Страница:
Между тем, спрятав у Тани отпечатки, я, как последний идиот – каковым, уже сказано, и был, – негативы постоянно таскал с собой, баночки с отснятыми рулонами отличной гэдээровской пленки, которую я использовал только для настоящих, художественных съемок, катались на дне кофра. Неэкспонированные рулоны советской пленки, завернутые в фольгу, я носил в карманах…
Чей-то день рождения отмечали в большой комнате секретариата, где всегда устраивали пьянки. Выпивка быстро заканчивалась, тогда в очередь бегали на улицу и, по позднему времени, брали водку у таксистов. Пришел черед бежать и мне, я отсутствовал с полчаса – таксисты попадались какие-то слишком жадные, запрашивали дикие деньги, наконец я сторговал две бутылки за червонец и вернулся с раздувающейся грудью пиджака, во внутренних карманах которого все было спрятано, чтобы вахтерша хотя бы формально не имела повода придраться и могла сделать вид, что редакция горит на творческой ночной работе.
Комната уже опустела – то ли народ притомился, то ли, не дождавшись меня, поехал продолжать к кому-нибудь домой. На столах, покрытых старыми полосами с размазанными оттисками, стояли пустые бутылки от белого крепкого и банки от домашних огурчиков, в мутном рассоле уже плавали только деревца укропа, а в щербатых тарелках вперемешку с огрызками хлеба и колбасы громоздились мятые окурки… Посреди комнаты, лицом к двери, верхом на стуле сидел Манцевич и курил. Он, видно, и на этот раз собирался ночевать в редакции и потому никуда не спешил.
– За смертью тебя посылать, – сказал ответсек, – мало тебя Беляков дрючит, неоперативный ты, старик… Ну давай, что ли, по последней?
Мы – каждый себе, как было заведено суровыми редакционными обычаями, – налили и выпили. Я продышался после стакана и тем ограничился, поскольку закуски, на мой взгляд, уже не было, а Манцевич, едва не вызвав у меня рвоту, вырыл из-под пепла кусок колбасы и спокойно прожевал. Пить с ним еще мне совсем не хотелось, я взял стоявший в углу кофр, бросил на плечо ремень и издали кивнул – пока, мол. Однако Витя спешился, слегка оттолкнув стул, будто это был действительно конь, и, подойдя ко мне почти вплотную, неожиданно ловко поймал мою руку и сильно потряс, будто прощаясь с близким другом.
– До завтра, старик, – сказал он неожиданно проникновенно, – будь здоров и бодр, понял? Главное в нашем деле бодрость, понял? За бодрость и читатель спасибо скажет, и начальство, а за уныние и всякий пессимизм можно только по жопе награду получить…
Изумленный такой неожиданно философской речью, я еще раз молча кивнул, осторожно вытянул ладонь из его ручки и уже через пять минут ровным быстрым шагом двигался к дому – идти предстояло около часа, а на такси или левака не было уже денег.
Прекрасно помню этот день, из тех очаровательных дней конца лета, когда небо в наших жарких краях становится прохладным и таким светлым, что мир начинает сверкать, будто начищенный к празднику.
Я спешил на понедельничную большую планерку, ворвался в редакцию на исходе последней минуты и летел по коридору, надеясь успеть к рассаживанию в кабинете главного – как вдруг он сам, собственной невысокой и плотной персоной бывшего средневеса, чемпиона области по штанге, появился из-за какого-то поворота. Я с трудом затормозил и оказался лицом к лицу с Владимиром Ивановичем Кашинским, главным редактором нашей газеты, органа областного комитета ВЛКСМ.
Он был неплохой мужик, Володя Кашинский, незлой, не склонный к хамству, в отличие от, например, легендарно грубого редактора областной партийной газеты, вообще – не вредный. В редакции бывал, как положено любому нормальному главному, нечасто, в основном обитал на областных пленумах и бюро, выступал на каких-то совещаниях актива, увидеть его можно было только на утренних планерках, где он от меня, внештатника, сидел далеко, за своей перекладиной Т-образного стола. Был такой порядок: за перекладиной, то есть за своим рабочим столом, садился главный, вдоль стола по обе стороны – члены редколлегии и завотделами, на стульях вдоль стен – все прочие, внештатники же у дверей кабинета переминались стоя и уходили по мере получения заданий…
– Опаздываешь? – спросил главный доброжелательно, опустив имя, которое, очевидно, не помнил. – А ты мне как раз нужен… Дело-то невиданного яйца не стоит, но сильные мира всего тобой интересуются, понял? После планерки зайди к Манцевичу, он объяснит…
Володя был в своем репертуаре: он обожал пословицы, поговорки и просто идиомы, при этом их чудовищно перевирал, достигая совершенно не задуманного комического эффекта. Нынешние два шедевра подряд были еще не самыми убойными, «невиданное яйцо» вместо «выеденного» и «сильные мира всего» вместо «мира сего» почти не произвели на меня впечатления – вот когда он орал «сотру в бараний порошок!» на засадившего сразу две ошибки завотделом рабочей молодежи, вся редколлегия зажимала рты и дергалась в конвульсиях, уж больно ловко он объединил «сотру в порошок» и «согну в бараний рог» да еще повторил эту дикую чушь раз десять…
Мы вошли на редколлегию вместе, при этом Манцевич посмотрел на нас через весь кабинет внимательно и, как мне показалось, испуганно, да еще почему-то особо мне кивнул. Некоторое время я размышлял о том, что случилось, какое начальство могло заинтересоваться моей незначительной внештатной особой, но потом отвлекся, поскольку речь зашла о серии фоторепортажей с комсомольско-молодежных строек области и нужно было во всеоружии встретить распределение между фотокорреспондентами адресов, чтобы не загреметь в самый дальний, отрезанный от железной дороги и непроезжий район. Я даже на некоторое время забыл о коротком разговоре с главным, но Манцевич мне сам напомнил. Цепко, по обыкновению, ухватив за рукав, он потащил меня в свою комнату, усадил, сел за стол напротив и заговорил, глядя мне в глаза со все тем же внимательно-испуганным выражением.
