Из-под куч хвороста под помостом повалил клубьями серый дым, и хотя не дошел он до Всеслава – все равно стало тяжко дышать, глаза заслезились. Вот и языки пламени показались, трещат, взбираются все выше и выше... Варфоломей обвис, привязанный к столбу. Всеслав кинул на него последний взгляд – старец был без сознания, или мертв уже – и стал выбираться из гущи толпы. Знал – не вынесет, надорвется его сердце при виде гибели невинного человека, да к тому же и преданного им, Всеславом. Хоть и ненамеренно, но предал же, хоть и не стал лжесвидетельствовать на него – но и не выручил...
С тяжелой головой, с разбитым сердцем покидал Всеслав прекрасный город Константинополь. Купеческий караван взял его с собой.
– Должно быть, Господь лишил меня разума, коль я решил возвращаться морем! – в тысячный раз повторил он, когда ладья подпрыгнула на гребне высокой волны, а вместе с ней, казалось, подпрыгнуло все нутро несчастного морехода.
Впрочем, на сей раз он был не одинок в своих немощах – в это время года в Черном море всегда качало, и многие сотоварищи Всеслава лежали вповалку и тихо стонали, время от времени перевешиваясь через борт.
С Всеслава же морская хворь спала, как только он увидел озабоченное лицо кормчего. Он уж привык, что все мореходы неприветливы, и на доброе скупы, но это что-то уж чересчур: проследив направление его взгляда, Всеслав понял – надвигается буря. С запада край неба совсем почернел, как обуглился, и в этой темной лавине сверкали изломанные молнии.
– Спаси нас и помилуй! – прошептал кормчий. Он пока не желал беспокоить остальных, чтоб не поднимали лишнего шума и толкотни, но эти его слова были всеми услышаны.
– Нешто буран приближается? – озабоченно спросил Епифан, здоровенный рыжий мужик, бывалый мореход.
– Кажись, так, – сухо ответил кормчий и снова устремил взор на стремительно надвигающуюся тучу. С востока еще светило солнышко, но робко как-то, словно испугалось и само такой бури. Море, и до того неласковое, теперь начало бушевать втрое сильнее – волны поднимались огромные, каждая из них угрожала накрыть лодию, смыть с палубы людей, как муравьев, повлечь в холодную, неведомую глубину.
– Мамка, мы потонем?! – крикнул белоголовый малец лет семи, видать, сын кого-то из купцов.
– Я те дам «потонем»! – прикрикнула на него мать, красивая, полная женщина. – И не моги такого думать!
Мужики-то, гляди, ничего не боятся, знают, поди, что делать.
Но Всеслав мыслил иначе. На лицах мореходов отражалась не уверенность в благополучном завершении пути, не вера в свои силы и слабость стихии, но какая-то безнадежность, которую можно было б назвать полнейшей, кабы не вечное русское «авось» и не надежда на то, что «бог не выдаст, свинья не съест». Потому это уж было ясно, что никто не суетился особо, не готовился как можно защищенней встретить бурю. Мореходы только глядели в чернеющие небеса и истово крестились, кое-кто вслух творил молитву.
Сколь ни ожидали бурю – обрушилась она все равно внезапно. Во мгновение ока сгустилась такая тьма, которой и по ночам-то нечасто бывает – там хоть луна и звездочки светят, а тут ничего.
– Словно света конец... – высказался кто-то дрожащим голосом, и, видно, прибавил еще что-то, но уж было не разобрать. Ледяной поток дождя захлестнул лодии, все звуки потонули за его шумом. Ни рыданий, ни молитв невозможно было услышать – озираясь, Всеслав различал при синеватых вспышках молний искаженные лица спутников, глаза, полные слез и ужаса, рты, распяленные в беззвучном крике. И сам, верно, что-то кричал, и сам себя не слышал...
– Молитесь, христиане! – голос кормчего на мгновение покрыл бурю, раздался, как колокол в ночи. Всеслав услышал его и начал молиться – истово, горячо. Но странно – он вовсе не испытывал страха.
Бока лодьи трещали под ударами могучих волн. Казалось – чудовищные морские звери, о которых Всеслав так много слышал от мореходов, покинули враз свои логова в неведомых зеленых глубинах и порешили между собой непременно сжить со света эту жалкую горстку людишек, трясущихся от страха и холода в ореховой скорлупке. Это было последнее, что успел помыслить Всеслав, а потом все смешалось – небо и земля, вода и воздух...
Волны играючи перевернули лодью. Всеслав, почуяв себя в воде, ужаснулся было, в попытке удержаться за что-то начал бить руками и ногами, и вдруг понял, что плывет, хоть до этого не плавал ни разу в жизни – все как-то не доводилось.
