А из-за ворот раздается хохот – те же, кто как бы безучастно стояли рядом на улице, смеяться опасались, можно было схлопотать по шее от обманутого, а то еще чего покрепче – тогда нередко люди, и даже не криминальные, держали в кармане кастет, свинцовую чушку или раскрытый перочинный нож. Время было такое…
Вот так шутили пацаны… Иные из них уже успели отсидеть. Существовал среди вас настоящий уголовник, отбывший срок в колонии, Мишка-Рыжий – твой сосед по этажу. Он считал себя уркой, да, наверное, и был таким – «блатным», и хотя Рыжему едва исполнилось восемнадцать, когда его выпустили, жила с ним того же возраста «маруха» – кажется, и правда, имя ее было Маруся. Несколькими годами позже он тебе, уже 14-летнему, настойчиво предлагал лечь с ней в постель:
– Ты смолишь?
– Да нет, – отвечал ты ему, – не курю, пока.
– Кореш, да ты что, я другое спрашиваю… (здесь следовал эвфемизм нынешнего «трахаться»). Валяй! – обеспечиваю как другу.
Бог тебя уберег тогда от раннего опыта, да и Мишка, оказалось, не случайно пытался тебя уложить с ней – потом разбирайся, кто – чего… Слова «шантаж» вы тогда – ни он, ни ты – не знали, но, наверное, твои родители его знали. Вот бы ты был хорош: он, точно, списал бы на тебя их дитя – чего от него ждать еще-то? – месяцами тремя-четырьмя позже Маруська рожала.
Под его, или его друганов началом ходили вы двор на двор «разбираться», что, бывало, кончалось скверно: пырнут кого-то финкой в живот, и кто-то отсылается в детскую колонию. Наверное, это с подачи Рыжего приезжала к Красным воротам выяснять отношения пацанва из неблизкого Черкизова. А так – Боярский переулок на Хоромный тупик, по-соседски: кого-то отлупили из ваших, мстить шли все. За своих «держали мазу», даже и за тех, над кем в другой день могли бы и сами зло шутить, устроить «тёмную».
Да куда там – присмотришь за двенадцатилетним, в общем беспроблемным, но и в меру шпанистым семиклассником! И однажды, столуясь в общепитовском заведении, напротив башенки старого здания НКПС, ты, сев за столик, готовый приступить к трапезе, заметил, как сидящий здесь же, рядом, нестарый и по тем временам прилично одетый мужчина – взял пустую тарелку, крупно нарезал луковицу, покрошил кусок черного хлеба в тарелку, достал из кармана четвертинку, вылил ее целиком в ту же тарелку, сыпанул туда соли и перца, всё размешал и стал оттуда хлебать алюминиевой ложкой. Потом тебе объяснили: это была – «тюря»…
А тогда ты с ужасом, исподтишка, наблюдал за соседом по столику. С ужасом, потому что – вкус водки был тебе уже известен. Совсем недавно, в Виннице, куда ты был отправлен на лето, в гости к родным, тебя выворачивало после «коричневой головки» местного производства, распитой с местными, такими же, как ты, мальцами…
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Вот так шутили пацаны… Иные из них уже успели отсидеть. Существовал среди вас настоящий уголовник, отбывший срок в колонии, Мишка-Рыжий – твой сосед по этажу. Он считал себя уркой, да, наверное, и был таким – «блатным», и хотя Рыжему едва исполнилось восемнадцать, когда его выпустили, жила с ним того же возраста «маруха» – кажется, и правда, имя ее было Маруся. Несколькими годами позже он тебе, уже 14-летнему, настойчиво предлагал лечь с ней в постель:
– Ты смолишь?
– Да нет, – отвечал ты ему, – не курю, пока.
– Кореш, да ты что, я другое спрашиваю… (здесь следовал эвфемизм нынешнего «трахаться»). Валяй! – обеспечиваю как другу.
Бог тебя уберег тогда от раннего опыта, да и Мишка, оказалось, не случайно пытался тебя уложить с ней – потом разбирайся, кто – чего… Слова «шантаж» вы тогда – ни он, ни ты – не знали, но, наверное, твои родители его знали. Вот бы ты был хорош: он, точно, списал бы на тебя их дитя – чего от него ждать еще-то? – месяцами тремя-четырьмя позже Маруська рожала.
Под его, или его друганов началом ходили вы двор на двор «разбираться», что, бывало, кончалось скверно: пырнут кого-то финкой в живот, и кто-то отсылается в детскую колонию. Наверное, это с подачи Рыжего приезжала к Красным воротам выяснять отношения пацанва из неблизкого Черкизова. А так – Боярский переулок на Хоромный тупик, по-соседски: кого-то отлупили из ваших, мстить шли все. За своих «держали мазу», даже и за тех, над кем в другой день могли бы и сами зло шутить, устроить «тёмную».
* * *
Стрелки движутся – вот они снова возвращают тебя в сороковые – теперь к одному из сильнейших впечатлений той поры. Однажды родители, оставив тебе на неделю некоторую сумму, достаточную для еды, уехали в подмосковный дом отдыха. Теперь ты покупал себе пельмени, сам варил их дома, жарил яичницу, разогревал на плите заготовленные родителями котлеты, кипятил чай, соседи помогали при необходимости по прочим домашним делам и вообще присматривали за тобой.Да куда там – присмотришь за двенадцатилетним, в общем беспроблемным, но и в меру шпанистым семиклассником! И однажды, столуясь в общепитовском заведении, напротив башенки старого здания НКПС, ты, сев за столик, готовый приступить к трапезе, заметил, как сидящий здесь же, рядом, нестарый и по тем временам прилично одетый мужчина – взял пустую тарелку, крупно нарезал луковицу, покрошил кусок черного хлеба в тарелку, достал из кармана четвертинку, вылил ее целиком в ту же тарелку, сыпанул туда соли и перца, всё размешал и стал оттуда хлебать алюминиевой ложкой. Потом тебе объяснили: это была – «тюря»…
А тогда ты с ужасом, исподтишка, наблюдал за соседом по столику. С ужасом, потому что – вкус водки был тебе уже известен. Совсем недавно, в Виннице, куда ты был отправлен на лето, в гости к родным, тебя выворачивало после «коричневой головки» местного производства, распитой с местными, такими же, как ты, мальцами…
Глава 3
Брегет и другое
А карманные часы фирмы «Мозер» – вспомнишь?
