Что ж, так оно и было на самом деле, и, повторимся, как ни иронизировал впоследствии Дали с высот своей известности, как он ни бросался словами эпатирующего гения о том времени, его работы того периода все же говорят об обратном. В эпизодах ночных странствий, что мы видим в «Грезах», отстраненных, конечно, и преображенных видением художника, есть то тепло и те незабвенные чувства, что рождаются только тайной молодости и крепкой, как кажется, дружбы…
   В один из таких вечеров, подогретые шампанским, всласть наговорившись о революции, – при этом обычно застенчивый и молчаливый Сальвадор выплеснул хриплым своим голосом целую филиппику против грязной буржуазной прессы, порочащей Ленина и большевиков, которые создают музей импрессионизма! – так вот, к пяти утра под звуки негритянского джаза собутыльники в порыве дружеского расположения и единства на пьяной волне решили встретиться здесь через пятнадцать лет несмотря ни на что, даже если на месте этого кабака, где они пьянствовали, ничего не будет. Разорвали на семь частей клубную карточку и написали на каждом клочке номер, причем Дали достался клочок с номером восемь, хотя всего их было семеро. Через 15 лет в Испании разразилась гражданская война. В отеле, где происходил акт торжественной клятвы, разместился госпиталь, куда угодила бомба, так что на месте достопамятной встречи действительно оказались руины.
   Да, трудно себя представить без теплых воспоминаний о давно ушедшем призрачном времени юности… Я всю жизнь прожил в Колпине, пригороде Петербурга, и мои молодые годы протекали на берегах реки Ижоры, тогда еще прозрачной, под склоненными над ней столетними ивами; на их толстенных ветвях, распростертых над прибрежной водой, утром сидели рыбаки, а по вечерам и ночам – влюбленные. Идиллическое это место теперь также разрушено, но не в результате гражданской войны, а по воле идиота-градоначальника, решившего сделать бетонную набережную, поэтому в одну мартовскую морозную ночь исполинские темные трупы деревьев оказались на покрытом пушистым снежком льду. И вместе с ними погибли и минуты отроческого счастья, что таилось в зеленой мгле прибрежного сумрака, когда ты сидел в обнимку с девушкой, вытягивая, как вечность, нектар наслаждения с податливых губ…
   Как все похоже! Мы также обменивались книжными новинками, перепечатанными стихами Гумилева или еще более запретного Мандельштама, спорили – и опять же о революции! – но только совершенно в другой окраске и ином смысле, – ведь мы были ее жертвами, узниками, запертыми в демагогическом пространстве так называемой коммунистической «свободы», охраняемой чекистами и стукачами…
   Но вернемся в Мадрид. Уже с первого семестра учеба в Академии разочаровала Дали. Он с удивлением понял, что эти «увешанные медалями и регалиями старцы» едва ли способны утолить его жажду художественных знаний. И не потому, что закисли в косном академизме, а потому, что барахтались в паутине импрессионизма, через который молодой адепт, можно сказать, уже перешагнул. Его в Академии интересовала прежде всего техника живописи и все с ней связанное, а ему говорили, что «надо искать собственную манеру». Писавший уже холсты в манере кубизма, Дали искал мастерства, «жаждал досконально изучить рисунок, цвет, перспективу», а ему говорили, что в «живописи нет правил»!
   Дали уже тогда, в молодости, если и не понимал до конца, то интуитивно ощущал, что авангарду грош цена, если он не будет идти из традиции; если же, как безродный Маугли, будет проявлять свою дикую самобытность кустарным способом, то он может уйти в небытие, даже не родившись.
