«Мариана Пинеда» имела большой успех, слава Лорки стала расти и укрепляться, в газетах стали появляться восторженные рецензии не только на пьесу, но и на книгу стихов «Цыганское романсеро», раскритикованную Сальвадором Дали.
   Та влекущая новизна подсознания, к которой призывал друга художник, мало волновала поэта, ему хватало реальных земных образов, заключенных в отточенную форму, сверкавшую яркими метафорами. Он был гением, и Дали понимал это, видел в стихах друга совершенство, но хотел, чтобы его умение облекать косную плоть действительности в совершенные образы красоты (а это и есть высокое искусство) служило бы тем новым веяниям, которым он тогда поклонялся. Позже для него станет ясно, что фетишизация прогресса – общее место европейского авангарда. Я вспоминаю сейчас благословенные, несмотря на постоянный страх репрессий, 60-е годы прошлого столетия, когда Лорка был одним из поэтических кумиров. Его, слава Богу, как жертву испанского фашизма, у нас в то время печатали.
   Жил у нас в Колпине в те годы поэт Костя Петухов, ныне уже покойный, царствие ему небесное, по профессии учитель географии. Вся комната, где он жил со своей женой Татьяной, тоже школьной учительницей, была забита книгами. Сейчас странно даже вспоминать, к каким ухищрениям, сложным обменам и таинственным знакомствам с продавцами и директрисами книжных магазинов приходилось всем нам прибегать, чтобы достать хорошую книгу… Ну да у многих это еще в памяти…
   Так вот, у Кости была потрясающая библиотека, он был страстным библиофилом. Лучшее и большее собрание книг было в Колпине, пожалуй, только у «книгопродавца» (ударение на предпоследнем слоге) Олега, полноватого сорокалетнего дяденьки с хищно растущими вперед зубами, которые служили свистками, когда он прихохатывал и втягивал сквозь них воздух. Этот занимался книгами ради денег, он их не читал, зато у него можно было купить или обменять любую новинку или букинистическую редкость. Костя поддерживал с ним постоянные контакты, но ругались они очень часто, обвиняя друг друга в некомпетентности и нечестных обменах. Как бы то ни было, правда была, конечно, в наших глазах, на стороне Кости, ибо он все же коллекционировал книги из преданности к высокой литературе, а Олег на этом просто банально наживался.
   Так вот, в этой набитой книгами комнате, где постоянно стоял плотный табачный дым, мы частенько по вечерам и собирались. Костя читал нам не только свои стихи, но и Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама, Гумилева, Пастернака… Иногда он давал мне из своей библиотеки что-нибудь почитать, при этом всегда обертывал книжку в плотную бумагу, чтобы, не дай Бог, она не потрепалась или на нее что-нибудь не капнуло бы.
   Когда я впервые осенним вечером стал читать стихи Лорки, они так сильно впитались в мою эмоциональную душу, что иной раз наворачивались слезы, когда повлажневшие глаза видели такие, например, строки (я помню их наизусть и теперь):
 
Август.
Персики и цукаты, и в медовой росе покос,
Входит солнце в янтарь заката,
словно косточка в абрикос.
И смеется тайком початок
смехом желтым, как летний зной.
Снова август.
И детям сладок
смуглый хлеб со спелой луной.
 
   Или:
 
Рваные ноздри созвездий
на небосводе безглазом
ждут только трещин рассвета,
чтоб расколоться разом…
 
   Но вернемся в Испанию. И приоткроем, наконец, занавес, за которым скрывается та интимная сцена, о которой мы уже намекали. Дали признавался, что Лорка дважды пытался совратить его, и в первый раз это, вероятно, произошло весной 1926 года. Точнее, ничего не произошло, потому что у Дали была другая, нежели у друга, сексуальная ориентация. «Однако, – говорил позже, в 1986 году, в частной беседе Алену Боске уже престарелый художник, – с точки зрения моего личного престижа, я был очень польщен. Глубоко в душе билась мысль, что он действительно великий поэт и что я – Божественный Дали! – все же немного обязан ему своей задницей…»
   Ничего не получилось еще и потому, что они были не вдвоем, а втроем. С ними была еще и женщина, студентка Академии Маргарита Мансо, худенькая, с мальчишеской грудью, сексуально раскрепощенная, считавшая Лорку гением. Она была без ума от него и его стихов и поэтому отдалась Лорке в присутствии Дали, избавив его таким образом от дальнейших домогательств поэта, для которого это тоже стало своеобразной «жертвой», – он испытал чуждый его натуре сексуальный опыт, в первый и последний раз переспав с женщиной.