Стрелки совершают еще оборот назад. Годом-другим раньше было вот что. Кажется, шел год 46-й… Страна понемногу восстанавливалась. Уже год, как подписан договор о полной и безоговорочной капитуляции врага – только следы войны еще долго не стираются из людского быта, из памяти – тем более. Глубокие следы.
Вернувшиеся с фронта пытаются найти свое место в непривычной и непонятной им жизни. Не всем и не всегда это удается: рабочие, оторванные от станков, мальчишки, взятые прямо из классов и брошенные на передовую (которая оказалась совсем близко, начинаясь чуть ли не за забором школы), деревенские мужики, едва овладевшие основами грамоты по ликбезовской программе, – все они оказались перед необходимостью приспособиться к совсем новым, не обязательно справедливым обстоятельствам.
Вот трамваи и автобусы развозят по утрам заспанных служащих – небогато, кто в чем, по возможности аккуратно одетых… Вот на продуктовых рынках красномордые перекупщики расхваливают свой товар, аппетитно разложенный на длинных дощатых прилавках, а карточки-то еще не отменены, в магазине – не достанешь, здесь не подступиться – цены!.. Тут же, по периметру базарной площади, деревянные лавки-магазинчики с ширпотребом.
На полках – рулоны мануфактуры, на вешалках – ношеные, но вполне приличные пиджаки-брюки, женские кофточки, обувь. А в соседней палатке всё новое – это доставляется сюда с заработавших «красных треугольников», «большевичек», причем нередко, а может, даже и всегда – это товар «левый», то есть выпущенный там сверх или в обход государственного плана, и, естественно, ни в каких официальных отчетах не значащийся. Сюда же поступает продукция артелей, часто «инвалидных», т. е. трудоустраивающих инвалидов.
Удивительные для советской поры образования – вроде бы государственные учреждения, действующие легально, а на самом деле вполне частные. Это там создавались немереные капиталы, возникало племя «цеховиков», армады подпольных предприятий, выпускавших все, что могло составить дефицит – пластиковые сумочки, грампластинки, записанные на рентгеновской пленке, раскрашенные вручную акварелью открытки с портретами Целиковской, Абрикосова и других кинозвезд тех лет, нескончаемые серии целующихся пар «люби меня, как я тебя», а спустя ещё годы – джинсы с поддельными этикетками известных американских фирм…
В открывшихся комиссионках и скупках – радиолы «телефункен», фотоаппараты «лейка», лаковые куртки и перчатки, немецкие и швейцарские наручные часы, опасные бритвы и инструменты «золинген»… – много, много трофейного товара. Заводы же отчасти пока бездействовали, оставаясь без сырья, без персонала, во многих работали только отдельные цеха. Другие, эвакуированные в глубокий тыл, там и оставались, перейдя на выпуск новой продукции: так, Харьковский тракторный, эвакуированный в Нижний Тагил, выпускал в войну Т-34 («тридцатьчетверки»), знаменитые танки, – там он и остался. А ХТЗ – отстраивался заново. Как и ЗИЛ – только-только возвращался к выпуску грузовых, главным образом, автомобилей – копий американских «студебеккеров», полученных от союзников в войну по ленд-лизу, вдрызг износившихся на российском бездорожье…
Заводам позарез нужны были квалифицированные работники – такими в войну стали женщины, подростки: теперь им пришла пора вернуться в семьи, в школы. Вот и получалось: недавнему солдату, а то и офицеру – ступай в подсобные. Если повезло – в милицейские части, это кого брали: и зарплата, и городская прописка.
А была еще возможность – уголовный мир: сохранившиеся с довоенной поры, возникшие в течение войны и сразу после нее банды, вроде знаменитой «Черной кошки», грозы жителей Москвы и Ленинграда, в первую очередь пополнились за счет массовой демобилизации. Бандитизм расцветал…
Будучи заведенными, часы проигрывали тонкими колокольчиками довольно сложную мелодию. Завод кончался – и часы умолкали до следующего раза, что происходило, главным образом, по твоей настоятельной просьбе. Насколько сегодня помнится – было это всего-то два или три раза. А однажды отец принес домой открытый механизм брегета – его золотой корпус на глазах отца, как он потом рассказывал, был отделен от механизма, положен в скупке драгметаллов под ручной настольный пресс, и часы перестали существовать.
Куда делся потом этот механизм – ты не знаешь, и спросить давно уже некого. Зато вскоре у мамы появилась шуба из теплой окрашенной в черный цвет цигейки – она прослужила ей потом много холодных московских зим. Ты помнишь эту шубу, уже с потертыми рукавами и проплешинами, а самой коже так ничего и не делалось – наверное, могла бы служить шуба и сегодня где-нибудь на зимней даче.
Прошло полвека – эти часы оказались в твоём рассказе «Брегет». Рассказ получился мистический – не обязательно по воле автора, не знаешь по чьей, так уж написалось, но в рассказе часы не просто показывали время и не просто наигрывали мелодию, – но надиктовывали своему хозяину его судьбу, каждый раз возвращая его ко дню приобретения часов.
Другим механизмом, существовавшим и игравшим немалую роль в твоей тогдашней жизни, стал электрический фонарик – это благодаря ему ты, закрывшись с головой одеялом, проглатывал изрядно потрепанные томики романов Майн Рида, Стивенсона, конечно же, «Робинзона Крузо», «Мюнхгаузена» заодно с «Капитаном Врунгелем» – все, что приносили десятилетнему пацану родители или доставалось тебе по обмену от приятелей и соучеников. Почему под одеялом – да потому, что в небольшой комнате, где вы тогда жили, свет к ночи выключался – утром родителям на службу. А тебе-то когда было читать? – не за счет же дворовых дел, которых всегда набиралось предостаточно на послешкольные часы.