   Позже он придет к выводу, что «все неукорененное в традиции – плагиат». Эта фраза принадлежит испанскому писателю Эухенио д’Орсу (он еще появится на наших страницах). В продолжение темы Дали пишет вот что:
   «Приведу пример в назидание изучающим историю искусств: Перуджино и Рафаэль. Рафаэль еще в ранней юности, сам того не заметив, впитал во всей полноте традицию, воплощенную в работах его учителя Перуджино. Рисунок, светотень, фактура, композиция, архитектоника, миф – все было ему дано. Он властелин, он – волен. И может вдохновенно работать при самых строгих ограничениях. Если понадобится, он уберет колонну, добавит несколько ступеней к лестнице, еще ниже наклонит голову Богоматери – так что скорбные тени лягут возле глаз. Какая свобода, какое богатство, какой накал! Сравните с Пикассо – вот полюс, противоположный Рафаэлю. Он столь же велик, но проклят. Проклят, раз обречен на плагиат, как всякий, кто восстает против традиции, крушит ее и топчет, недаром на всех его вещах лежит отблеск рабской ярости. Раб, он скован по рукам и ногам своим новаторством. В каждой работе Пикассо пытается сбросить цепи, но его тяготит и рисунок, и цвет, и композиция, и перспектива – всё. И вместо того, чтобы искать опору в недавнем прошлом, из которого он сам вышел, вместо того, чтобы припасть к традиции – живой крови реальности, он перебирает воспоминания о зрительных впечатлениях, и получается плагиат: то он списывает с этрусских ваз, то у Тулуз-Лотрека, то копирует африканские маски, то Энгра. Вот она, нищета революции. Верно замечено: “Чем яростнее бьешься за обновление, тем неизбежнее топчешься на месте”».
   Лучше не скажешь. Вряд ли очерченная тенденция сформировалась уже в юности, но в работах того периода чувствуется определенное и точное толкование изображаемых событий сквозь призму тех незыблемых основ традиции, которой Дали был верен всегда. Причем толкование своих подсознательных образов он насыщал избирательной направленностью – фантомы его образов не выдуманы, не скопированы извне, а воплотились точными копиями его подсознания. Недаром Дали говорил впоследствии одному журналисту, что ничего не трансформирует в своих образах, не удлиняет и не увеличивает какие-то предметы или части тела, а просто срисовывает то, что рождается у него в голове.
   Для художника Дали всегда было чрезвычайно важно, чтобы картина не была просто объектом выставки (а им может стать что угодно в современном поп-арте), а произведением изобразительного искусства, выполненным по его законам.
   Здесь уместно потолковать об истории авангарда, истории, по сути простой и бесхитростной. Изобразительное искусство на протяжении многих веков несло на себе двойной груз. Оно обязано было быть в первую очередь реалистичным, ибо других способов передачи точной информации о предмете не было до середины XIX века. Французский король, к примеру, сватая за своего сына испанскую принцессу, получал из Мадрида достаточно точное изображение инфанты работы Веласкеса или Гойи, а не кубистический наворот Пикассо. А вторая задача искусства как была, так и остается до сих пор главной – это форма, которая является вместе с тем и содержанием, где художник ищет гармонию в цвете, перспективе, композиции, рисунке и других параметрах. Это, еще раз подчеркнем, его главная, основная задача.
   С появлением фотографии в середине позапрошлого века художники почувствовали, что у них развязываются руки, – функции передачи точной зрительной информации можно теперь передать фотопластинка, сосредоточив все творческое внимание на чистой форме. Совершенно закономерно, что вместе с появлением фотографии рождается импрессионизм, начавший работу по изгнанию предмета из картины. Предмет у импрессионистов стал как бы размываться, одевать не совсем реалистические одежды и постепенно исчезать; он стал объектом не изображения, а художественного исследования. А когда в 1912 году появилось кино, именно в этом году русский художник Василий Кандинский создал первую абстрактную акварель, где не было уже и намека на предмет. Как видим, научно-технический прогресс делал революцию и в искусстве. Изобразительное искусство, условно говоря, в XX веке окончательно перестает быть изобразительным, становится своеобразным барометром технического прогресса и ревнующим соперником телевидения, Интернета и тому подобного. Предметный мир передается теперь на любые расстояния, не нуждаясь в бумаге и карандаше, холстах и красках, и искусству остается быть именно образным иносказанием человеческой деятельности в целом. Художник, как и ученый, становится соглядатаем внутренних тайн природы. Не случайно мэтры абстракционизма обращались к космогонии и прочим невнятным образам Вселенной, чтобы хоть как-то объяснить себе и зрителям, что они изображают. В большинстве случаев, а это я могу подтвердить как художник, ориентированный на новейшие направления, авторы дают названия своим произведениям после их создания, выдумывая их в угоду зрителю, чтобы хоть в какой-то ассоциативной форме привлечь внимание и указать то явление, акт или предмет, который тот обязан увидеть в картине.