Всеслав видел, как тонули его спутники – кто камнем шел на дно, не пытаясь сопротивляться своей горькой, как морская вода, судьбе, кто барахтался из последних сил, цепляясь костенеющими пальцами за обломки лодии... Всеслав пытался помочь хоть кому-нибудь, но быстро понял – не выйдет тут ничего, и товарища не спасешь и сам наверняка погибнешь. Обезумевшие люди не опирались на подставленное плечо, а цеплялись за него со всей дури, заталкивали спасающего под воду... Всеслав оставил свои попытки и стал оглядываться – нельзя ли зацепиться за что-нибудь?
Руки, непривычные к плаванию, ломило, ноги, казалось, вот-вот зайдутся судорогой от холода. Одежда намокла и тоже тянула вниз. Всеслав попытался освободиться хотя бы от сапог, но и этого сделать не смог, сноровки не хватило. Зато отыскал себе все ж соломинку не соломинку, а немалую доску, уцепился за нее, перекрестился, и поручил свою душу Господу...
... Все тело ломало, саднило, жгло, но через тяжкое забытье почуяв боль, Всеслав обрадовался – значит, жив! В раю бы поди так не болело, а в аду придумали б что похуже.
Следующее, что почуял Всеслав – запах дыма, свежеиспеченного хлеба, запах жилья. Словно помаленьку отходил от тяжкого сна – услышал шаги рядом, тихую речь, понял, что лежит на мягком, и решил открыть глаза, а может, и голос подать, если получится.
– Батюшки, очнулся! – раздалось рядом, и над Всеславом склонилось лицо старика. – А мы уж и не чаяли тебя, соколика, в живых увидеть.
– Где... я... – с трудом вымолвил Всеслав.
– Да ты не говори, не говори, не трудись пока. Ты еще слабый совсем, бедолага. На острове ты, мы тебя из моря-окияна выловили. Чисто утопленник был, только в досточку вцепился – не оторвать.
Кабы Всеслав в силах теперь был – засмеялся бы. Живуч он, живуч, что и говорить! Бывало ли с кем такое, чтоб из моря выловили, как дельфина какого! Тут-то вроде бы и погибель принять – так нет, не вышел, значит, его жребий...
Устав от этих дум, Всеслав снова заснул, не сумев даже поблагодарить доброго старика, а проснулся от прикосновения солнечного луча к лицу. Силы в теле прибыло, со вчерашним не сравнить.
Приподнялся на локтях, огляделся – куда на сей раз завела святая волюшка? Чистая изба, земляной пол устлан душистыми травами. У стен лавки, устланные шкурами, прялка, рядом – ворох начесанной шерсти. Топится печка из красной глины, и тихо бурлит в глиняном горшочке какое-то варево. Сам Всеслав лежит на кошме, мягкой волчьей шкурой прикрыт заботливо. Кто ж здесь хозяин, где вчерашний старик?
Словно сама собой, тихонько открылась дверь. Всеслав неизвестно отчего зажмурился, словно затаиться хотел, но сам себе усмехнулся и открыл глаза. Над ним стояла женщина – да нет, девушка, молоденькая совсем.
– Проснулся? Вот и хорошо, – сказала тихонько. – Есть хочешь?
Всеслав только закивал головой – губы словно спеклись. Девушка улыбнулась ему ласково, захлопотала у печи. Всеслав краем глаза смотрел на нее. Редко где можно встретить такую красоту! Хоть и живет в простой избе, а ровно княжна – стройна, белолица, золотая коса в руку толщиной лежит на узких плечах. И принаряжена, ровно на праздник: жемчужные бусы на шее, на голове кокошник поблескивает золотыми нитями, разноцветными камешками. Сарафан синий, приметил Всеслав, – под цвет глаз, синих, как небо, обрамленных пушистыми золотистыми ресницами...
Девушка приметила на себе взгляд молодца, посмотрела на него, улыбнулась ласково.
– Как прикажешь звать-величать себя, витязь? – спросила.
– Всеслав я. А тебя как зовут, хозяюшка?
– Лада, – коротко ответила девушка, сноровисто собирая на стол.
– Имя-то какое милое, – тихо сказал Всеслав, откидываясь на изголовье.
– Имя как имя, – пожала плечами лада. – Вставай, Всеслав, трапеза тебе готова. Помочь тебе?
Всеслав махнул рукой, отказался от подмоги, да пожалел – ноги словно тряпичные, не держат тяжелого тела, голова кружится. Чуть не повалился, да Лада подоспела, подставила плечико и бережливо довела до стола, усадила. Всеслав сквозь зубы застонал от стыда – вот до чего дошел, без помощи подняться не может!
– Не серчай, витязь, – ласково шепнула девушка, приметив смущение его. – Бывает всяко. Ешь досыта, не обижай меня.