Тогда же и пришло твое первое увлечение – Алка, некрасивая сероглазая девочка с пепельными волосами, заплетенными в тугие косички, спадавшие на худые плечики, – она принимала участие во всех мальчишеских играх, включая и футбол. Ты неплохо стоял в воротах – в настоящих, они вели с вашего двора в Боярский переулок и были большей частью закрыты огромными, покрашенными в коричневый цвет створками. Так что вы могли смело бить по ним мячом: лететь ему, даже пропущенному вратарем, дальше все равно было некуда. Играли вы обычно в одни ворота – на две (а бывало и больше) команды. Наверное, твое увлечение возникло тогда, когда после особенно ловко пойманного тобой мяча Алка, она стояла в защите, показала тебе поднятый большой палец – «Молодец!». Ты и потом, бывало, замечал на себе ее внимательный взгляд.
А еще потом тебе довелось «стыкнуться» – так вы называли драку, происходившую не обязательно по-злому: просто, бывало, подойдет один пацан к другому и предлагает – «Стыкнемся?». Отказаться – позор, смываемый только в драке! Уговариваются с секундантами – те всегда готовы: до первой крови, до первой боли и так далее, а завтра – дерутся уже сами секунданты. При этом не всегда побеждал тот, кто сильнее или ловчее.
И вот, когда ты откликнулся на такое предложение, да и как можно было отказаться – Алка стояла где-то неподалеку, – и едва приняв боксерскую позу, ты получил увесистую затрещину, другую, третью: за твоим соперником выстроилась очередь пацанов из соседнего двора, пятеро их было или шестеро, каждый из них считал своим долгом подойти к тебе и хорошенько врезать.
Было не очень больно, но обидно безмерно – Алка же молча наблюдала за происходящей на ее глазах экзекуцией. После этого ты ее сторонился, что не требовало специальных усилий – жила она не в вашем дворе, а как раз там, откуда объявились твои обидчики. Ваших же рядом никого не оказалось: происходило все на нейтральной территории – площадке, отделявшей ваш дом от тыльной стороны старого метро «Красные ворота» и служившей удобным переходом из Боярского переулка к Кировскому проезду.
Стрелки совершают еще оборот назад. Годом-другим раньше было вот что. Кажется, шел год 46-й… Страна понемногу восстанавливалась. Уже год, как подписан договор о полной и безоговорочной капитуляции врага – только следы войны еще долго не стираются из людского быта, из памяти – тем более. Глубокие следы.
Вернувшиеся с фронта пытаются найти свое место в непривычной и непонятной им жизни. Не всем и не всегда это удается: рабочие, оторванные от станков, мальчишки, взятые прямо из классов и брошенные на передовую (которая оказалась совсем близко, начинаясь чуть ли не за забором школы), деревенские мужики, едва овладевшие основами грамоты по ликбезовской программе, – все они оказались перед необходимостью приспособиться к совсем новым, не обязательно справедливым обстоятельствам.
Вот трамваи и автобусы развозят по утрам заспанных служащих – небогато, кто в чем, по возможности аккуратно одетых… Вот на продуктовых рынках красномордые перекупщики расхваливают свой товар, аппетитно разложенный на длинных дощатых прилавках, а карточки-то еще не отменены, в магазине – не достанешь, здесь не подступиться – цены!.. Тут же, по периметру базарной площади, деревянные лавки-магазинчики с ширпотребом.
На полках – рулоны мануфактуры, на вешалках – ношеные, но вполне приличные пиджаки-брюки, женские кофточки, обувь. А в соседней палатке всё новое – это доставляется сюда с заработавших «красных треугольников», «большевичек», причем нередко, а может, даже и всегда – это товар «левый», то есть выпущенный там сверх или в обход государственного плана, и, естественно, ни в каких официальных отчетах не значащийся. Сюда же поступает продукция артелей, часто «инвалидных», т. е. трудоустраивающих инвалидов.
Удивительные для советской поры образования – вроде бы государственные учреждения, действующие легально, а на самом деле вполне частные. Это там создавались немереные капиталы, возникало племя «цеховиков», армады подпольных предприятий, выпускавших все, что могло составить дефицит – пластиковые сумочки, грампластинки, записанные на рентгеновской пленке, раскрашенные вручную акварелью открытки с портретами Целиковской, Абрикосова и других кинозвезд тех лет, нескончаемые серии целующихся пар «люби меня, как я тебя», а спустя ещё годы – джинсы с поддельными этикетками известных американских фирм…
В открывшихся комиссионках и скупках – радиолы «телефункен», фотоаппараты «лейка», лаковые куртки и перчатки, немецкие и швейцарские наручные часы, опасные бритвы и инструменты «золинген»… – много, много трофейного товара. Заводы же отчасти пока бездействовали, оставаясь без сырья, без персонала, во многих работали только отдельные цеха. Другие, эвакуированные в глубокий тыл, там и оставались, перейдя на выпуск новой продукции: так, Харьковский тракторный, эвакуированный в Нижний Тагил, выпускал в войну Т-34 («тридцатьчетверки»), знаменитые танки, – там он и остался. А ХТЗ – отстраивался заново. Как и ЗИЛ – только-только возвращался к выпуску грузовых, главным образом, автомобилей – копий американских «студебеккеров», полученных от союзников в войну по ленд-лизу, вдрызг износившихся на российском бездорожье…
Заводам позарез нужны были квалифицированные работники – такими в войну стали женщины, подростки: теперь им пришла пора вернуться в семьи, в школы. Вот и получалось: недавнему солдату, а то и офицеру – ступай в подсобные. Если повезло – в милицейские части, это кого брали: и зарплата, и городская прописка.