– Тут такое дело, старик… Ты, значит, сейчас дуй в облисполком, в комнату, – он глянул в настольный календарь, на котором вкривь и вкось были записаны номера телефонов и закорючки фамилий, – в комнату двести пять, понял, там Тамара Алексеевна Пинчук сидит, в приемной назовешься, тебя ждут, понял…
– Не понял, – невежливо перебил я, – какого хрена я забыл в исполкоме? Кто эта Тамара? Ее что, щелкнуть надо? Для интервью, портретик, что ли? Или что?
– Ты сходи, старик, куда сказано, – Манцевич отвечал мирно и как-то удивительно терпеливо, как больному, – а там тебе объяснят, что требуется, портретик или что. Запомнил? Комната двести пять, Тамара Алексеевна.
…За дверью с номером двести пять и табличкой «Т.А. Пинчук» без указания должности обнаружилась маленькая приемная, в которой среди горшков и даже кадок с цветами, словно в оранжерее, обитала пожилая тощая секретарша с удивительно длинным и мощным, как вороний клюв, носом. Она вообще была похожа на ворону и даже смотрела боком, искоса. Спросивши мою фамилию и изучив удостоверение, она ушла в обитую клеенкой дверь, за которой, очевидно, был кабинет самой Тамары Алексеевны, и, вернувшись через секунду, нескладным, тоже каким-то птичьим жестом пригласила в кабинет меня.
Начальница птицеобразной секретарши, напротив, была самой что ни есть обычной, часто встречающейся в нашем южном городе наружности. Фигура ее была составлена из шаров разного размера, причем в сочетании они представляли собой именно женскую фигуру, пожалуй, даже привлекательную, с хорошо обозначенной талией и прочими деталями – словом, все формы были очевидны, это в более северных краях страны такая комплекция сочетается с полной бесформенностью. Над телом возвышалась соответствующая голова: высокая башня крашенных в цвет темной меди волос и правильное, разве что немного утконосое лицо, которое можно было бы назвать даже красивым, если бы вокруг собственно лица не колыхалось еще много дополнительной плоти, будто дама выглядывала из подушки. Такую внешность имели многие наши партийные начальницы, а также продавщицы, школьные учительницы и вообще все обладавшие властью женщины. В их прошлом, как правило, была бурная комсомольская молодость с веселыми слетами актива, а в настоящем нередко не было мужа, если же был, то положение в обществе занимал какое-нибудь двусмысленное, вроде бы и значительное, но экзотическое – например, директор кинотеатра или тренер городской сборной по волейболу…
Тамара Алексеевна кивнула мне, не подняв глаз от бумаг на столе, и молча ткнула рукой в сторону стула, который почему-то стоял почти посреди комнаты, а не перед столом, как обычно бывает в кабинетах, где к большому письменному со стороны посетителей приставлен маленький столик и по обе стороны от него – два стула. Сев и поставив кофр рядом на пол, я почувствовал себя на допросе, что, видимо, и требовалось.
– Ну не будем тянуть кота за хвост, э-э-э, – Тамара Алексеевна неожиданно улыбнулась, открыв, как и следовало предполагать, много золота во рту, опять заглянула в бумаги на столе и назвала меня по имени-отчеству, – давайте сразу о деле. У вас другие фотографии есть?
– Какие другие? – я настолько растерялся, что все, происходившее в кабинете после этих слов, запомнил плохо, приблизительно, без деталей. – Какие другие? То есть, кроме каких?
– Кроме вот этих, вот этих самых, вот этих… – как-то невнятно бормоча, толстая тетка собрала со стола листы, которые рассматривала, когда я вошел, сложила их пачкой и вдруг, совершенно уж неожиданно, почти выбежала из-за стола, оказалась вплотную ко мне, так что я даже откинулся и закачался на задних ножках стула, и потрясла пачкой перед моим носом. – Вот этих, молодой человек!
И я увидел, что это листы контролек, мелких контрольных отпечатков, и мелькнуло что-то, какой-то кадр, по которому я сразу распознал свою серию «Дом моделей» и понял, что в этой пачке все – полуголые девочки, хмурая Галка, Юрка, ползающий на коленях по подиуму, вся эта совершенно не подходящая для разглядывания в исполкомовском кабинете жизнь.
Тамара Алексеевна Пинчук, начальница, как я догадался, того самого управления легкой и местной промышленности облисполкома, которому подчинялся Юрка с его домом моделей, между тем требовала от меня каких-то других кадров, «вы сами отлично понимаете каких, нас эта похабщина не интересует, но вы сами отлично знаете, что там еще Истомин развел, вот оно нас и интересует, потому что это не моральный облик, а преступление, вы сами понимаете…». Почему-то, настаивая на сотрудничестве в каком-нибудь пакостном деле, начальники всегда упирали на то, что мы сами все понимаем. В этом, видимо, проявлялось их искреннее и глубокое убеждение в том, что все вокруг такая же дрянь, как они, только карьеру сделать не смогли…
Как же снимки попали сюда, слегка очумевший от ее напора, сбивчиво думал я, молча качая головой и пожимая плечами в ответ на «сами должны понимать» и перебирая листы контролек, которые она сунула мне в руки, прежде чем вернуться за стол и снова усесться там всеми своими шарами. Как же снимки попали, кто сделал контрольки… Вероятно, не будь я так ошарашен, я сообразил бы быстро, в этих же обстоятельствах мои умственные способности парализовало. Наконец, я наклонился, сунул руку в кофр, порылся в нем, но долго рыться не было смысла – сразу стало понятно, что пленок там нет. Сколько же их было? Десятка полтора… Да вот, собственно, все они, на контрольках… Но как же… Кто мог… Это все против Юрки, конечно, но кто мог…
Только полным очумением можно объяснить, что в первую минуту я подумал о Тане. Но даже под визгливые требования начальницы немедленно все понять самому я быстро отогнал эту мысль. Не могла Танька, да и ни к чему ей все это…
– Никаких других снимков, кроме этих, у меня нет, – наконец разжал я дрожавшие, надо признаться, губы. – Это серия, которую я готовлю для журнала «Советское фото»… – сообразил соврать, упоминание чешской «Фотографии» могло совсем разъярить даму. – Да и то негативы пропали. Вам, наверное, известно, кто…
– Все нам известно! – она хлопнула по столу пухлой ладонью с непропорционально тоненьким, врезавшимся в палец колечком. – Еще в советском фоте… фото… еще в Москве собирались область опозорить! Кто вам позволит?! Вы спасибо скажите, что мы… что пожалели вас… Короче, есть еще фотографии?