Что на столе есть – все тебе и съесть.
Мудрено это было б, если бы даже за стол целая дружина уселась! В жире пареная каша исходила вкусным паром, подрумяненная оленья боковина дразнила Всеславов молодой голод. Были тут и пироги с разными начинками, и печеная рыба, и холодный, хмельной мед. Ладе, видать, нравилось, как подналег витязь на еду – подкладывала ему лучшие куски, подливала медовухи, смотрела – точно любовалась.
Наконец Всеслав насытился. Встал из-за стола – сил-то сразу прибыло, поклонился хозяйке.
– Спасибо тебе, девица, за хлеб, за соль... – поднял руку для знамения крестного, огляделся, но нигде не приметил образа и, растерявшись совсем, перекрестился на Ладу.
Она рассмеялась, и Всеслав улыбнулся тоже.
– Что-то у вас нигде святого образа не видно? – спросил он словно невзначай.
– Мы старой веры, – со вздохом сказала Лада, мигом оборвав свой смех – словно серебряный бубенец, звякнув, упал в траву.
– Язычники, что ли? – насторожился Всеслав.
– Угадал, витязь, – Лада принялась убирать со стола. – Что насупился? Не бойся, у себя силком не держим. Поправишься – и иди своей дорогой.
Всеслав почуял, что обидел девушку.
– Да я ничего... – забормотал смущенно. – Мне лишь бы человек хороший был, а так... Сам-то я православный.
– Я уж поняла, – усмехнулась Лада. – Знаю я, многое про нас говорят, и многое зря. Говорят, жертвы приносим человечьи. Об этом подумал, признайся? – и бросила на Всеслава огненный взгляд из-под опущенных ресниц.
– И такое слышал, – признался Всеслав. – Только не верил никогда. Да мне все равно. Спасли вы меня, приютили – за то спасибо. А в чужую веру я не лезу.
Лада кивнула.
– Так и надо, витязь, спасибо тебе на добром слове. Ты ложись, отдыхай. Не окреп еще.
На сей раз Всеслав сам дошел до ложа, лег.
– Чем же я вам отслужу, отдарю за свое спасение? – спросил уже сквозь навалившуюся дремоту.
– А вот поправишься и отработаешь. Мы с дедом вдвоем живем... он старик, я девка – хозяйство в запустении. Хлев поправить надо, да и избенка уж в землю вросла, оседает... Зима впереди суровая, не скоро тебе отсюда уплыть можно будет. Все дела переделаешь.
От этих слов ее со Всеслава весь сон слетел.
– Это как же так? – спросил, садясь на ложе. – Что мне здесь, выходит, всю зиму торчать? Не-ет, так дело не пойдет!
Лада посмотрела на него удивленно.
– А как же по-другому, милый человек? Подуют суровые ветра – ни одна лодья в море не выйдет. Разве что сам поплывешь? Это у тебя лихо получилось, с дощечкой-то!
Всеслав уловил насмешку в ее голосе. И в самом деле – что это он разъерепенился? Коли лодии не ходят – так ведь ничего не поделаешь.
И с этой мыслью он заснул.
ГЛАВА 17
ГЛАВА 18
С тяжелой головой, с разбитым сердцем покидал Всеслав прекрасный город Константинополь. Купеческий караван взял его с собой.
– Должно быть, Господь лишил меня разума, коль я решил возвращаться морем! – в тысячный раз повторил он, когда ладья подпрыгнула на гребне высокой волны, а вместе с ней, казалось, подпрыгнуло все нутро несчастного морехода.
Впрочем, на сей раз он был не одинок в своих немощах – в это время года в Черном море всегда качало, и многие сотоварищи Всеслава лежали вповалку и тихо стонали, время от времени перевешиваясь через борт.
С Всеслава же морская хворь спала, как только он увидел озабоченное лицо кормчего. Он уж привык, что все мореходы неприветливы, и на доброе скупы, но это что-то уж чересчур: проследив направление его взгляда, Всеслав понял – надвигается буря. С запада край неба совсем почернел, как обуглился, и в этой темной лавине сверкали изломанные молнии.
– Спаси нас и помилуй! – прошептал кормчий. Он пока не желал беспокоить остальных, чтоб не поднимали лишнего шума и толкотни, но эти его слова были всеми услышаны.
– Нешто буран приближается? – озабоченно спросил Епифан, здоровенный рыжий мужик, бывалый мореход.
– Кажись, так, – сухо ответил кормчий и снова устремил взор на стремительно надвигающуюся тучу. С востока еще светило солнышко, но робко как-то, словно испугалось и само такой бури. Море, и до того неласковое, теперь начало бушевать втрое сильнее – волны поднимались огромные, каждая из них угрожала накрыть лодию, смыть с палубы людей, как муравьев, повлечь в холодную, неведомую глубину.