А была еще возможность – уголовный мир: сохранившиеся с довоенной поры, возникшие в течение войны и сразу после нее банды, вроде знаменитой «Черной кошки», грозы жителей Москвы и Ленинграда, в первую очередь пополнились за счет массовой демобилизации. Бандитизм расцветал…
* * *
Коснулось это и вашей семьи: твой дед по отцу, живший в Ленинграде, был убит налетчиками. Его не ахти какое наследство было поделено между сыновьями и дочерями: твоему отцу, как старшему, достались массивные карманные часы с курантами. Золотые крышки открывалсь одна за другой – их было, кажется, по три с каждой стороны, одни прикрывали механизм брегета, другие – его циферблат, на котором каллиграфически было выведено таинственное слово «Мозер».Будучи заведенными, часы проигрывали тонкими колокольчиками довольно сложную мелодию. Завод кончался – и часы умолкали до следующего раза, что происходило, главным образом, по твоей настоятельной просьбе. Насколько сегодня помнится – было это всего-то два или три раза. А однажды отец принес домой открытый механизм брегета – его золотой корпус на глазах отца, как он потом рассказывал, был отделен от механизма, положен в скупке драгметаллов под ручной настольный пресс, и часы перестали существовать.
Куда делся потом этот механизм – ты не знаешь, и спросить давно уже некого. Зато вскоре у мамы появилась шуба из теплой окрашенной в черный цвет цигейки – она прослужила ей потом много холодных московских зим. Ты помнишь эту шубу, уже с потертыми рукавами и проплешинами, а самой коже так ничего и не делалось – наверное, могла бы служить шуба и сегодня где-нибудь на зимней даче.
Прошло полвека – эти часы оказались в твоём рассказе «Брегет». Рассказ получился мистический – не обязательно по воле автора, не знаешь по чьей, так уж написалось, но в рассказе часы не просто показывали время и не просто наигрывали мелодию, – но надиктовывали своему хозяину его судьбу, каждый раз возвращая его ко дню приобретения часов.
Другим механизмом, существовавшим и игравшим немалую роль в твоей тогдашней жизни, стал электрический фонарик – это благодаря ему ты, закрывшись с головой одеялом, проглатывал изрядно потрепанные томики романов Майн Рида, Стивенсона, конечно же, «Робинзона Крузо», «Мюнхгаузена» заодно с «Капитаном Врунгелем» – все, что приносили десятилетнему пацану родители или доставалось тебе по обмену от приятелей и соучеников. Почему под одеялом – да потому, что в небольшой комнате, где вы тогда жили, свет к ночи выключался – утром родителям на службу. А тебе-то когда было читать? – не за счет же дворовых дел, которых всегда набиралось предостаточно на послешкольные часы.
Тогда же и пришло твое первое увлечение – Алка, некрасивая сероглазая девочка с пепельными волосами, заплетенными в тугие косички, спадавшие на худые плечики, – она принимала участие во всех мальчишеских играх, включая и футбол. Ты неплохо стоял в воротах – в настоящих, они вели с вашего двора в Боярский переулок и были большей частью закрыты огромными, покрашенными в коричневый цвет створками. Так что вы могли смело бить по ним мячом: лететь ему, даже пропущенному вратарем, дальше все равно было некуда. Играли вы обычно в одни ворота – на две (а бывало и больше) команды. Наверное, твое увлечение возникло тогда, когда после особенно ловко пойманного тобой мяча Алка, она стояла в защите, показала тебе поднятый большой палец – «Молодец!». Ты и потом, бывало, замечал на себе ее внимательный взгляд.
А еще потом тебе довелось «стыкнуться» – так вы называли драку, происходившую не обязательно по-злому: просто, бывало, подойдет один пацан к другому и предлагает – «Стыкнемся?». Отказаться – позор, смываемый только в драке! Уговариваются с секундантами – те всегда готовы: до первой крови, до первой боли и так далее, а завтра – дерутся уже сами секунданты. При этом не всегда побеждал тот, кто сильнее или ловчее.
И вот, когда ты откликнулся на такое предложение, да и как можно было отказаться – Алка стояла где-то неподалеку, – и едва приняв боксерскую позу, ты получил увесистую затрещину, другую, третью: за твоим соперником выстроилась очередь пацанов из соседнего двора, пятеро их было или шестеро, каждый из них считал своим долгом подойти к тебе и хорошенько врезать.
Было не очень больно, но обидно безмерно – Алка же молча наблюдала за происходящей на ее глазах экзекуцией. После этого ты ее сторонился, что не требовало специальных усилий – жила она не в вашем дворе, а как раз там, откуда объявились твои обидчики. Ваших же рядом никого не оказалось: происходило все на нейтральной территории – площадке, отделявшей ваш дом от тыльной стороны старого метро «Красные ворота» и служившей удобным переходом из Боярского переулка к Кировскому проезду.
Глава 4
После войны
Стрелки движутся – круг, еще круг, еще…
Несколько оборотов, и они возвращают тебя в 45-й. Вот и последний военный салют – победный, особо торжественный голос Левитана, гремящий с «колокольчиков» на столбах с электрО” и телефонными проводами: «…двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами!». Потом – гулянье на Красной площади, как ты туда попал, наверное, с вашими дворовыми, не вспомнить, идти-то и было с полчаса – по Кировскому проезду… через Кировскую же улицу… через площадь Дзержинского мимо «Метрополя», или по узкой улице 25 октября – и ты там! Сейчас и не различишь – что из того празднования сохранилось в твоей памяти, а что вычитано годами позже из свидетельств в нем участвовавших…
Классе в 3-м, кажется, вы близко сдружились с Колькой Мануйловым – худющий, высокий (почему и прозвище ему было «шкилет»), прыщавый парнишка сидел с тобой за одной партой, жил он где-то в Харитоньевском, или на Чаплыгина, недалеко от школы: родители его часто уезжали, надолго – наверное, они были как-то связаны с дипломатической службой, и в их отсутствие вы проводили у него дома немало времени, деля просторное жилище с эрдельтерьером Тоби-ком, флегматичным рыжим существом.