   Любопытно, какую роль играл сам Дали в этой сексуальной истории, о которой он вспоминал даже незадолго до своей смерти? Дала ли Маргарита обоим, или Сальвадор так и остался девственником, а мужчиной его сделала все-таки Гала?
   В одном из писем к Лорке он пишет:
   «Я вообще не способен понять Маргариту. Она что, идиотка? Сумасшедшая?»
   Трудно как-либо трактовать этот текст в смысле того сексуального опыта, который пережил тогда наш герой. Вряд ли он был участником, скорее свидетелем, потому что был убежденным онанистом, не терпел прикосновений чужого тела (исключение составляла Гала, единственная). Даже в годы своей славы и богатства, когда он мог иметь в постели любую красавицу, тем не менее предпочитал устраивать коллективные сеансы мастурбации.
   Конечно, тогдашняя история стала для него потрясением. Его сексуальные влечения в юности всегда были мечтами и фантазией, до реального соития он никогда не доходил.
   Но, несмотря на недоразумения на половой почве, творческая дружба Дали и Лорки продолжалась и давала все новые плоды. И если художник Дали писал стихи, то поэт Лорка решил стать еще и художником, прибавив к своим многочисленным талантам еще один – рисовальщика, причем его творения оказались отнюдь не дилетантскими, весьма выразительными и даже изящными.
   В некоторых своих работах Лорка использует прием друга и накладывает свое несколько карикатурное изображение на рисунок головы Дали, при этом их губы сливаются в поцелуе. Этот прием он использует и в других своих набросках. Сохранилось несколько графических портретов Дали работы Лорки. На одном их них он сидит в шапке у высокой башни. Большой палец, просунутый в отверстие палитры, напоминает мужское достоинство, а на каждый палец он повесил по красной рыбке.
   Дали написал другу по поводу этого рисунка, что шапка напоминает ему ту, что носили Диоскуры[2], а пальцы стали рыбками-хромосомами. Он считал, что он и Лорка – Кастор и Полидевк, что они – близнецы по духу. Лорка также склонялся к тому.
   Таким образом, поэт, музыкант, актер и драматург Лорка проявил себя и как график, причем не удовлетворился лишь признанием друзей, а устроил выставку в галерее Далмау. Были представлены 24 цветных рисунка. Шумного успеха, такого, как его книги и пьесы, выставка, конечно, не имела, но свое тщеславие Лорка удовлетворил – как-никак выставился в самой известной в Барселоне галерее.
   В работах Дали того периода, как мы уже упоминали, Лорка присутствует и как персонаж. Самые известные из них – «Мед слаще крови» и «Останки», или «Пепелинки». В них уже можно увидеть ростки далианского сюрреализма. Своеобразным толчком к такому повороту в творчестве Дали послужил каталог выставки Ива Танги, как-то попавший к нему в руки. Каталог, помимо двух репродукций, сопровождался предисловием Андре Бретона и текстами Поля Элюара. Ив Танги произвел на Дали очень сильное впечатление. Странные существа, живущие в пространстве мифического пейзажа, просто заворожили молодого художника, он увидел в них и свои созвучные поиски, обратил их в своем остраненном пейзаже в новые объекты или, как он их называл, «аппараты».
   Ана Мария вспоминает, что они с Лоркой частенько отыскивали на пляже в Кадакесе «причудливые окаменелости, радужные стекляшки, отполированные прибоем камни, которые так нравятся брату. С этих причудливых камней он пишет так называемые предметы или аппараты». Впоследствии Дали признался племяннице Ива Танги: «Я выжал все из вашего дядюшки Ива».
   Картина «Мед слаще крови» обязана своим названием жительнице Кадакеса Лидии Ногес, рыбачке, матери двух психически неполноценных сыновей, которые унаследовали свои странные поступки и причуды явно от своей матери. Как и все в Кадакесе, она была «тронута» трамонтаной, но в гораздо большей степени, чем все остальные.