Я встал, взял кофр, минуту потоптался, потом бросил листы контролек на ее стол, так что один лист спланировал на пол. Не то чтобы я наконец осмелел, просто силы как-то кончились.
– До свидания, Тамара Алексеевна, – я уже был у двери, и чем дальше от меня отодвигался ее стол, тем спокойнее я становился. – Надеюсь, мне вернут негативы. Я планирую выставку, и мне очень нужны эти работы. Это будет выставка ху-до-жест-вен-ной, – по слогам произнес я, – фотографии, некоторые известные мастера в Москве уже ознакомились и одобрили. До свидания.
В исполкомовском коридоре я едва не налетел на странную женщину, быстро шедшую мне навстречу. Это был никак не исполкомовский персонаж – средних лет безукоризненная красавица, одетая с нездешней элегантностью. Темные коротко стриженные волосы лежали модным гладким шлемом с длинной челкой, темно-серый костюм из тонкого джерси сидел потрясающе и был очевидно фирменного происхождения, матово сверкали лакированные туфельки самого модного фасона – на толстом каблуке и с детской перепоночкой… Черт возьми, подумал я, что делает здесь такой кадр, откуда она вообще взялась в нашей глухомани? Но, пробормотав извинения – женщина посмотрела мне в лицо не без интереса – и уступив дорогу, я тут же и забыл о странном явлении, не до этого мне было.
Я бесконечно прокручивал в уме и пытался анализировать то, что произошло. В таких серьезных случаях мне помогала интуиция – точнее, инстинкт труса всегда выручал. Уже выйдя из исполкома и спускаясь по проспекту, я понял, что возникшее на основе знакомства с Перевозчиковым вранье относительно «московских мастеров» было очень кстати. Ссылка на высшие столичные силы в нашей робкой глуши срабатывала. Негативы могли вернуть, чем черт не шутит… Во всяком случае, я ничем в моем положении дополнительно не рисковал – из газеты-то строптивого внештатника обязательно попрут, остановить их могут только, опять же, опасения относительно московских связей наглеца. Ведь на чем-то же основана наглость…
Только на подходе к редакции меня начало по-настоящему трясти.
Не было никаких сомнений в том, что заработка я лишился, и никакие туманные намеки на столичные связи не помогут. В Союз журналистов, членство в котором позволяло внештатничать, не считаясь тунеядцем, меня должны были принять только месяца через два, а уж теперь не примут никогда. Милиция, которую редакционные доброжелатели обязательно известят о прекращении моей работы по договору, займется бездельником, предложит немедленно трудоустроиться. В лучшем случае найду в какой-нибудь ничтожной конторе завидную должность младшего конструктора на девяносто рублей, в худшем – грузчиком в магазин, в веселую компанию ханыг. Жизнь кончится…
Никакие радикальные решения вроде отъезда в дальние края по вербовке или бегства в Москву с целью ее покорения в мою и в обычное-то время не очень буйную голову не приходили. Романтика дальних дорог существовала в кино, где не было прописки, отдела кадров, проверки по линии допуска к секретным документам и прочих реальных вещей. А допуск у меня был, и срок его еще не кончился после увольнения из НИИ, так что и последняя возможность – объявить себя скрытым евреем, найти через десятые руки, через толпившихся у синагоги активистов возвращения на историческую родину, фиктивных родственников в Израиле и навсегда покинуть лагерь мира и социализма – эта возможность решения всех проблем для меня была закрыта. И самому было страшно, и стариков было жалко, родителям полагалось писать согласие на отъезд детей, если бы отец подписал такую бумагу, жизнь его превратилась бы в ад, погнали бы из партии и с работы за пять лет до пенсии, если бы не подписал – меня бы не выпустили, а его все равно съели бы за плохое воспитание сына… В нашей области каждое второе предприятие и учреждение были так называемыми режимными, секретными, поэтому в те времена уезжали из едва ли не наполовину еврейского города немногие.
В том, что существовавшее положение вещей останется вечным, не сомневался никто.
Словом, хода не было, со всех сторон сумрачные тупики, и, поднимаясь по лестнице так называемого Дома печати, на третьем этаже которого помещалась наша молодежка, я довольно серьезно размышлял о возможности достать через Таню несколько упаковок какого-нибудь сильного снотворного. Только надо обдумать, как выгородить бедную докторшу. То есть сходить пару раз на прием, зафиксировать в карте жалобы на бессонницу, получить рецепт, а уж потом никто не обязан и не может следить, в каком количестве я принимаю лекарство. И вообще лучше пойти на прием не к ней, а к обычному незнакомому невропатологу… Поехать в Комсомольский парк на том берегу, там в какой-нибудь глухой аллее все и употребить, запив для верности бутылкой водки – чтобы все было ясно и никого потом не таскали…
Сама логичность и продуманность моего плана доказывали, что я был не в себе.
Поднявшись в редакцию, я сразу свернул в закуток, выгороженный из коридора и ограниченный с одной стороны фанерной стенкой не до потолка, а с другой – навсегда запертой дверью на вторую лестницу. Пожарные закрывали на это безобразие глаза… Здесь стояли несколько колченогих маленьких столов, не закрепленных ни за кем из фотокорреспондентов, а используемых всеми по мере надобности. На один из них я вывалил все содержимое кофра, чтобы наверняка убедиться, что пленок в нем нет.
Пленок, конечно, не было.