А еще была у них богатая библиотека, и, став постарше, вы помаленьку таскали из нее книги – в букинистический. Изымались из шкафов, главным образом, старые томики, наверняка забытые, как вам казалось, родителями и никому не нужные, в картонных переплетах, обтянутых темной корчнево-серой бумагой. Букинисты же их охотно брали. Уже не вспомнить, на что вы тратили вырученные рубли, но однажды, будучи замечен за этим нехорошим занятием, Колька подверегся порке. А ты был отлучен от их дома – хотя, может, и сам перестал ходить туда, стыдно было…
Вы и в классе шалили вместе. Но и порознь: помнишь, как-то вскочил ты, пока учительница Антонина Михайловна, ваша классная руководительница, отвернулась, стал вращать на шпагатике за ее спиной бронзовую чернильницу – и чернила выплеснулись. Она растерянно оглянулась, приложила листок промокательной бумаги к расползшемуся пятну, села за стол и, открыв классный журнал, долго, не поднимая головы, молча его рассматривала. Молчал и класс. Тебе и сегодня неловко вспоминать этот эпизод – скорее всего, вязаная кофточка была единственной у наверняка небогатой, если не нищей, учительницы.
А дружили вы с Колькой, пока не разошлись по разным школам: ваша 305-я была начальной – четырехлеткой. Располагалась она на внутренней стороне Садового кольца прямо напротив НКПС (Народного комиссариата путей сообщения) – здания конструктивистской архитектуры, увенчанного квадратной башенкой с большими часами, видными издалека. Окончив четвертый, Колька попал в 657-ю, ты – в 313-ю, или наоборот. Однажды, уже отслужив в армии, ты встретил его случайно в метро. Удивительно, но тебе показалось, он совсем мало изменился за прошедшие двадцать лет – бывают такие лица. Вы перебросились несколькими фразами – и все…
Потом появился Мишка Некрасов. Жил он в доме через дорогу от вашего со стороны Боярского переулка. В том же подъезде жил поэт Алексей Недогонов – мало кто это имя сегодня знает. Вообще-то Мишка был Кон, заметно картавил, его родители, как ты сейчас понимаешь, были репрессированы, и воспитывался он в странной семье – Любиньки Некрасовой и Коли, ее брата, живших вместе в состоящей из одной комнаты квартирке. Им было тогда лет под пятьдесят, может, чуть больше, вам же они казались совсем пожилыми.
Двери их квартир – его, такая же однокомнатная, оставшаяся от родителей, – были одна напротив другой, на той же лестничной площадке. Так вот, за Мишкой числились две заслуги, ускорившие твое взросление (он был старше на год). Первая – всё же в кавычках: он приучил тебя курить, что послужило предметом крупного разговора твоих родителей с Любинькой. «Мы все курим, и Миша курит, а вы со своим разбирайтесь сами!» – примерно таким ты запомнил ее монолог в передаче мамы.
Мама, даже уже и совсем пожилая, смеясь, часто вспоминала этот эпизод, и его «Наше вам с кисточкой!», донесшееся из-за наружной двери, куда Мишка, заявившись к вам в гости как ни в чем не бывало, был ею выставлен после разговора с Любинькой. Курить ты бросил много лет спустя – после бесчисленных, не всегда упорных, не всегда искренних, что говорить, попыток. И непросто же было отказаться от пагубной, но и приятной привычки!
А вторая его заслуга у тебя не вызывает и по сей день сомнения: у Любиньки и Коли была превосходная библиотека, Мишке они привили любовь к поэзии – и вы зачитывались с ним вместе сборничками Есенина довоенного издания. Какие-то стихи ты переписывал в «общую» толстую тетрадку, и с той поры многое удерживается в памяти, чем нередко вызываешь вопросы – как ты это помнишь? А так… Помнишь.
С Мишкой вы всё же как-то пересекались и потом, много-много лет спустя. Он стал строительным прорабом, рано женился, обаятельная Люся родила ему двух ребят – оба белоголовые, а Мишка брюнет, и Люся – тоже брюнетка. Ну и что – бывает. Природа порой и не такое позволяет себе. Ты навестил их на Преображенке, где они жили. Как-то вы случайно узнали друг о друге. Казалось, он совсем не переменился и духовно, и в манерах, а больше вы с ним пока не встретились.
И все же долго еще оставались после немцев выстроенные ими по своим проектам жилые двухэтажки – в такой досталось жить и тебе. Она протянулась во дворе массивной постройки в Измайлове, занявшей почти весь квартал. От угла его начиналась Первомайская улица. Из окон проезжавших по ней автобусов были видны зеленоватая вода заросшего водорослями неухоженного пруда и по другую сторону – лесопарк, ставший впоследствии знаменитым: это здесь разогнали выставку художников, по чьим картинам проехались бульдозерами – отчего потом она так и называлась – «бульдозерная».
За прудом, пройдя через мостик от вашего дома над небольшим протоком со стоячей водой, сразу выходишь к приземистому дому старинной постройки, он протянулся фасадом вдоль Измайловского шоссе. Здесь, в доме – детский садик, куда ты водил сына. Теперь все пространство, разделявшее парк и измайловские улицы, застроено корпусами гостиниц, появился рынок – огромная барахолка. Не та, «самодеятельная», возникшая в девяностых, – блошиный рынок с развалами домашней утвари, порой антикварными, с поделками мастеров-кустарей, акварелями, гравюрками на стендах – их авторы здесь же охотно подписывали проданное…
Потом барахолку закрыли – мешала, наверное, кому-то. Новый, отстроенный рынок вместил в себя множество лотков, магазинчиков с привезенным из дальнего и ближнего зарубежья барахлом – главным образом это одежда, электроника сомнительного происхождения и, соответственно, качества; рынок, вполне подконтрольный неким структурам, может, отчасти и тем же городским, но больше, считают – криминальным.