   Между Дали и Лидией были очень теплые отношения, он очень любил слушать ее рассказы и называл Умницей. Это прозвище дал ей писатель Эухенио Д’Орс, снимавший в свои молодые годы у рыбачки комнату, когда отдыхал в Кадакесе. А когда он издал роман с таким же названием – «Умница», она почему-то утвердилась в мысли, что это о ней. С тех пор ее так все и прозвали.
   Сохранилась фотография, где Дали и Лидия сидят за столом на открытом воздухе, у Лидии глаза опущены, но все равно видно, что они навыкате, а рука лежит на столе; Дали, молодой и красивый (это 1927 год), с улыбкой смотрит в объектив; улыбка ироническая и понимающая, он с удовольствием, видимо, слушает очередной рассказ своей собеседницы. Вот что он писал о ней:
   «Не знаю никого, чей параноидальный дар мог бы сравниться с изумительным даром Лидии. В этом смысле ее мозг уступает разве что моему… С такой параноической страстью она навязывала внешнему миру облик своей собственной души, что несчастная реальность уже не сопротивлялась».
   Однажды она, потроша курицу, обронила фразу: «Кровь слаще меда». Дали в названии своей картины переставил слова: «Мед слаще крови». Мы видим на этом холсте полузасыпанную песком голову Лорки, которая отбрасывает тень, образующую профиль Дали; здесь же обезглавленная обнаженная женщина и облепленный мухами дохлый осел, – этот образ Дали затем блестяще использует в кинематографе, в «Андалузском псе». Когда создавались эти работы, Лорка был в Кадакесе и, конечно же, видел их. Свои впечатления он выразил в письме:
   «Я думаю о том, что тебе привиделось в Кадакесе, что ты там еще понаоткрывал, и радуюсь, вспоминая тебя – Сальвадора Дали, со страстью неофита вгрызающегося в закатный небесный свод. А он не поддается, не трещит, не колется, как крабий панцирь! Но ты не отступишь. Я и отсюда вижу (ой, как больно, сынок, как больно!) тонкий кровавый ручеек в зарослях твоих аппаратов и слышу, как хрустят раздавленные ракушки, кромсая мягкие тельца. Истерзанный женский торс впечатляет, как стихи, написанные кровью… Кровь с твоей картины и вся эстетика этой физиологии так точна, выверена и гармонична! В ней есть логика, и истинная чистая поэзия – одна из насущнейших категорий бытия…»
   И далее:
   «Я вел себя с тобой, как упрямый осел. С тобою – лучшим из моих друзей! И чем дальше я уезжаю, тем глубже раскаянье, тем сильнее нежность, и тем явственнее согласие с твоими мыслями и всем, что ты есть. Вспомни обо мне, когда будешь бродить по берегу, но главное – когда примешься за хрупкие, хрусткие пепелинки – таких больше не сыскать! Милые моему сердцу пепелинки! И еще – изобрази где-нибудь на картине мое имя…»
   В чем раскаивается Лорка в этом письме, говоря, что «вел себя… как упрямый осел»? Вероятно в том, что в Кадакесе вновь не удержался от очередной попытки соблазнить художника.
   Что за умозрительный мед изобразил Дали на своей знаменитой картине, в которой были, как он позже говорил, «все наваждения того времени»? Крупнейший исследователь творчества Сальвадора Дали Ян Гибсон в своей уникальной книге-биохронике «Безумная жизнь Сальвадора Дали», опираясь на признания художника в «Тайной жизни», что для него рукоблудие было «слаще меда», пишет:
   «Если мастурбация слаще меда, а мед – слаще крови, то возможно, что кровь, в контексте его картины, предполагает сексуальное соитие и боязнь его. Выражение „мед слаще крови“ является эвфемизмом для выражения „мастурбация слаще полового акта“».
   Луис Бунюэль очень косо смотрел на дружбу Дали и Лорки. Во-первых, ревновал, а во-вторых, зная о пороке поэта, презирал его с позиций стопроцентного мужчины, и очень сетовал всем подряд, что его приятель Дали попал в плохую компанию. Мадрид – не Париж, здесь не очень жаловали голубых, да и не в испанском это характере.
   Известная писательница Гертруда Стайн как-то сказала, что испанцы «не жестоки, а скорее бесчувственны к эмоциям других». В этом смысле Бунюэль был несомненно испанцем, «ему была неведома любовь эфебов», как выразился в одной из своих «Сонат» любимый писатель юности нашего героя Рамон дель Валье Инклан.
