить совершенно новые камеры, от недорогих «Практик» до заоблачных «Хассельбладов», соблазнившиеся уходили с продавцами в соседние дворы, остальные продолжали толкаться, прислушиваться и присматриваться. Возле метро прохаживался милиционер, время от времени он пересекал дорогу и приближался к толкучке, тогда она мгновенно рассеивалась, чтобы собраться через несколько минут. В магазине было тесно, какие-то пожилые, дорого одетые дядьки рассматривали электробритвы «Филипс» и «Браун» в витринах, весьма затрапезного вида фотографические фанатики пытались разглядеть камеры и объективы, лежавшие на полках позади продавцов. Как здесь можно было что-нибудь выбрать, я не понимал и понемногу начинал отчаиваться в своем предприятии… Наконец я решительно пробился к прилавку с намерением просто спросить у самого на вид доброжелательного продавца, есть ли что-нибудь по моим деньгам, но в этот момент мне на плечо легла чья-то рука. Я дернулся, поскольку, имея во внутреннем нагрудном кармане пиджака заколотые английской булавкой немалые деньги, очень опасался воров, и резко обернулся.
   Человек, которого я увидел, в нашей провинции выглядел бы городским сумасшедшим, но здесь, в Москве, на него никто не обращал внимания, толпа с полным безразличием толкала и крутила его. Это был малый примерно моих, на вид, лет. Черная широкополая шляпа, какую в те годы можно было добыть только в театральной костюмерной, темно-красная, в турецкий узор, косынка под воротом низко расстегнутой рубахи и бежевая куртка тончайшей замши с ковбойской бахромой по швам – все это на нем выглядело так, будто он и не подозревает, что можно одеваться по-другому. Его довольно красивое актерское лицо очень украшала легкая, любезная полуулыбка и не портили поднятые «домиком», как у грустного клоуна, слишком густые брови… Словом, персонаж был маскарадный.
   – Вы, как я понимаю, фотохудожник, – у него был какой-то незнакомый мне выговор, не наш южный, но и не московский, без аканья и проглатывания окончаний, – причем приезжий. Откуда, если не секрет?
   Я назвал наш город.
   – Бывал, прелестное место, – задумчиво произнес он, отчетливо прозвучало «прэ-элестное», и я тут же про себя окончательно определил его в «белогвардейцы». – М-да… Так позволите быть вам полезным? Мастера светотени должны помогать друг другу, буду рад…
   Меньше чем через час мы выбрались из толчеи. Я испытывал легкое опьянение от счастья – была куплена великолепная камера и два шикарных объектива, отдал я за них раза в полтора меньше, чем предполагал заплатить. Продавец с моим новым приятелем Валерием – он так мне и представился, полным именем – обращался как с хорошим знакомым, но почтительно. В толпе многие с ним здоровались, он в ответ приподнимал шляпу совершенно естественным жестом, будто в наши дни такая манера приветствия вполне обычна. Словом, мне повезло, я без каких-либо усилий с моей стороны не только купил аппаратуру, но и познакомился с явно незаурядным человеком.
   …Тогда я еще не знал, что такое одиночество. Потом, годы спустя, мы иногда виделись, большей частью случайно, и всякий раз вспоминали, как перепуганному провинциалу посочувствовал томящийся беспричинной тоской мэтр. «Вечно ваш должник, ваше сиятельство, – всегда шутовски кланялся я, – облагодетельствовали дурака…» Посмеявшись, мы обнимались и опять расходились надолго. Говорить было не о чем, общего ничего, кроме воспоминания о встрече и необъяснимой взаимной симпатии…
   В метро он протянул мне маленький прямоугольник визитной карточки. Визитная карточка была предметом моих мечтаний – в редакции у сотрудников были, но внештатникам не полагалось… На картоне изысканным курсивом было написано «Валерий Аркадьевич Перевозчиков, фотограф», а ниже стояли два телефонных номера, причем рядом с одним значилось «Москва», а с другим – я не поверил своим глазам! – «Санкт-Петербург». Уже того, что человек имеет два места жительства и, соответственно, два телефонных номера, было достаточно для изумления. Но написать на карточке «Санкт-Петербург» вместо «Ленинград» было вызовом, непостижимым для меня, воспитанного в захолустном законопослушании. Я вздрогнул, прочитав это название, как всякий раз, слушая ночью радиоголоса, вздрагивал от обращения «господа». Белогвардеец, точно белогвардеец!
   То, что фамилия Перевозчикова была мне хорошо знакома по «Советскому фото», почти в каждом номере которого публиковались его черно-белые, без теней и оттенков, городские пейзажи, произвело на меня гораздо меньшее впечатление.