Но это все потом, а тогда тебе досталась комната, выделенная отцу, чтобы расселить вас – родителей и тебя с Ольгой и родившимся у вас сыном. Естественно, родители остались жить на проспекте Мира – в том же доме потом жил Шукшин. Трехкомнатную же, куда вас отселили, соответственно занимали три семьи. Сосед снизу Витька, пьяница, бил жену Нину, и тогда она запиралась от него у вас. Так вы и жили, пока не переехали в полученную уже тобой квартиру на Красной Пресне. Без Ольги – она к этим дням ушла из жизни…
Несколько оборотов, и они возвращают тебя в 45-й. Вот и последний военный салют – победный, особо торжественный голос Левитана, гремящий с «колокольчиков» на столбах с электрО” и телефонными проводами: «…двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами!». Потом – гулянье на Красной площади, как ты туда попал, наверное, с вашими дворовыми, не вспомнить, идти-то и было с полчаса – по Кировскому проезду… через Кировскую же улицу… через площадь Дзержинского мимо «Метрополя», или по узкой улице 25 октября – и ты там! Сейчас и не различишь – что из того празднования сохранилось в твоей памяти, а что вычитано годами позже из свидетельств в нем участвовавших…
Классе в 3-м, кажется, вы близко сдружились с Колькой Мануйловым – худющий, высокий (почему и прозвище ему было «шкилет»), прыщавый парнишка сидел с тобой за одной партой, жил он где-то в Харитоньевском, или на Чаплыгина, недалеко от школы: родители его часто уезжали, надолго – наверное, они были как-то связаны с дипломатической службой, и в их отсутствие вы проводили у него дома немало времени, деля просторное жилище с эрдельтерьером Тоби-ком, флегматичным рыжим существом.
А еще была у них богатая библиотека, и, став постарше, вы помаленьку таскали из нее книги – в букинистический. Изымались из шкафов, главным образом, старые томики, наверняка забытые, как вам казалось, родителями и никому не нужные, в картонных переплетах, обтянутых темной корчнево-серой бумагой. Букинисты же их охотно брали. Уже не вспомнить, на что вы тратили вырученные рубли, но однажды, будучи замечен за этим нехорошим занятием, Колька подверегся порке. А ты был отлучен от их дома – хотя, может, и сам перестал ходить туда, стыдно было…
Вы и в классе шалили вместе. Но и порознь: помнишь, как-то вскочил ты, пока учительница Антонина Михайловна, ваша классная руководительница, отвернулась, стал вращать на шпагатике за ее спиной бронзовую чернильницу – и чернила выплеснулись. Она растерянно оглянулась, приложила листок промокательной бумаги к расползшемуся пятну, села за стол и, открыв классный журнал, долго, не поднимая головы, молча его рассматривала. Молчал и класс. Тебе и сегодня неловко вспоминать этот эпизод – скорее всего, вязаная кофточка была единственной у наверняка небогатой, если не нищей, учительницы.
А дружили вы с Колькой, пока не разошлись по разным школам: ваша 305-я была начальной – четырехлеткой. Располагалась она на внутренней стороне Садового кольца прямо напротив НКПС (Народного комиссариата путей сообщения) – здания конструктивистской архитектуры, увенчанного квадратной башенкой с большими часами, видными издалека. Окончив четвертый, Колька попал в 657-ю, ты – в 313-ю, или наоборот. Однажды, уже отслужив в армии, ты встретил его случайно в метро. Удивительно, но тебе показалось, он совсем мало изменился за прошедшие двадцать лет – бывают такие лица. Вы перебросились несколькими фразами – и все…
Потом появился Мишка Некрасов. Жил он в доме через дорогу от вашего со стороны Боярского переулка. В том же подъезде жил поэт Алексей Недогонов – мало кто это имя сегодня знает. Вообще-то Мишка был Кон, заметно картавил, его родители, как ты сейчас понимаешь, были репрессированы, и воспитывался он в странной семье – Любиньки Некрасовой и Коли, ее брата, живших вместе в состоящей из одной комнаты квартирке. Им было тогда лет под пятьдесят, может, чуть больше, вам же они казались совсем пожилыми.
Двери их квартир – его, такая же однокомнатная, оставшаяся от родителей, – были одна напротив другой, на той же лестничной площадке. Так вот, за Мишкой числились две заслуги, ускорившие твое взросление (он был старше на год). Первая – всё же в кавычках: он приучил тебя курить, что послужило предметом крупного разговора твоих родителей с Любинькой. «Мы все курим, и Миша курит, а вы со своим разбирайтесь сами!» – примерно таким ты запомнил ее монолог в передаче мамы.
Мама, даже уже и совсем пожилая, смеясь, часто вспоминала этот эпизод, и его «Наше вам с кисточкой!», донесшееся из-за наружной двери, куда Мишка, заявившись к вам в гости как ни в чем не бывало, был ею выставлен после разговора с Любинькой. Курить ты бросил много лет спустя – после бесчисленных, не всегда упорных, не всегда искренних, что говорить, попыток. И непросто же было отказаться от пагубной, но и приятной привычки!
А вторая его заслуга у тебя не вызывает и по сей день сомнения: у Любиньки и Коли была превосходная библиотека, Мишке они привили любовь к поэзии – и вы зачитывались с ним вместе сборничками Есенина довоенного издания. Какие-то стихи ты переписывал в «общую» толстую тетрадку, и с той поры многое удерживается в памяти, чем нередко вызываешь вопросы – как ты это помнишь? А так… Помнишь.
С Мишкой вы всё же как-то пересекались и потом, много-много лет спустя. Он стал строительным прорабом, рано женился, обаятельная Люся родила ему двух ребят – оба белоголовые, а Мишка брюнет, и Люся – тоже брюнетка. Ну и что – бывает. Природа порой и не такое позволяет себе. Ты навестил их на Преображенке, где они жили. Как-то вы случайно узнали друг о друге. Казалось, он совсем не переменился и духовно, и в манерах, а больше вы с ним пока не встретились.