   В 20-е годы Дали, сообразуясь с веяниями, писал кубистические картины, содержащие в себе явные признаки и истоки далианского сюрреализма. Взять хотя бы «Композицию из трех фигур», одно из лучших его произведений того периода. Здесь много от Пикассо, но индивидуальность Дали словно бы проявляется сквозь явно подражательную тенденцию. Здесь видно также его упорное стремление оставаться в рамках Традиции – именно с большой буквы. Он, хоть и видоизмененным, все равно оставляет предмет в картине (архетип поведения буржуа), рискуя прослыть реакционером в стане Революции, чувствуя в то же время ответственность за судьбу искусства в целом и за Традицию в частности.
   В продолжение темы процитируем высказывание нашего героя из его же книги «50 магических секретов мастерства»: «Если так называемая „современная живопись“ займет свое место в Истории, она войдет туда как иконографический документ или как вырождающаяся разновидность декоративного искусства, сколь бы ни были велики притязания, – как искусство живописи».
   В зрелые годы Дали постоянно сокрушался о деградации искусства, о бессмысленных и выхолощенных попытках создать в живописи что-то «абсолютно новое», об утрате традиции и секретов старых мастеров и так далее, но в дни юности в нем горело ясное пламя призвания, которому он служил преданно и страстно. Поэтому он хотел знать о живописи абсолютно все, чтобы подняться на вершины мастерства, и вместе с тем был не чужд, а даже и всегда в первых рядах тех, кто хотел делать и делал новое искусство.
   Но делать-то можно, оказывается, по-разному. Можно пренебрегать всеми традициями, устоями, правилами или просто шарлатанствовать, а можно делать то же по всем правилам изобразительного искусства, придавая новому вид аристократического благородства и очарование вечной молодости традиционного, чего и в помине нет у большинства так называемых новаторов XX века.
   Итак, наступало Рождество, заканчивался первый семестр, и Сальвадор отправился на каникулы домой в родной Фигерас. Здесь его ждала ошарашивающая новость: отец женился на тетушке Каталине, сестре своей покойной жены Фелипы Доменеч. Вряд ли Сальвадор и его сестра Ана Мария хотели видеть тетушку своей мачехой, однако согласие на брак, как того требовал закон, они дали. Но сын так и не сможет простить этого отцу – никогда. По многим причинам.

Глава третья
О большой и странной дружбе Дали и Лорки

   Великий испанский поэт Федерико Гарсиа Лорка также жил в «Резиденции» в те же годы, что и Дали, где тот с ним и познакомился. Лорка, на шесть лет его старше, к моменту их знакомства уже прошел определенный творческий путь и был известен как поэт и драматург. Не все было гладко на его пути: первую, поставленную в Мадриде пьесу «Злые чары бабочки» освистали, а выпущенный на деньги отца, богатого помещика, сборник стихов «Впечатления и пейзажи» был замечен лишь близкими и друзьями. Зато второй, изданный в 1921 году, получил одобрительную рецензию в популярной газете «Эль Соль».
   Его очень любили в студенческой среде за необычайное лучистое обаяние и многочисленные таланты: он хорошо исполнял свои стихи под гитару, великолепно рассказывал всякие забавные истории, умел показывать фокусы, разыгрывать комические мизансцены и так далее. Словом, как писал Дали, он «сиял, как волшебный алмаз».
   Дали, также любивший блистать и лидерствовать, поначалу ревновал и видел в Лорке соперника на ниве студенческой популярности. Пепин Бельо рассказывал, что однажды во время яростной дискуссии в кафе об искусстве Дали не проронил ни слова, а когда Бельо сказал ему: «Ради Бога, скажи что-нибудь, или они подумают, что ты идиот», Дали, потупя взор, произнес: «Я тоже прекрасный художник».
   Но позже он распознал в Лорке равного себе гения:
   «То был поэтический феномен уникальный, цельный – поэзия во плоти с пульсирующей кровью, трепещущая от тысяч язычков пламени, сокрытых в темноте потаенной биологии, наделенная, как и всякая сущность, своей неповторимой формой».