   То, что Лорка – голубой, ни для кого в мадридской студенческой среде не было секретом, и многие сторонились от него, но его безмерное обаяние и кладезь всевозможных талантов все же влекли к нему молодых людей, несмотря на дурную о нем славу.
   Поэтому Бунюэль пытался всячески оттащить Дали от Лорки, которого терпеть не мог во всех смыслах. Одному из своих друзей он писал:
   «Федерико застрял у меня, как кость в горле… Дали находится под его глубоким влиянием. Он считает себя гением, чему способствует любовь к нему Федерико… Как мне нравится, когда он приезжает сюда и обновляется вдалеке от влияния этого гнусного Гарсиа! Потому что (это факт) Дали – настоящий мужик и очень талантлив».
   Дали, конечно, и сам стремился проявить свое мужское начало и освободиться от комплекса неполноценности, и тут Бунюэль попал в самую точку. А кроме того, у них в то время возник общий интерес к кинематографу. Дали написал статью под названием «Киноискусство против искусства» и поместил ее в «Литературной газете», редактором которой, кстати сказать, был тогда Эрнесто Хименес Кабальеро, будущий теоретик испанского фашизма. В статье, посвященной Бунюэлю, Дали критикует современное киноискусство за пристрастие к реалистическим штампам, банальным сюжетным ходам и определяет здесь свое видение кинематографа, во многом созвучное киноэстетике Бунюэля.
   Вот такими непростыми были в молодости отношения трех великих испанцев, гениев мировой культуры XX века.
   Так или иначе, отношения Дали и Лорки охладевают, хоть они и продолжают переписку. В очередной раз они встретятся лишь в 1934 году, а в последний раз – в сентябре 1935-го в Барселоне, когда Дали был уже женат. До Гражданской войны оставались считанные месяцы.
   Лорку расстреляют в августе 1936 года неподалеку от Гренады. Перед расстрелом, зная, что он голубой, взвод фашистов изнасиловал поэта… Дали встретит известие о его смерти восклицанием: «Олe!»
   И объяснит это в своем «Дневнике одного гения» за 1952 год:
   «Таким чисто испанским восклицанием встретил и я в Париже весть о смерти Лорки, лучшего друга моей беспокойной юности.
   Этот крик, который бессознательно, биологически издает любитель корриды всякий раз, когда матадору удается сделать удачное, пассе“, который вырывается из глоток тех, кто хочет подбодрить певцов фламенко, и, исторгая его в связи со смертью Лорки, я выразил, насколько трагично, чисто по-испански завершилась его судьба…»
   Объяснение не слишком убедительное. Впрочем, вспомним Гертруду Стайн: «Испанцы не жестоки, а скорее бесчувственны к эмоциям других».
   Далее он вспоминает студенческие годы, когда Лорка «по меньшей мере пять раз на дню поминал о своей смерти… После чего исполнял некий горизонтальный танец, который должен был передавать прерывистые движения его тела во время погребения, если спустить по откосу его гроб с одного из крутых склонов Гренады…»
   Было ли это пророческим видением? Местные жители деревни Виснар, где погиб поэт, говорили, что его и еще троих расстрелянных погребли под старой оливой у большого камня, где бил источник.
   Дали помнил и любил Лорку всю жизнь. За неделю до своей смерти художник дал интервью Яну Гибсону, в котором тема дружбы с Лоркой заняла основное время. Вспомнил он и ту сцену, когда Лорка занялся любовью в его присутствии с Маргаритой Мансо. «У меня, – пишет Гибсон, – сложилось четкое представление, что дружба Дали с поэтом воспринималась им как одно из основополагающих переживаний его жизни».
   Это подтверждает и сам художник в своем «Дневнике одного гения»:
   «В любом случае бесспорно одно. Всякий раз, когда, опустившись в глубины одиночества, мне удается зажечь искру гениальной мысли или нанести на холст мазок запредельной, ангельской красоты, мне неизменно слышится хриплый, глуховатый крик Лорки:,Олe!“»

Глава четвертая
О сюрреализме, его предшественниках и основателях

   Герой нашей книги говорил, что разница между ним и сюрреалистами в том, что он сюрреалист. Это он говорил после того, как рассорился с основателем этого течения в европейской культуре, французским поэтом Андре Бретоном. Во главу угла своей теории Бретон ставил не само искусство, способное увести от реальности, а поиск «первопричины языка», а это сфера подсознания, где нет логики реальности, но есть много чего, в том числе либидо и прочие тайные желания, отсюда и фрейдизм как один из главных стержней этого движения.