В ту же минуту оглушительно зазвенел внутренний телефон, и я снял трубку. Ольгу Васильевну, секретаршу главного, самую старую работницу редакции, которую почти все у нас заглазно, а многие и в глаза называли тетей Олей, нельзя было спутать ни с кем.
– Допрыгался? – спросила она грустно и сама подтвердила: – Допрыгался… Ну иди, дурень, к Владимиру Ивановичу да задницу приготовь…
Тетя Оля говорила в грубоватом, как бы дружеском стиле комсомольской богини тех послевоенных времен, из которых она и спланировала в приемную главреда.
Володя был хмур, однако по товарищеской манере демократичного руководителя вышел из-за стола и потряс мою руку. Вероятно, находясь во внеурочное рабочее время не на пленуме, а в редакции, он включил рефлексы обращения с равными себе. Усадив меня в кресло у маленького стола для чая, он сел в такое же напротив и посмотрел на меня в очевидном раздумье – возможно, за то время, что я шел до его кабинета, важное дело, по которому был вызван фотарь-внештатник, забылось. Однако через полминуты недоуменное выражение на лице товарища Кашинского сменилось озабоченным.
– Как дела с коллективными портретами бригад комтруда? – спросил он строго. – К ноябрьским мы должны иметь всех, в комплекте, у нас номер будет специальный, тебе довели или нет? Дорого яичко, пока гром не грянет…
Выдав этот очередной перл комбинированной народной мудрости, он умолк. Я был совершенно изумлен: чего это вдруг главный контролирует ход третьестепенной важности съемок, которые понадобятся через полтора месяца, да еще вызывает по такому поводу не ответсека или, в крайнем случае, завотделом, а ничтожного внештатника? Но не успел я ответить в том стихотворном духе, что, мол, работа адова будет сделана и делается уже, как ситуация совершенно изменилась. Володя нахмурился, выпятил нижнюю губу не то по-детски, не то высокомерно, что всегда означало гнев и «стирание в бараний порошок».
– Вы там попривыкали, – он перешел в обращении на обобщающее «вы», и в моей голове мелькнула утешительная мысль, что, возможно, беседа со мной профилактическая, а реальные претензии к кому-то другому, – попривыкали искусством, видишь ли, заниматься, херней всякой в своих башнях из слоновьих костей, а газета, значит, побоку. Тогда сдай удостоверение, блядь, и занимайся хоть абстракцией!
Я даже не успел порадоваться «башне из слоновьих костей», я просто оцепенел. Последнюю фразу Володя проорал, да еще матом, что бывало крайне редко и в самых ужасных случаях. Однажды он публично обматерил Колю из отдела студенческой молодежи, так было за что – тот в заметке перепутал горный институт с медицинским и долго ругал горняков за упущения в шефской работе, которые на самом деле числились за медиками. Ну не из того блокнота фактуру взял… Теперь со мной все было понятно: из исполкома уже позвонили, сейчас я действительно сдам удостоверение и пойду на все четыре стороны. Я не стал делать вид, будто не понимаю, о чем речь.
– У меня выкрали негативы, – начал я с несколько истерической решительностью, – а я, Владимир Иванович, просто готовил серию и пока не собирался ничего и никуда посылать. Это творческий поиск… А кто-то выкрал… Просто подлость, вот что…
К концу тирады я сильно сбавил тон и уже не договаривал фраз. Но и Володя остыл, лицо его приняло обычное, несколько тоскливое, но доброжелательное выражение.
– Это меня не касается, – сказал он, встал, поймал мою руку и снова потряс. – Там разберетесь… А когда руководитель областного масштаба обращается с просьбой, это не просьба, а поручение, понял? Иди, работай, делу время, а по-тихому час…
В коридоре мне встретился Манцевич, он шел со стороны нашего фотографического тупика, как называли в редакции выгородку для фотографов. Молча кивнув, он скрылся в комнате секретариата.
На столе рядом с моим кофром валялись так, как я их оставил, все мои сокровища – камера, объективы, экспонометр, вспышка и батарейки… Я открыл кофр, чтобы снова уложить все по ячейкам, и сразу увидел на дне кучку серых пластмассовых баночек.
Мне не потребовалось смотреть на свет негативы, чтобы понять, что это моя проклятая серия. Все пятнадцать пленок были на месте.
Мы опять просидели у Тани до глубокой ночи. Все, даже почти не пившая Галка, были уже хороши. Бесконечно, со все новыми мелкими подробностями, я рассказывал о визите к облисполкомовской царице Тамаре, о разговоре в кабинете главного, о загадочном исчезновении и чудесном возвращении пленок… Впрочем, с этими чудесами я уже вполне разобрался: вспомнил, что оставлял кофр, когда под конец редакционной пьянки бегал за водкой, вспомнил, что, вернувшись, застал Манцевича одного в комнате, в углу которой стоял кофр, вспомнил, наконец, что встретил его в коридоре, явно идущим из нашего фотографического закутка, где ему совершенно нечего было делать, и после этого негативы вернулись в кофр… Да и вообще все сложилось. В том, что Витя Манцевич играет во всей этой интриге важную роль исполнителя начальнической воли, сомнений не осталось. Смрадный дух редакции… Что он мужик скользкий, мне было и раньше понятно, теперь удивляло только то, что такой мелкой шестерке большое областное начальство поручает очевидно важные для него, для начальства, подлости.