   Говоря о «темноте потаенной биологии», Дали, быть может, имел в виду, как теперь говорят, нетрадиционную сексуальную ориентацию поэта, которую молодой художник как-то испытал на себе, – Лорка пытался соблазнить его, но безуспешно.
   Тем не менее они подружились настолько, что Дали даже пригласил его в 1925 году на пасхальные каникулы в Кадакес. Лорка очень понравился всем домочадцам Дали, да при его обаянии иначе и быть не могло. Особенно он понравился Ане Марии, которой в ту пору было семнадцать, и она наполнилась до краев романтическими и чистыми чувствами к известному поэту. Она не знала, разумеется, что юбки его не интересуют в принципе, однако, еще раз скажем, что Лорка был приятен всем без исключения, поэтому поймем и Ану Марию, оставившую нам в своих мемуарах очень светлый образ поэта.
   В конце концов, сестра художника и Лорка были вынуждены постоянно общаться, потому что Сальвадор, верный своим привычкам трудоголика, пропадал в своей студии с утра до вечера. После памятных пасхальных каникул Лорка провел в Кадакесе все лето, с апреля по август, в 1927 году. Как вспоминает Ана Мария, он хоть и пописывал там, но сильно себя не утруждал, наслаждаясь больше дивными видами и гуляя с сестрой художника по берегу моря или оливковым рощам, а по вечерам читал ей стихи на террасе.
   В их доме Лорка вел себя как избалованный ребенок. Ему было просто необходимо, чтобы к нему было постоянно приковано внимание окружающих и чтобы он был окружен заботой и лаской; любил гулять с Аной Марией, взявшись за руку, любил, чтобы за ним ухаживали, если он чувствовал хоть легкое недомогание.
   Между ним и сестрой Дали отношения были дружескими, если смотреть на них глазами поэта, зато Ана Мария не понимала, почему после стольких долгих прогулок, бесед, откровенных разговоров ничего не происходит.
   «Между мной и Федерико, – пишет она, – существовало что-то ускользающее от понимания, какая-то таинственная призрачная жизнь, в которую мы входили, как в сон. Все, что происходило там, казалось естественным, закономерным и понятным – словно иначе и быть не могло. Но после и особенно теперь, когда прошло столько лет, когда мне и самой непонятно, что это было, – что я могу объяснить другим. Сон нельзя объяснить. А та жизнь и сон – одной природы…»
   Лорку всегда тяготило незримое присутствие смерти, его просто обуревало и в то же время чудовищно томило темное предчувствие ранней гибели, и он в редком стихотворении не упоминает слова «смерть». Он играл с ней в какие-то странные игры, частенько предлагая своим приятелям в «Рези», например, посмотреть, как он будет выглядеть в гробу, а мертвеца он изображал весьма правдоподобно.
   Этим он забавлял Дали и его сестру в Кадакесе, когда ложился на песок пляжа и застывал в наигранной смертельной судороге. Эти эпизоды нашли свое отражение в ранних работах Дали, причем в «Большом натюрморте (Приглашение ко сну)» он изобразил не только лежащую голову Лорки, но и тень своей. Сохранилась и фотография, где Федерико лежит на пляже в Кадакесе на боку с закрытыми глазами и свалившейся с головы панамой.
   На других снимках, сделанных летом 1927 года, мы видим Дали и Лорку вдвоем. На одном поэт сидит с бокалом в левой руке, а правую положил на обнаженную ногу художника, который лишь в трусах, и его обнаженный торс мужественно красив, хоть и не мускулист и не атлетичен; Дали был среднего, сто семьдесят сантиметров, роста и хорошо сложен. На другом они сняты на самой кромке морского берега. Оба в пуловерах. Дали держит Лорку за талию сзади, при этом что-то говорит с полуоткинутой назад головой, а Лорка кажется очень довольным. Фотографий совместных много: вот друзья в кафе в чрезвычайно элегантных строгих костюмах, а вот на пляже, где Ана Мария поливает их, одетых в халаты и цилиндры, из лейки, а на этой Дали в военной форме – пришлось ему послужить и в армии, правда, недолго.
   В то время они и переписывались. Писем Лорки к Дали осталось всего несколько. Дали не слишком заботился о своих архивах, да и в конце жизни его наследием занимались другие. Зато писем Дали к Лорке сохранилось много. Дали предстает в них замечательным стилистом, наделенным убедительно красивым литературным слогом.