   В эссе Бретона «Сюрреализм и живопись» очень много путаницы. Где-то он утверждает, что несколько «капель цвета» дают мгновенный эффект восприятия любого изображения, таким образом, посредством живописи реальность может принимать любые обличия и метаморфозы, в то же время лозунг «я-знаю-это-когда-вижу-это» предполагал видимую, а не внутреннюю и потаенную реальность. По Бретону, живопись должна быть «путем мысли, направленной непосредственно во внутреннюю жизнь». Нечто подобное говорил и художник Густав Моро, которого Бре-тон очень любил и считал одним из предшественников сюрреализма.
   Так вот, поговорим о предтечах. Одним из первых Бретон называет Паоло Уччелло (1397–1475). Он единственный из мастеров прошлого, кто назван в первом манифесте сюрреалистов 1924 года. Следующим, разумеется, следует назвать Иеронима Босха. Достаточно минут пять порассматривать его триптих «Сад земных наслаждений», и будет абсолютно ясно, кто истинный родитель европейского живописного авангарда в двадцатом веке. Здесь мы можем «прочесть» истоки творчества многих и многих модернистов, в том числе, конечно, и Дали, который не только любил Босха, но и цитировал в своих работах фрагменты «Сада земных наслаждений».
   Под историческими знаменами сюрреализма был и миланский художник Джузеппе Арчимбольдо (1537–1593), известный своими живописными каламбурами – портретами, составленными из цветов и фруктов. Дали также много почерпнул и у Арчимбольдо.
   Из художников XIX века, помимо упомянутого Моро (1826–1898), у сюрреалистов вызывал восхищение и Одиллон Редон (1840–1916) с его знаменитой картиной «Глаз, подобно странному шару, поднимается в бесконечность», а также швейцарский художник Арнольд Беклин (1827–1901) с его «Островом мертвых» и Эдвард Мунк, чью работу «Половая зрелость» можно считать классической иллюстрацией к работам Фрейда по детской сексуальности.
   Не меньший интерес у сюрреалистов вызывали и примитивисты, первобытное искусство, в том числе и африканское, которым восторгался Пабло Пикассо, а также рисунки душевнобольных, имевших, по мнению Бретона, иное, альтернативное зрение. Он коллекционировал такие рисунки и считал сумасшедших жертвами общества, а не умственного расстройства. Причины для того, чтобы сойти с ума, могут быть, мы знаем, разные. В том числе и невыносимые условия существования, и тут Бре-тон, может быть, и прав, но есть ведь и наследственность.
   Особое место в истории сюрреализма занимает итальянец Джордже де Кирико (1888–1978) с его театром снов. Сам художник назвал свою живопись метафизической. Его творчество вплотную примыкает к сюрреализму. За десять лет до возникновения этого течения, еще в 1915 году, де Кирико начал свои эксперименты по созданию картин с перспективой и метафизическим пространством наподобие театральной сцены, где разворачиваются странные действа, статичные, непонятные и загадочные.
   А в качестве основательной подпорки для теорий сюрреализма послужили научные открытия психиатра Фрейда и философа Анри Бергсона с его теорией метафизической интуиции, способной вживаться в реальность.
   Теперь о взаимоотношениях, точнее взаимовлиянии, различных течений европейского авангарда друг на друга. Бретон очень любил Пикассо за то, что он разрушает концепцию предмета, хотя и критиковал кубистов за их чисто формальные поиски, бессмысленные цветовые и пространственные навороты, которые в конечном итоге никуда не вели.
   Большой вклад в сюрреализм внесли немецкие экспрессионисты, особенно Пауль Клее, который в 1914 году зафиксировал в своем блокноте изображение, сделанное с закрытыми глазами. Автоматизм, свободный поток ассоциаций, – вот что было ценно для сюрреалистов у Пауля Клее. Надо, впрочем, иметь в виду, что «чувство» экспрессионистов и «психизм» сюрреалистов – не одно и то же.
   Итальянские футуристы, активно разрушавшие в своих картинах материальный мир, обращая его в «силовые линии», были близки сюрреализму агрессивностью, независимостью и яростным желанием вводить зрителя в шок, терроризировать его устоявшийся буржуазный вкус.