А вот почему все это вообще заинтересовало начальство, никто из нас понять не мог. На аморалки в нашем теплом и уютном городе – вообще, как уже было сказано, отличавшемся довольно мягким отношением к незначительным и даже очевидным нарушениям морального кодекса строителя коммунизма – смотрели, как правило, добродушно. Начальники спокойно спали с секретаршами, на всякого рода областных совещаниях и активах шло не только общее, совершенно не пресекаемое пьянство, но и поголовная разовая любовь всех с кем попало… Особенно веселились, как и положено гормонально буйной молодежи, комсомольцы. В пансионатах, куда собирали среднего и низшего звена активистов для доведения идеологических установок, бушевали афинские ночи. Зато с идеологией был полный порядок, за идеологические промахи спрашивали строго… Какого же черта они прицепились к Юрке и Галке?! Значит, тут что-то другое, а не борьба за нравственный облик…
Чей-то день рождения отмечали в большой комнате секретариата, где всегда устраивали пьянки. Выпивка быстро заканчивалась, тогда в очередь бегали на улицу и, по позднему времени, брали водку у таксистов. Пришел черед бежать и мне, я отсутствовал с полчаса – таксисты попадались какие-то слишком жадные, запрашивали дикие деньги, наконец я сторговал две бутылки за червонец и вернулся с раздувающейся грудью пиджака, во внутренних карманах которого все было спрятано, чтобы вахтерша хотя бы формально не имела повода придраться и могла сделать вид, что редакция горит на творческой ночной работе.
Комната уже опустела – то ли народ притомился, то ли, не дождавшись меня, поехал продолжать к кому-нибудь домой. На столах, покрытых старыми полосами с размазанными оттисками, стояли пустые бутылки от белого крепкого и банки от домашних огурчиков, в мутном рассоле уже плавали только деревца укропа, а в щербатых тарелках вперемешку с огрызками хлеба и колбасы громоздились мятые окурки… Посреди комнаты, лицом к двери, верхом на стуле сидел Манцевич и курил. Он, видно, и на этот раз собирался ночевать в редакции и потому никуда не спешил.
– За смертью тебя посылать, – сказал ответсек, – мало тебя Беляков дрючит, неоперативный ты, старик… Ну давай, что ли, по последней?
Мы – каждый себе, как было заведено суровыми редакционными обычаями, – налили и выпили. Я продышался после стакана и тем ограничился, поскольку закуски, на мой взгляд, уже не было, а Манцевич, едва не вызвав у меня рвоту, вырыл из-под пепла кусок колбасы и спокойно прожевал. Пить с ним еще мне совсем не хотелось, я взял стоявший в углу кофр, бросил на плечо ремень и издали кивнул – пока, мол. Однако Витя спешился, слегка оттолкнув стул, будто это был действительно конь, и, подойдя ко мне почти вплотную, неожиданно ловко поймал мою руку и сильно потряс, будто прощаясь с близким другом.
– До завтра, старик, – сказал он неожиданно проникновенно, – будь здоров и бодр, понял? Главное в нашем деле бодрость, понял? За бодрость и читатель спасибо скажет, и начальство, а за уныние и всякий пессимизм можно только по жопе награду получить…
Изумленный такой неожиданно философской речью, я еще раз молча кивнул, осторожно вытянул ладонь из его ручки и уже через пять минут ровным быстрым шагом двигался к дому – идти предстояло около часа, а на такси или левака не было уже денег.
Прекрасно помню этот день, из тех очаровательных дней конца лета, когда небо в наших жарких краях становится прохладным и таким светлым, что мир начинает сверкать, будто начищенный к празднику.
Я спешил на понедельничную большую планерку, ворвался в редакцию на исходе последней минуты и летел по коридору, надеясь успеть к рассаживанию в кабинете главного – как вдруг он сам, собственной невысокой и плотной персоной бывшего средневеса, чемпиона области по штанге, появился из-за какого-то поворота. Я с трудом затормозил и оказался лицом к лицу с Владимиром Ивановичем Кашинским, главным редактором нашей газеты, органа областного комитета ВЛКСМ.
Он был неплохой мужик, Володя Кашинский, незлой, не склонный к хамству, в отличие от, например, легендарно грубого редактора областной партийной газеты, вообще – не вредный. В редакции бывал, как положено любому нормальному главному, нечасто, в основном обитал на областных пленумах и бюро, выступал на каких-то совещаниях актива, увидеть его можно было только на утренних планерках, где он от меня, внештатника, сидел далеко, за своей перекладиной Т-образного стола. Был такой порядок: за перекладиной, то есть за своим рабочим столом, садился главный, вдоль стола по обе стороны – члены редколлегии и завотделами, на стульях вдоль стен – все прочие, внештатники же у дверей кабинета переминались стоя и уходили по мере получения заданий…
– Опаздываешь? – спросил главный доброжелательно, опустив имя, которое, очевидно, не помнил. – А ты мне как раз нужен… Дело-то невиданного яйца не стоит, но сильные мира всего тобой интересуются, понял? После планерки зайди к Манцевичу, он объяснит…
Володя был в своем репертуаре: он обожал пословицы, поговорки и просто идиомы, при этом их чудовищно перевирал, достигая совершенно не задуманного комического эффекта. Нынешние два шедевра подряд были еще не самыми убойными, «невиданное яйцо» вместо «выеденного» и «сильные мира всего» вместо «мира сего» почти не произвели на меня впечатления – вот когда он орал «сотру в бараний порошок!» на засадившего сразу две ошибки завотделом рабочей молодежи, вся редколлегия зажимала рты и дергалась в конвульсиях, уж больно ловко он объединил «сотру в порошок» и «согну в бараний рог» да еще повторил эту дикую чушь раз десять…
Мы вошли на редколлегию вместе, при этом Манцевич посмотрел на нас через весь кабинет внимательно и, как мне показалось, испуганно, да еще почему-то особо мне кивнул. Некоторое время я размышлял о том, что случилось, какое начальство могло заинтересоваться моей незначительной внештатной особой, но потом отвлекся, поскольку речь зашла о серии фоторепортажей с комсомольско-молодежных строек области и нужно было во всеоружии встретить распределение между фотокорреспондентами адресов, чтобы не загреметь в самый дальний, отрезанный от железной дороги и непроезжий район. Я даже на некоторое время забыл о коротком разговоре с главным, но Манцевич мне сам напомнил. Цепко, по обыкновению, ухватив за рукав, он потащил меня в свою комнату, усадил, сел за стол напротив и заговорил, глядя мне в глаза со все тем же внимательно-испуганным выражением.