   В этих письмах поражает его восторженное отношение ко всему новому в искусстве, суждения свежи и оригинальны, заразительны даже, и кажутся откровением юношеской веры в те веяния, каким молились в то время молодые адепты живописи и литературы.
   Дали видел в Лорке родственную душу, всепонимающего друга, кому можно излить свое отношение к окружающему миру, прекрасному в родном Кадакесе и очень чужому и враждебному, непредсказуемому, если он принимает обличье социума; можно поведать сокровенные и потаенные мысли о себе и новинках литературы или позлословить по поводу Кокто или иной парижской знаменитости. В этих письмах Дали выплескивает себя без удержу, он хочет, чтобы сверкающая россыпь его мыслей стала благодатным дождем другу, кто «единственный понимающий человек изо всех, кого знаю».
   Он пишет Лорке: «…Человек никогда не видел ничего столь красивого и поэтичного, как никелированное авто. Техника переменила все. Наше время куда сильнее отличается от всех прочих эпох, чем готика от Парфенона. И нечего предаваться воспоминаниям об убогих, уродливых проделках прежних времен, не знавших техники. Нас окружает новая, совершенная красота – и от нее родится новая поэзия».
   В то время наш герой был устремлен в будущее, ему тогда казалось, что технический прогресс – панацея от всех болезней официального, «тухлого», как его называл, искусства. Он хоть и чувствовал в глубине души важность, необходимость и, в конечном счете, духовнообразующую силу традиции, но тогда мало придавал этому значения. В зрелые годы он осознает ошибки молодости и поставит традицию на пьедестал. Поэтому ему тогда казалось, что Лорка идет не по тому пути, слишком сковывает себя традицией, что мешает его поэтическому гению.
   Любопытно в этом отношении довольно длинное письмо, посвященное «Цыганскому романсеро». Письмо датировано началом сентября 1928 года и послано из Кадакеса.
   Дали откровенно пишет другу:
   «Ты связан по рукам и ногам путами отжившей поэтической манеры, уже не способной ни воплотить сегодняшние порывы, ни взволновать.
   Ты связан этим старьем, хотя, наверное, считаешь свои находки дерзкими и все чаще допускаешь элементы иррационального. Но я тебе говорю: ты топчешься на месте, иллюстрируя самые затасканные и общие места». Но заканчивает свое письмо так:
   «Люблю тебя и твой могучий язык, который держит книгу, и верю, что наступит день – и ты распрямишься, наплюешь на Салинасов[1], бросишь Рифму, которую весь свинюшник почитает за Искусство, и примешься за то, от чего душа возрадуется и волосы встанут дыбом, – за такую поэзию, которая дотоле никому из поэтов не снилась.
   Прощай. Верю в твое вдохновение, в твой пот, в твое роковое предназначение».
   Едва ли это письмо обидело Лорку – он наслушался от друга в Кадакесе подобных резкостей в их бесконечных спорах предостаточно, так что до охлаждения их отношений было еще далеко.
   А кроме того, Дали полагал, что только художник может стать подлинным поэтом, поэтому сам писал стихи и посылал другу такие вот, к примеру, образчики:
 
…На запястье любимой
часы с ремешком из травинки.
И груди любимой,
одна – как осиные гнезда,
а другая – мертвое море…
 
   Как верно здесь слово художника рождает живописный образ! Подобные литературные пробы обращались затем в сюрреалистические образы его картин.
   Приведем еще небольшой фрагмент из поэмы-эссе о святом Себастьяне:
 
…Голова святого разделена пополам.
Прозрачную студенистую массу одной половины
опоясывает тонкий никелированный обод.
Другая половина лица кого-то мне сильно напоминает.
От ободка отходит подпорка —
белоснежная лесенка,
заменившая позвоночник…
 
   В этом поэтизированном эссе, посвященном Лорке и опубликованном в июльском номере журнала «Друг искусства» за 1927 год, Дали попытался с помощью умозрительных псевдонаучных приборов вроде «Гелиометра» измерить «очевидные расстояния между чисто эстетическими ценностями», а «Чистую Поэзию» он видит в постконструктивизме.