   Сначала поехали в мою гостиницу – я намеревался вместе с новым знакомым обмыть покупки и потому решил завезти их и оставить в номере. Мало ли чем кончится вечер… Жил я, ни мало ни много, в недавно построенной «России», что поразило даже Валерия, хотя объяснение этому шику имелось простое: московская тетка моей бывшей жены работала в этом дворце суперсовременного комфорта каким-то небольшим начальником и помогла получить одноместный номер, не держа зла на недавнего родственника. Баба она была свойская, приехав на нашу свадьбу, сильно напилась еще до начала застолья, мы с нею каким-то странным образом подружились, несмотря на то что мои мать и отец ее упоминали со сдержанной насмешкой, а ее работу – с многозначительной недоговоренностью.
   Мы с Валерием долго кружили по бесконечному коридору, пока я нашел свой номер. Там я засунул покупки в полупустой кофр, под запасную рубашку, а кофр мы решили на всякий случай отнести в камеру хранения. Обмывать удачу начали прямо в скромном великолепии одноместного номера – я открыл прихваченную с собой на всякий случай бутылку нашего фирменного городского напитка, тридцатиградусной настойки «Медовая крепкая». После того как выпили по полстакана, я решился – вынул журнал с моей гордостью, фотографией злосчастной Ленки Надточий и закройщицы у ее ног, возможно, той самой, которая хотела простудить красавицу. Молча я положил журнал перед Валерием.
   Он поглядел на фотографию невнимательно, потом поднес к самым глазам, хотя ничего дополнительного в полиграфическом отпечатке рассмотреть было невозможно, потом отложил журнал и пожал мне руку.
   – Отличная работа, коллега, – сказал он, и это его старорежимное обращение вместо обычного «старик», как и то, что ему в голову, видимо, не приходило перейти со мной на «ты», уже меня не удивило. – Чувствуется, что место вам хорошо знакомо и отношения между дамами понятны…
   Как выяснилось, он моду и жизнь, идущую вокруг моды, не снимал никогда, в домах моделей ни разу в жизни не бывал. Я тут же принялся рассказывать ему историю падения Ленки Надточий и возвышения Галки, красочно описал скандальное явление Ленки в натуральном виде и ее вопли. Валерий усмехался, качал головой, а когда я завершил рассказ, сделал вывод, к которому я и сам склонялся, но боялся реализовать замысел.
   – Вот это и надо снимать, мой друг, – сказал он твердо и уверенно, – вот этих девочек, готовых к производственному выяснению отношений в чем мать родила, безразличных к своему телу. Если это их безразличие поймать… Чешскую «Фотографию» просматриваете? Они серию таких актов наверняка взяли бы.
   В те времена фотографы вместо «ню» говорили «акт», импортные снимки рассматривали робко и с некоторой неловкостью, а на съемки обнаженной натуры не решался почти никто… Удивительная была жизнь! Ведь, и правда, стеснялись – а при этом в отнюдь не супружеских постелях многие вытворяли такое, что и словами описать по сей день невозможно… Однако сфотографировать голой хотя бы вполне готовую к чему угодно мою докторшу Таню я не решался. И не только вроде бы стыдно было, но и страшновато, будто сквозь мой объектив мог заглянуть кто-то третий, начальственный и строгий.
   Обсуждая возможности съемок совсем иной, чем я давно задумал, серии «Дом моделей» и перспективы отправки ее на суд чехословацких товарищей, мы дошли от «России» до другой московской новинки современной архитектуры – до проспекта Калинина. Здесь в одном из небоскребов открылось кафе «Печора», по доходившим и до наших мест слухам в нем играли великий Козлов и другие наши джазовые гении, и атмосфера, по слухам же, была совершенно потрясающая…
   Там и завершился вечер. Мы долго прощались с Валерием где-то возле метро, потом я долго брел до гостиницы, на Красной площади постоял под прохладным ветром, но не помогло, и номер нашел чудом. В чистые простыни рухнул, не раздевшись.
   Наутро с ужасом обнаружил отсутствие кофра, потом выплыло, как мы сдавали его в камеру хранения. Весь еще в холодном поту я побрел на поиски буфета. Там подавали – ничего себе! – чешское пиво… Да, Москва и есть Москва. Я сел за столик, вылил всю бутылочку в высокий стакан, проглотил сразу половину.
   За огромным окном сверкал Василий Блаженный, плыли пухлые облака, наливалось ярким светом начало теплого осеннего дня.