– Тут такое дело, старик… Ты, значит, сейчас дуй в облисполком, в комнату, – он глянул в настольный календарь, на котором вкривь и вкось были записаны номера телефонов и закорючки фамилий, – в комнату двести пять, понял, там Тамара Алексеевна Пинчук сидит, в приемной назовешься, тебя ждут, понял…
– Не понял, – невежливо перебил я, – какого хрена я забыл в исполкоме? Кто эта Тамара? Ее что, щелкнуть надо? Для интервью, портретик, что ли? Или что?
– Ты сходи, старик, куда сказано, – Манцевич отвечал мирно и как-то удивительно терпеливо, как больному, – а там тебе объяснят, что требуется, портретик или что. Запомнил? Комната двести пять, Тамара Алексеевна.
…За дверью с номером двести пять и табличкой «Т.А. Пинчук» без указания должности обнаружилась маленькая приемная, в которой среди горшков и даже кадок с цветами, словно в оранжерее, обитала пожилая тощая секретарша с удивительно длинным и мощным, как вороний клюв, носом. Она вообще была похожа на ворону и даже смотрела боком, искоса. Спросивши мою фамилию и изучив удостоверение, она ушла в обитую клеенкой дверь, за которой, очевидно, был кабинет самой Тамары Алексеевны, и, вернувшись через секунду, нескладным, тоже каким-то птичьим жестом пригласила в кабинет меня.
Начальница птицеобразной секретарши, напротив, была самой что ни есть обычной, часто встречающейся в нашем южном городе наружности. Фигура ее была составлена из шаров разного размера, причем в сочетании они представляли собой именно женскую фигуру, пожалуй, даже привлекательную, с хорошо обозначенной талией и прочими деталями – словом, все формы были очевидны, это в более северных краях страны такая комплекция сочетается с полной бесформенностью. Над телом возвышалась соответствующая голова: высокая башня крашенных в цвет темной меди волос и правильное, разве что немного утконосое лицо, которое можно было бы назвать даже красивым, если бы вокруг собственно лица не колыхалось еще много дополнительной плоти, будто дама выглядывала из подушки. Такую внешность имели многие наши партийные начальницы, а также продавщицы, школьные учительницы и вообще все обладавшие властью женщины. В их прошлом, как правило, была бурная комсомольская молодость с веселыми слетами актива, а в настоящем нередко не было мужа, если же был, то положение в обществе занимал какое-нибудь двусмысленное, вроде бы и значительное, но экзотическое – например, директор кинотеатра или тренер городской сборной по волейболу…
Тамара Алексеевна кивнула мне, не подняв глаз от бумаг на столе, и молча ткнула рукой в сторону стула, который почему-то стоял почти посреди комнаты, а не перед столом, как обычно бывает в кабинетах, где к большому письменному со стороны посетителей приставлен маленький столик и по обе стороны от него – два стула. Сев и поставив кофр рядом на пол, я почувствовал себя на допросе, что, видимо, и требовалось.
– Ну не будем тянуть кота за хвост, э-э-э, – Тамара Алексеевна неожиданно улыбнулась, открыв, как и следовало предполагать, много золота во рту, опять заглянула в бумаги на столе и назвала меня по имени-отчеству, – давайте сразу о деле. У вас другие фотографии есть?
– Какие другие? – я настолько растерялся, что все, происходившее в кабинете после этих слов, запомнил плохо, приблизительно, без деталей. – Какие другие? То есть, кроме каких?
– Кроме вот этих, вот этих самых, вот этих… – как-то невнятно бормоча, толстая тетка собрала со стола листы, которые рассматривала, когда я вошел, сложила их пачкой и вдруг, совершенно уж неожиданно, почти выбежала из-за стола, оказалась вплотную ко мне, так что я даже откинулся и закачался на задних ножках стула, и потрясла пачкой перед моим носом. – Вот этих, молодой человек!
И я увидел, что это листы контролек, мелких контрольных отпечатков, и мелькнуло что-то, какой-то кадр, по которому я сразу распознал свою серию «Дом моделей» и понял, что в этой пачке все – полуголые девочки, хмурая Галка, Юрка, ползающий на коленях по подиуму, вся эта совершенно не подходящая для разглядывания в исполкомовском кабинете жизнь.
Тамара Алексеевна Пинчук, начальница, как я догадался, того самого управления легкой и местной промышленности облисполкома, которому подчинялся Юрка с его домом моделей, между тем требовала от меня каких-то других кадров, «вы сами отлично понимаете каких, нас эта похабщина не интересует, но вы сами отлично знаете, что там еще Истомин развел, вот оно нас и интересует, потому что это не моральный облик, а преступление, вы сами понимаете…». Почему-то, настаивая на сотрудничестве в каком-нибудь пакостном деле, начальники всегда упирали на то, что мы сами все понимаем. В этом, видимо, проявлялось их искреннее и глубокое убеждение в том, что все вокруг такая же дрянь, как они, только карьеру сделать не смогли…
Как же снимки попали сюда, слегка очумевший от ее напора, сбивчиво думал я, молча качая головой и пожимая плечами в ответ на «сами должны понимать» и перебирая листы контролек, которые она сунула мне в руки, прежде чем вернуться за стол и снова усесться там всеми своими шарами. Как же снимки попали, кто сделал контрольки… Вероятно, не будь я так ошарашен, я сообразил бы быстро, в этих же обстоятельствах мои умственные способности парализовало. Наконец, я наклонился, сунул руку в кофр, порылся в нем, но долго рыться не было смысла – сразу стало понятно, что пленок там нет. Сколько же их было? Десятка полтора… Да вот, собственно, все они, на контрольках… Но как же… Кто мог… Это все против Юрки, конечно, но кто мог…
Только полным очумением можно объяснить, что в первую минуту я подумал о Тане. Но даже под визгливые требования начальницы немедленно все понять самому я быстро отогнал эту мысль. Не могла Танька, да и ни к чему ей все это…
– Никаких других снимков, кроме этих, у меня нет, – наконец разжал я дрожавшие, надо признаться, губы. – Это серия, которую я готовлю для журнала «Советское фото»… – сообразил соврать, упоминание чешской «Фотографии» могло совсем разъярить даму. – Да и то негативы пропали. Вам, наверное, известно, кто…
– Все нам известно! – она хлопнула по столу пухлой ладонью с непропорционально тоненьким, врезавшимся в палец колечком. – Еще в советском фоте… фото… еще в Москве собирались область опозорить! Кто вам позволит?! Вы спасибо скажите, что мы… что пожалели вас… Короче, есть еще фотографии?