   Самым близким к сюрреализму стало возникшее в Цюрихе движение дадаистов. Теоретиком и основателем этого течения был румынский еврей Тристан Тзара. Он писал манифесты и стихи, проповедовал агрессию и провокацию, коллективное творчество и тому подобное.
   В самом названии – «да-да» – бессмысленность и случайность. Почему «да-да», а не «нет-нет»? Дадаисты отождествляли искусство с жизнью, а разум объявили безумием на том основании, что те, кто развязал войну, считаются людьми разумными.
   Дадаисты собирались в цюрихском кафе «Кабаре Вольтера» по вечерам и эпатировали публику бессмысленными выкриками или бессловесным вокалом. Они ратовали за демократизм творчества, полагали, что художником может стать любой, подобно футуристам и экспрессионистам, выставлявшим вместе со своими работами детские рисунки или «шедевры» обитателей дурдомов. Кстати, де Кирико и Клее видели в детском творчестве основу искусства в чистом первозданном виде. Тзара считал, что каждый, у кого есть печатный текст и ножницы, может стать поэтом. Для этого надо настричь из газеты или журнала любые предложения, положить в мешок и, вытаскивая наугад, записывать или наклеивать.
   В 1919 году Тристан Тзара переехал в Париж, где нашел единомышленников в лице французских поэтов Бретона, Элюара, Супо, Арагона и других. В изобразительном искусстве дадаизм наиболее ярко проявился в творчестве Ганса Арпа и русской балерины и дизайнера Софи Тойбер. Помимо коллажей, составленных из бумаги, кукол, ткани, ящиков и других предметов, оба занимались и скульптурой. Их пластика представляла собой странные антропоморфные образы. По мнению авторов, это был прорыв в суть природы, где все происходит также по законам случайности. В том же 1919 году они переехали из Цюриха в Кельн, где в то время жил друг Арпа немецкий художник Макс Эрнст (1891–1976), о котором мы расскажем более подробно.
   Уважаемый читатель, приходилось ли вам видеть изображение внутреннего вида бронхов в окуляре микроскопа либо влажный и красный эпителий желудка? Не правда ли, человек изнутри прекрасен! Я сейчас смотрю на рисунок Макса Эрнста с длинным названием «Напластование скал, природный дар гнейсового периода исландского мха, 2 вида медуницы, 2 вида разрывов промежностей опухолей сердца (в), то же самое в хорошо отполированной коробке, немного более дорогой». Эта работа, созданная в 1920 году, представляет собой изобразительный ряд, нанесенный поверх какой-то репродукции с обводками чернилами и гуашью, где органические формы живут какой-то странной и страшной абсурдной жизнью на фоне не менее фантастичного пейзажа.
   Эрнст – знаковая фигура в сюрреализме. Он стал сюрреалистом задолго до основания этого течения в Париже. Для него, изучавшего медицину и философию, познавшего все ужасы минувшей европейской бойни (он служил солдатом в артиллерии), такое вот «антиискусство» стало своеобразным островом спасения в мире буржуазных ценностей, которые он так глубоко ненавидел, что плевал на них с истинным наслаждением.
   Его отец был учителем в школе для глухонемых в Брюле, в пятнадцати километрах от Кельна. Макс – старший из его пятерых детей. Выходные дни отец посвящал живописи. Он копировал открытки либо иллюстрации к Библии, причем Макс позировал ему в образе Иисуса-младенца. Но чаще всего он работал на пленэре, тщательнейшим образом выписывая брюльские пейзажи. И однажды мальчик Макс стал свидетелем такой сцены. Отец забыл внести в пейзаж какое-то дерево. Дабы картина была точной копий той полянки или лужайки, что он писал, и не грешила против истины, он сбегал в дом за топором и срубил несчастное дерево. Этот эпизод глубоко запал в душу и сердце Макса, он назвал это «преступлением против воображения». Я бы добавил: и против природы – дерево-то он все-таки срубил; а оно стояло на своем месте опять-таки в соответствии с воображением самой природы.
   А воображение у Макса с детства было очень богатое. Темные, корявые и густые брюльские леса, таинственные и мрачные, давали богатый урожай фантазии: ему чудились в лесных чащах всевозможные надуманные страшные животные или люди. Память о первых годах жизни неотступно преследовала художника, и его живопись, по сути, препарированные детские впечатления и страхи.