   Я бы не вспомнил эту поездку, если бы идея снимать манекенщиц полуголыми не имела отвратительных последствий, которые и теперь, через сорок без малого лет, вспоминаю часто.
   А тогда, в гостиничном буфете, жизнь плыла легко, как облако, и так же, как облако, неуловимо меняла очертания, но я не замечал этого и пил пиво.
   Съемка пошла легче, чем я предполагал.
   Девочки почти сразу перестали обращать на меня внимание, как на часть производственной обстановки, сделавшуюся неизбежной. Раскинув руки крестом, они часами стояли на подиуме, работая именно манекенщицами, то есть живыми манекенами, на которых примеряли и подгоняли одежду закройщицы, – демонстрационный зал в обычное время был не только хранилищем готовых платьев и пальто, «отшитых», как на профессиональном жаргоне назывались сшитые вещи, но и примерочной. Подиум, кое-как сколоченный дощатый помост, крытый толстым серым сукном, – на жаргоне «язык» – тянулся от низкой двери в одной стене почти до противоположной, упираясь в пустоту, и этим действительно напоминал язык. Зал некогда был большой гостиной, с лепным плафоном и купидонами на потолке, а за низкой дверью была малая гостиная, в которой манекенщицы во время показов переодевались, толкаясь, а в будние дни там хранились под пломбами и замками ткани и прочие безусловные ценности.
   Юрка тоже не возражал, вообще выслушал меня не особенно внимательно, буркнул, что, кажется, с этим Перевозчиковым в Москве пересекался, и тут же отвлекся – сам кинулся подкалывать и сметывать очередной шедевр.
   Более напряженно, чем другие, воспринимала меня Галка – ежилась и прикрывалась. Возможно, потому, что ситуацию осложняли приятельские отношения, а приятелю позировать голой труднее, чем постороннему человеку. Да я и сам чувствовал себя не совсем ловко – не то чтобы стеснялся, а боялся, что ли, ощущая свое занятие как предосудительное. Советский страх наготы сидел глубоко…
   Я ползал у ног переминавшейся с каблука на каблук очередной страдалицы, залезал едва ли не на люстру в поисках верхней точки, манекенщица, кажется, начинала стоя дремать, мастерица-закройщица подкалывала и наметывала, не обращая на меня внимания, этих теток вообще ничего, кроме сдельщины и ежечасного чая с сушками, не интересовало. А я щелкал бесконечно, сотни кадров, до одури…
   Готовые отпечатки на большеформатном картоне, будто приготовленные к выставке, которой никогда не будет, я хранил у моей докторши Тани, девушки малообщительной, так что держать там работы было безопасно – дома у нее никто, кроме меня и, очень редко, моих ближайших друзей не бывал, а друзей у меня каким-то странным образом за последние месяцы осталось очень мало. Все те же Юра с Галкой могли зайти да еще старик Наумыч, с которым мы после поездки по сельским школам незаметно сблизились и даже подружились, несмотря на разницу лет в пятнадцать, – а больше, пожалуй, никто. Наумыч внимательно рассматривал расставленные по полу вдоль стен работы, присаживаясь перед каждой на корточки, потом наливал себе первую рюмку и вздыхал: «У вас, молодых, еще есть силы и желание заниматься искусством…» Что касается Юрки и Галки, то они на фотографии смотрели довольно равнодушно, хотя всякий раз Юрка замечал новые работы, поднимал с пола и разглядывал, отодвинув от глаз на длину руки. В конце концов я не выдержал и буркнул: «Сказал бы хоть что-нибудь…» Он посмотрел на меня с изумлением, потом пожал плечами: «Ты зрелый художник, зачем тебе мои комплименты? Одно могу сказать – по-моему, профессионалы должны это оценить…» От «зрелого художника» я взлетел на седьмое небо, хотя постарался виду не показать. В тот вечер мы хорошо посидели, Таня нажарила маринованной свинины, которую готовила изумительно, две бутылки коньяку опорожнились незаметно, и ребята пошли ловить машину во втором часу. Перед уходом Галка долго рассматривала те фотографии, на которых были они с Юркой: она стоит, как обычно, крестом, а он то ползает перед ней на коленях, то рассматривает, отодвинувшись, то сличает почти законченное платье с эскизом, который держит, по своей привычке, отодвинув на длину вытянутой руки… «Ты же не будешь это выставлять? – спросила она тихо, уже натягивая сапоги в прихожей. – Не будешь?» Я только усмехнулся – где я могу это выставить, в зале областного отделения Союза художников? Меня на порог не пустят. «Не волнуйся, Галка, – я похлопал ее по узкой спине, – при нашей жизни таких выставок не будет…»