Я встал, взял кофр, минуту потоптался, потом бросил листы контролек на ее стол, так что один лист спланировал на пол. Не то чтобы я наконец осмелел, просто силы как-то кончились.
– До свидания, Тамара Алексеевна, – я уже был у двери, и чем дальше от меня отодвигался ее стол, тем спокойнее я становился. – Надеюсь, мне вернут негативы. Я планирую выставку, и мне очень нужны эти работы. Это будет выставка ху-до-жест-вен-ной, – по слогам произнес я, – фотографии, некоторые известные мастера в Москве уже ознакомились и одобрили. До свидания.
В исполкомовском коридоре я едва не налетел на странную женщину, быстро шедшую мне навстречу. Это был никак не исполкомовский персонаж – средних лет безукоризненная красавица, одетая с нездешней элегантностью. Темные коротко стриженные волосы лежали модным гладким шлемом с длинной челкой, темно-серый костюм из тонкого джерси сидел потрясающе и был очевидно фирменного происхождения, матово сверкали лакированные туфельки самого модного фасона – на толстом каблуке и с детской перепоночкой… Черт возьми, подумал я, что делает здесь такой кадр, откуда она вообще взялась в нашей глухомани? Но, пробормотав извинения – женщина посмотрела мне в лицо не без интереса – и уступив дорогу, я тут же и забыл о странном явлении, не до этого мне было.
Я бесконечно прокручивал в уме и пытался анализировать то, что произошло. В таких серьезных случаях мне помогала интуиция – точнее, инстинкт труса всегда выручал. Уже выйдя из исполкома и спускаясь по проспекту, я понял, что возникшее на основе знакомства с Перевозчиковым вранье относительно «московских мастеров» было очень кстати. Ссылка на высшие столичные силы в нашей робкой глуши срабатывала. Негативы могли вернуть, чем черт не шутит… Во всяком случае, я ничем в моем положении дополнительно не рисковал – из газеты-то строптивого внештатника обязательно попрут, остановить их могут только, опять же, опасения относительно московских связей наглеца. Ведь на чем-то же основана наглость…
Только на подходе к редакции меня начало по-настоящему трясти.
Не было никаких сомнений в том, что заработка я лишился, и никакие туманные намеки на столичные связи не помогут. В Союз журналистов, членство в котором позволяло внештатничать, не считаясь тунеядцем, меня должны были принять только месяца через два, а уж теперь не примут никогда. Милиция, которую редакционные доброжелатели обязательно известят о прекращении моей работы по договору, займется бездельником, предложит немедленно трудоустроиться. В лучшем случае найду в какой-нибудь ничтожной конторе завидную должность младшего конструктора на девяносто рублей, в худшем – грузчиком в магазин, в веселую компанию ханыг. Жизнь кончится…
Никакие радикальные решения вроде отъезда в дальние края по вербовке или бегства в Москву с целью ее покорения в мою и в обычное-то время не очень буйную голову не приходили. Романтика дальних дорог существовала в кино, где не было прописки, отдела кадров, проверки по линии допуска к секретным документам и прочих реальных вещей. А допуск у меня был, и срок его еще не кончился после увольнения из НИИ, так что и последняя возможность – объявить себя скрытым евреем, найти через десятые руки, через толпившихся у синагоги активистов возвращения на историческую родину, фиктивных родственников в Израиле и навсегда покинуть лагерь мира и социализма – эта возможность решения всех проблем для меня была закрыта. И самому было страшно, и стариков было жалко, родителям полагалось писать согласие на отъезд детей, если бы отец подписал такую бумагу, жизнь его превратилась бы в ад, погнали бы из партии и с работы за пять лет до пенсии, если бы не подписал – меня бы не выпустили, а его все равно съели бы за плохое воспитание сына… В нашей области каждое второе предприятие и учреждение были так называемыми режимными, секретными, поэтому в те времена уезжали из едва ли не наполовину еврейского города немногие.
В том, что существовавшее положение вещей останется вечным, не сомневался никто.
Словом, хода не было, со всех сторон сумрачные тупики, и, поднимаясь по лестнице так называемого Дома печати, на третьем этаже которого помещалась наша молодежка, я довольно серьезно размышлял о возможности достать через Таню несколько упаковок какого-нибудь сильного снотворного. Только надо обдумать, как выгородить бедную докторшу. То есть сходить пару раз на прием, зафиксировать в карте жалобы на бессонницу, получить рецепт, а уж потом никто не обязан и не может следить, в каком количестве я принимаю лекарство. И вообще лучше пойти на прием не к ней, а к обычному незнакомому невропатологу… Поехать в Комсомольский парк на том берегу, там в какой-нибудь глухой аллее все и употребить, запив для верности бутылкой водки – чтобы все было ясно и никого потом не таскали…
Сама логичность и продуманность моего плана доказывали, что я был не в себе.
Поднявшись в редакцию, я сразу свернул в закуток, выгороженный из коридора и ограниченный с одной стороны фанерной стенкой не до потолка, а с другой – навсегда запертой дверью на вторую лестницу. Пожарные закрывали на это безобразие глаза… Здесь стояли несколько колченогих маленьких столов, не закрепленных ни за кем из фотокорреспондентов, а используемых всеми по мере надобности. На один из них я вывалил все содержимое кофра, чтобы наверняка убедиться, что пленок в нем нет.
Пленок, конечно, не было.
В ту же минуту оглушительно зазвенел внутренний телефон, и я снял трубку. Ольгу Васильевну, секретаршу главного, самую старую работницу редакции, которую почти все у нас заглазно, а многие и в глаза называли тетей Олей, нельзя было спутать ни с кем.