* * *
Поливальные машины медленно, театрально, как на параде, ползли за колоннами пленных, как бы смывая следы, оставляемые ими на улицах города. Время давно стерло это шествие из памяти москвичей. На следующих страницах у тебя будет случай вспомнить эти колонны.И все же долго еще оставались после немцев выстроенные ими по своим проектам жилые двухэтажки – в такой досталось жить и тебе. Она протянулась во дворе массивной постройки в Измайлове, занявшей почти весь квартал. От угла его начиналась Первомайская улица. Из окон проезжавших по ней автобусов были видны зеленоватая вода заросшего водорослями неухоженного пруда и по другую сторону – лесопарк, ставший впоследствии знаменитым: это здесь разогнали выставку художников, по чьим картинам проехались бульдозерами – отчего потом она так и называлась – «бульдозерная».
За прудом, пройдя через мостик от вашего дома над небольшим протоком со стоячей водой, сразу выходишь к приземистому дому старинной постройки, он протянулся фасадом вдоль Измайловского шоссе. Здесь, в доме – детский садик, куда ты водил сына. Теперь все пространство, разделявшее парк и измайловские улицы, застроено корпусами гостиниц, появился рынок – огромная барахолка. Не та, «самодеятельная», возникшая в девяностых, – блошиный рынок с развалами домашней утвари, порой антикварными, с поделками мастеров-кустарей, акварелями, гравюрками на стендах – их авторы здесь же охотно подписывали проданное…
Потом барахолку закрыли – мешала, наверное, кому-то. Новый, отстроенный рынок вместил в себя множество лотков, магазинчиков с привезенным из дальнего и ближнего зарубежья барахлом – главным образом это одежда, электроника сомнительного происхождения и, соответственно, качества; рынок, вполне подконтрольный неким структурам, может, отчасти и тем же городским, но больше, считают – криминальным.
Но это все потом, а тогда тебе досталась комната, выделенная отцу, чтобы расселить вас – родителей и тебя с Ольгой и родившимся у вас сыном. Естественно, родители остались жить на проспекте Мира – в том же доме потом жил Шукшин. Трехкомнатную же, куда вас отселили, соответственно занимали три семьи. Сосед снизу Витька, пьяница, бил жену Нину, и тогда она запиралась от него у вас. Так вы и жили, пока не переехали в полученную уже тобой квартиру на Красной Пресне. Без Ольги – она к этим дням ушла из жизни…
Глава 5
Анна Семеновна
44-й год, декабрь… Война скоро кончится – об этом уверенно говорят в очереди, что задолго до рассвета выстраивается в Орликовом переулке. Фасад продуктового магазина, когда-то тщательно оштукатуренный, празднично-желтый, теперь весь в сколах, в комьях смерзшихся грязевых брызг, оставшихся с долгой осени. Пытаясь сохранить остатки домашнего тепла, женщины кутаются в платки, бьют себя по бокам, приплясывают – отчего снег под их ногами сбивается в плотную корку, темнеет и становится скользким. Болтаются, постукивают пустыми бутылками авоськи: обещали с утра молоко. Скользят по насту деревянные костыли, много костылей – на них опираются одетые в шинели со следами споротых погон совсем ещё не старые дядьки.
Война скоро кончится. Скоро.
«24-мя артиллерийскими залпами!» – нарочито растягивая слова, совсем как диктор Левитан, вещают в самодельные рупоры – обрезки водосточных труб – пацаны, забравшиеся на припорошенную ночным снегом огромную, занимающую чуть не четверть всего двора, кучу угля. Уголь свален ближе ко входу в подвал – там дворовая котельная. Грубые, хрипловатые мальчишеские голоса победно поднимаются вверх, вдоль стен нашего двора-колодца, составляющего утробу пятиэтажной кирпичной громады.
Дом занимает весь квартал, отделяя собою Кировский проезд от Боярского переулка. Перед ним – гранитная арка станции «Красные ворота»; там, в вестибюле метро, клубится пар, образованный врывающимся в открытые стеклянные двери морозным воздухом. Удивительный пар, не похожий ни на какой другой: возникая, он тут же смешивается с постоянно витающим (только здесь, только в этом метро!) волшебным запахом моего детства – запахом шоколадных ирисок.
Хлеб у москвичей уже есть. Появилась на столах (пусть и не у всех, потому что цены пока коммерческие) всякая снедь – рыба, колбасы, сыр.
У нас дома всё это бывает – приносит из «орса» отец. Орс – это «Отдел рабочего снабжения», нечто вроде распределителя для тех, кто сюда «прикреплен» от своего учреждения, не обязательно – завода. И ведь, правда, многие семьи так в войну выжили. А кто-то, прежде всего, сотрудники «орсов», близкие им – обогатились, сбывая продукты «налево», по блату, через рыночные ларьки. Правда, попавшихся, бывало, расстреливали. Время такое…
Ещё не взяты Будапешт и Прага, и целёхонький, неразрушенный стоит Нюрнберг, и германскую столицу по-настоящему тоже пока не бомбили… Отец снова в Москве, теперь он восстанавливает производство и снова живет в цеху – как тогда, с того дня, когда его вернули сюда из призывного пункта. Вернули и нас в Москву – меня, маму и верную мою няньку Полю, в последние дни 41-го прошедшую с нами в скотской теплушке маршрут Москва – Раевка – Бийск… А теперь – обратно.
Наша квартира понемногу оживает – возвращаются из эвакуации старые жильцы, подселяются новые. Здесь семь комнат. Вернее, семь высоких – их наличники почти упираются в лепной карниз потолка – дубовых дверей. Когда-то сиявшие лаковыми поверхностями искусно подогнанных друг к другу досок, а теперь матовые и тёмные, они усиливают своей странной огромностью постоянный полумрак длинного коридора. Слабые лампочки едва освещают его; электрический свет отражается неяркими бликами на глянце выложенного замысловатыми многоугольниками паркета.
Я и сейчас, спустя много лет, закрыв глаза, вижу отчетливо наш коридор. Он совсем не похож на типичный московский: здесь отсутствуют сундуки в темных углах, и педали велосипедов, подвешенных крюками на уровне глаз, не заставят вас, проходящего, прижаться к противоположной стене. Наш коридор широк и просторен. К тому же он совершенно пуст – даже мой велосипед, собранный из частей и деталей по меньшей мере трех довоенных веломашин, хранится в прихожей квартиры на первом этаже, где живут бабушка с папиной сестрой.