   Таким образом он хочет вывести формулу «Священной Объективности» искусства. Произведение в целом чрезвычайно интересное, знаковое, и очень жаль, что нет возможности привести его полностью. Совершенно необычная словесная ткань, яркая рафинированная образность и прочие достоинства этого произведения позволяют отнести его к первым литературным шедеврам Сальвадора Дали.
   Лорка был также увлечен образом святого Себастьяна. В письме, датированном августом 1927 года (стало быть, он уже читал поэму Дали), поэт пишет своему другу:
   «В каждом из нас есть что-то от святого Себастьяна: в каждого летят стрелы гнева, наветов, злобы. А ведь святого Себастьяна подвергли пытке по закону, с полным на то основанием, согласно установлениям того времени. Он ведь виновен с точки зрения государства. За то, что поклоняешься другому богу, – не казнят. Казнят за отказ поклоняться тому, в кого веруют всем скопом. Все мученики преступили закон. Все мученики под пыткой молятся, и только святой Себастьян держится – держит спину, принимая скульптурную позу, увековечивая мимолетное и воплощая отвлеченную идею гармонии своим собственным телом. В точности так колесо воплощает идею вечного движения. Вот за что я люблю святого Себастьяна…»
   И в том же письме:
   «Все вспоминаю тебя. Даже, кажется, слишком. Такое впечатление, что в руке у меня золотой – круглая теплая монетка. А разменять его не могу. И не хочу, сынок. Как вспомню, какая ты страхолюдина, так еще сильнее люблю…»
   Да, Лорка любил Дали еще и другой любовью… Для него Сальвадор был объектом плотского желания, соединенным в чувстве духовного единства. Дали, как мы знаем, и хотел бы ответить другу взаимностью, оплатить, так сказать, радости дружбы «теплой монеткой» своего тела, но не сумел, не смог…
   И если Дали посвятил Лорке свое эссе, то поэт разродился целой «Одой Сальвадору Дали», где есть слова:
   О Дали, да звучит твой оливковый голос…
   Приведем еще пару строф:
 
Но важнее другое. Не судьбы искусства
и не судьбы эпохи с ее канителью,
породнили нас общие поиски смысла.
Как назвать это – дружбою или дуэлью?
Остальное не в счет. И рисуешь ли букли
своенравной Матильды. Тересу с иглою
или женскую грудь, ты рисуешь загадку
нашей близости, схожей с азартной игрою…
 
   Их дружба и вправду питалась из разных источников. Дали видел в любимом обоими образе святого Себастьяна цель, к которой обязано стремиться современное искусство, он был для него «Священной Объективностью», а для поэта Лорки тот был святым, со времен Ренессанса считавшимся покровителем гомосексуалистов и садомазохистов. Психоаналитик в этом случае сказал бы, что стрелы, летящие в Себастьяна, – это символы мужского начала и тому подобное, и, вероятно, Фрейд не был бы против такого толкования. Да и Дали намекает о том же, когда пишет Лорке, что нигде не видел изображений Себастьяна, где бы стрелы поражали его задницу.
   Так или иначе, их связывали прежде всего в той или иной степени общие взгляды на современную культуру, а также и творческое содружество, давшее вполне конкретные плоды. Великий поэт являлся персонажем многих живописных работ Дали – исследователи насчитали около пятидесяти рисунков и картин, где совмещены головы художника и поэта, – а кроме этого Дали был художником спектакля Лорки «Мариана Пинеда» в театре «Гойя» в Барселоне, которым руководила в ту пору известная испанская актриса Маргарита Ксиргу.
   Сохранилось письмо к Лорке, где Дали пишет, каким видит оформление пьесы (у декораций должна быть «мягкая хроматическая гамма»), каким будет задник, костюмы и так далее. Удивительна его способность творчески вникать в любую сферу искусства, практически с первой попытки становиться профессионалом всякого нового для себя дела. Так и тут – декорации к спектаклю не только полностью соответствовали историческому содержанию, но и замыслу автора, давшему своему произведению такой подзаголовок: «народный романс в трех эстампах».
   Премьера состоялась летом 1927 года в Барселоне, затем труппа Маргариты Ксиргу осенью того же года осуществила постановку и в Мадриде, что послужило поводом к антиправительственной демонстрации.