– Допрыгался? – спросила она грустно и сама подтвердила: – Допрыгался… Ну иди, дурень, к Владимиру Ивановичу да задницу приготовь…
Тетя Оля говорила в грубоватом, как бы дружеском стиле комсомольской богини тех послевоенных времен, из которых она и спланировала в приемную главреда.
Володя был хмур, однако по товарищеской манере демократичного руководителя вышел из-за стола и потряс мою руку. Вероятно, находясь во внеурочное рабочее время не на пленуме, а в редакции, он включил рефлексы обращения с равными себе. Усадив меня в кресло у маленького стола для чая, он сел в такое же напротив и посмотрел на меня в очевидном раздумье – возможно, за то время, что я шел до его кабинета, важное дело, по которому был вызван фотарь-внештатник, забылось. Однако через полминуты недоуменное выражение на лице товарища Кашинского сменилось озабоченным.
– Как дела с коллективными портретами бригад комтруда? – спросил он строго. – К ноябрьским мы должны иметь всех, в комплекте, у нас номер будет специальный, тебе довели или нет? Дорого яичко, пока гром не грянет…
Выдав этот очередной перл комбинированной народной мудрости, он умолк. Я был совершенно изумлен: чего это вдруг главный контролирует ход третьестепенной важности съемок, которые понадобятся через полтора месяца, да еще вызывает по такому поводу не ответсека или, в крайнем случае, завотделом, а ничтожного внештатника? Но не успел я ответить в том стихотворном духе, что, мол, работа адова будет сделана и делается уже, как ситуация совершенно изменилась. Володя нахмурился, выпятил нижнюю губу не то по-детски, не то высокомерно, что всегда означало гнев и «стирание в бараний порошок».
– Вы там попривыкали, – он перешел в обращении на обобщающее «вы», и в моей голове мелькнула утешительная мысль, что, возможно, беседа со мной профилактическая, а реальные претензии к кому-то другому, – попривыкали искусством, видишь ли, заниматься, херней всякой в своих башнях из слоновьих костей, а газета, значит, побоку. Тогда сдай удостоверение, блядь, и занимайся хоть абстракцией!
Я даже не успел порадоваться «башне из слоновьих костей», я просто оцепенел. Последнюю фразу Володя проорал, да еще матом, что бывало крайне редко и в самых ужасных случаях. Однажды он публично обматерил Колю из отдела студенческой молодежи, так было за что – тот в заметке перепутал горный институт с медицинским и долго ругал горняков за упущения в шефской работе, которые на самом деле числились за медиками. Ну не из того блокнота фактуру взял… Теперь со мной все было понятно: из исполкома уже позвонили, сейчас я действительно сдам удостоверение и пойду на все четыре стороны. Я не стал делать вид, будто не понимаю, о чем речь.
– У меня выкрали негативы, – начал я с несколько истерической решительностью, – а я, Владимир Иванович, просто готовил серию и пока не собирался ничего и никуда посылать. Это творческий поиск… А кто-то выкрал… Просто подлость, вот что…
К концу тирады я сильно сбавил тон и уже не договаривал фраз. Но и Володя остыл, лицо его приняло обычное, несколько тоскливое, но доброжелательное выражение.
– Это меня не касается, – сказал он, встал, поймал мою руку и снова потряс. – Там разберетесь… А когда руководитель областного масштаба обращается с просьбой, это не просьба, а поручение, понял? Иди, работай, делу время, а по-тихому час…
В коридоре мне встретился Манцевич, он шел со стороны нашего фотографического тупика, как называли в редакции выгородку для фотографов. Молча кивнув, он скрылся в комнате секретариата.
На столе рядом с моим кофром валялись так, как я их оставил, все мои сокровища – камера, объективы, экспонометр, вспышка и батарейки… Я открыл кофр, чтобы снова уложить все по ячейкам, и сразу увидел на дне кучку серых пластмассовых баночек.
Мне не потребовалось смотреть на свет негативы, чтобы понять, что это моя проклятая серия. Все пятнадцать пленок были на месте.
Мы опять просидели у Тани до глубокой ночи. Все, даже почти не пившая Галка, были уже хороши. Бесконечно, со все новыми мелкими подробностями, я рассказывал о визите к облисполкомовской царице Тамаре, о разговоре в кабинете главного, о загадочном исчезновении и чудесном возвращении пленок… Впрочем, с этими чудесами я уже вполне разобрался: вспомнил, что оставлял кофр, когда под конец редакционной пьянки бегал за водкой, вспомнил, что, вернувшись, застал Манцевича одного в комнате, в углу которой стоял кофр, вспомнил, наконец, что встретил его в коридоре, явно идущим из нашего фотографического закутка, где ему совершенно нечего было делать, и после этого негативы вернулись в кофр… Да и вообще все сложилось. В том, что Витя Манцевич играет во всей этой интриге важную роль исполнителя начальнической воли, сомнений не осталось. Смрадный дух редакции… Что он мужик скользкий, мне было и раньше понятно, теперь удивляло только то, что такой мелкой шестерке большое областное начальство поручает очевидно важные для него, для начальства, подлости.
А вот почему все это вообще заинтересовало начальство, никто из нас понять не мог. На аморалки в нашем теплом и уютном городе – вообще, как уже было сказано, отличавшемся довольно мягким отношением к незначительным и даже очевидным нарушениям морального кодекса строителя коммунизма – смотрели, как правило, добродушно. Начальники спокойно спали с секретаршами, на всякого рода областных совещаниях и активах шло не только общее, совершенно не пресекаемое пьянство, но и поголовная разовая любовь всех с кем попало… Особенно веселились, как и положено гормонально буйной молодежи, комсомольцы. В пансионатах, куда собирали среднего и низшего звена активистов для доведения идеологических установок, бушевали афинские ночи. Зато с идеологией был полный порядок, за идеологические промахи спрашивали строго… Какого же черта они прицепились к Юрке и Галке?! Значит, тут что-то другое, а не борьба за нравственный облик…