А больше ребят в квартире нет – если не считать совсем маленьких Юрку с Мариной. У них долго еще не будет своего велосипеда – и потому что рано им, и потому, что давно живут без отца. Юрка хотел, чтобы во дворе знали – отец их на фронте пропал без вести. То есть погиб, скорее всего. Он и правда погиб – но в заключении. Тогда же знать нам этого было нельзя.
Квартира когда-то вся принадлежала Семену Ароновичу Кливанскому, видному меньшевику, совершенно невероятным образом не задетому частыми лопастями мясорубки, запущенной четверть века назад его политическими оппонентами. Он и сейчас живет здесь со своей дочерью Бэллой, старой девой, служащей корректором в научном издательстве. А может – редактором. Она почти всегда дома, ее гости часто приносят в охапке толстые портфели и сумки, из которых высовываются лохматыми углами пачки рукописей.
Война скоро кончится. Скоро.
«24-мя артиллерийскими залпами!» – нарочито растягивая слова, совсем как диктор Левитан, вещают в самодельные рупоры – обрезки водосточных труб – пацаны, забравшиеся на припорошенную ночным снегом огромную, занимающую чуть не четверть всего двора, кучу угля. Уголь свален ближе ко входу в подвал – там дворовая котельная. Грубые, хрипловатые мальчишеские голоса победно поднимаются вверх, вдоль стен нашего двора-колодца, составляющего утробу пятиэтажной кирпичной громады.
Дом занимает весь квартал, отделяя собою Кировский проезд от Боярского переулка. Перед ним – гранитная арка станции «Красные ворота»; там, в вестибюле метро, клубится пар, образованный врывающимся в открытые стеклянные двери морозным воздухом. Удивительный пар, не похожий ни на какой другой: возникая, он тут же смешивается с постоянно витающим (только здесь, только в этом метро!) волшебным запахом моего детства – запахом шоколадных ирисок.
* * *
Итак – немцы в Москве. Пленные: по Садовому кольцу движутся колонны. Они сворачивают в Кировский проезд, идут мимо метро. Они нескончаемы – тысячи людей, одетых в зеленоватую форму, едва укрывающую от колючего зимнего ветра. Охраны почти нет – нельзя же считать охраной этих молодых, может, чуть старше нас, ребят с болтающимися за плечами, дулом вниз, совсем не страшными карабинами. Или – открытый газик с лейтенантом, тарахтящий рядом с колонной. Чего же с ними так долго воюют?.. Кто-то из бредущих в колонне безразлично, пустыми глазами смотрит вперед. Кто-то шагает, опустив голову. Другие любопытно озираются по сторонам, на ходу заговаривают с остановившимися прохожими, протягивают самодельные зажигалки и перочинные ножики – в обмен на хлеб.Хлеб у москвичей уже есть. Появилась на столах (пусть и не у всех, потому что цены пока коммерческие) всякая снедь – рыба, колбасы, сыр.
У нас дома всё это бывает – приносит из «орса» отец. Орс – это «Отдел рабочего снабжения», нечто вроде распределителя для тех, кто сюда «прикреплен» от своего учреждения, не обязательно – завода. И ведь, правда, многие семьи так в войну выжили. А кто-то, прежде всего, сотрудники «орсов», близкие им – обогатились, сбывая продукты «налево», по блату, через рыночные ларьки. Правда, попавшихся, бывало, расстреливали. Время такое…
Ещё не взяты Будапешт и Прага, и целёхонький, неразрушенный стоит Нюрнберг, и германскую столицу по-настоящему тоже пока не бомбили… Отец снова в Москве, теперь он восстанавливает производство и снова живет в цеху – как тогда, с того дня, когда его вернули сюда из призывного пункта. Вернули и нас в Москву – меня, маму и верную мою няньку Полю, в последние дни 41-го прошедшую с нами в скотской теплушке маршрут Москва – Раевка – Бийск… А теперь – обратно.
Наша квартира понемногу оживает – возвращаются из эвакуации старые жильцы, подселяются новые. Здесь семь комнат. Вернее, семь высоких – их наличники почти упираются в лепной карниз потолка – дубовых дверей. Когда-то сиявшие лаковыми поверхностями искусно подогнанных друг к другу досок, а теперь матовые и тёмные, они усиливают своей странной огромностью постоянный полумрак длинного коридора. Слабые лампочки едва освещают его; электрический свет отражается неяркими бликами на глянце выложенного замысловатыми многоугольниками паркета.
Я и сейчас, спустя много лет, закрыв глаза, вижу отчетливо наш коридор. Он совсем не похож на типичный московский: здесь отсутствуют сундуки в темных углах, и педали велосипедов, подвешенных крюками на уровне глаз, не заставят вас, проходящего, прижаться к противоположной стене. Наш коридор широк и просторен. К тому же он совершенно пуст – даже мой велосипед, собранный из частей и деталей по меньшей мере трех довоенных веломашин, хранится в прихожей квартиры на первом этаже, где живут бабушка с папиной сестрой.
А больше ребят в квартире нет – если не считать совсем маленьких Юрку с Мариной. У них долго еще не будет своего велосипеда – и потому что рано им, и потому, что давно живут без отца. Юрка хотел, чтобы во дворе знали – отец их на фронте пропал без вести. То есть погиб, скорее всего. Он и правда погиб – но в заключении. Тогда же знать нам этого было нельзя.
Квартира когда-то вся принадлежала Семену Ароновичу Кливанскому, видному меньшевику, совершенно невероятным образом не задетому частыми лопастями мясорубки, запущенной четверть века назад его политическими оппонентами. Он и сейчас живет здесь со своей дочерью Бэллой, старой девой, служащей корректором в научном издательстве. А может – редактором. Она почти всегда дома, ее гости часто приносят в охапке толстые портфели и сумки, из которых высовываются лохматыми углами пачки рукописей.