– Мамка, мы потонем?! – крикнул белоголовый малец лет семи, видать, сын кого-то из купцов.
– Я те дам «потонем»! – прикрикнула на него мать, красивая, полная женщина. – И не моги такого думать!
Мужики-то, гляди, ничего не боятся, знают, поди, что делать.
Но Всеслав мыслил иначе. На лицах мореходов отражалась не уверенность в благополучном завершении пути, не вера в свои силы и слабость стихии, но какая-то безнадежность, которую можно было б назвать полнейшей, кабы не вечное русское «авось» и не надежда на то, что «бог не выдаст, свинья не съест». Потому это уж было ясно, что никто не суетился особо, не готовился как можно защищенней встретить бурю. Мореходы только глядели в чернеющие небеса и истово крестились, кое-кто вслух творил молитву.
Сколь ни ожидали бурю – обрушилась она все равно внезапно. Во мгновение ока сгустилась такая тьма, которой и по ночам-то нечасто бывает – там хоть луна и звездочки светят, а тут ничего.
– Словно света конец... – высказался кто-то дрожащим голосом, и, видно, прибавил еще что-то, но уж было не разобрать. Ледяной поток дождя захлестнул лодии, все звуки потонули за его шумом. Ни рыданий, ни молитв невозможно было услышать – озираясь, Всеслав различал при синеватых вспышках молний искаженные лица спутников, глаза, полные слез и ужаса, рты, распяленные в беззвучном крике. И сам, верно, что-то кричал, и сам себя не слышал...
– Молитесь, христиане! – голос кормчего на мгновение покрыл бурю, раздался, как колокол в ночи. Всеслав услышал его и начал молиться – истово, горячо. Но странно – он вовсе не испытывал страха.
Бока лодьи трещали под ударами могучих волн. Казалось – чудовищные морские звери, о которых Всеслав так много слышал от мореходов, покинули враз свои логова в неведомых зеленых глубинах и порешили между собой непременно сжить со света эту жалкую горстку людишек, трясущихся от страха и холода в ореховой скорлупке. Это было последнее, что успел помыслить Всеслав, а потом все смешалось – небо и земля, вода и воздух...
Волны играючи перевернули лодью. Всеслав, почуяв себя в воде, ужаснулся было, в попытке удержаться за что-то начал бить руками и ногами, и вдруг понял, что плывет, хоть до этого не плавал ни разу в жизни – все как-то не доводилось.
Всеслав видел, как тонули его спутники – кто камнем шел на дно, не пытаясь сопротивляться своей горькой, как морская вода, судьбе, кто барахтался из последних сил, цепляясь костенеющими пальцами за обломки лодии... Всеслав пытался помочь хоть кому-нибудь, но быстро понял – не выйдет тут ничего, и товарища не спасешь и сам наверняка погибнешь. Обезумевшие люди не опирались на подставленное плечо, а цеплялись за него со всей дури, заталкивали спасающего под воду... Всеслав оставил свои попытки и стал оглядываться – нельзя ли зацепиться за что-нибудь?
Руки, непривычные к плаванию, ломило, ноги, казалось, вот-вот зайдутся судорогой от холода. Одежда намокла и тоже тянула вниз. Всеслав попытался освободиться хотя бы от сапог, но и этого сделать не смог, сноровки не хватило. Зато отыскал себе все ж соломинку не соломинку, а немалую доску, уцепился за нее, перекрестился, и поручил свою душу Господу...
... Все тело ломало, саднило, жгло, но через тяжкое забытье почуяв боль, Всеслав обрадовался – значит, жив! В раю бы поди так не болело, а в аду придумали б что похуже.
Следующее, что почуял Всеслав – запах дыма, свежеиспеченного хлеба, запах жилья. Словно помаленьку отходил от тяжкого сна – услышал шаги рядом, тихую речь, понял, что лежит на мягком, и решил открыть глаза, а может, и голос подать, если получится.
– Батюшки, очнулся! – раздалось рядом, и над Всеславом склонилось лицо старика. – А мы уж и не чаяли тебя, соколика, в живых увидеть.
– Где... я... – с трудом вымолвил Всеслав.
– Да ты не говори, не говори, не трудись пока. Ты еще слабый совсем, бедолага. На острове ты, мы тебя из моря-окияна выловили. Чисто утопленник был, только в досточку вцепился – не оторвать.
Кабы Всеслав в силах теперь был – засмеялся бы. Живуч он, живуч, что и говорить! Бывало ли с кем такое, чтоб из моря выловили, как дельфина какого! Тут-то вроде бы и погибель принять – так нет, не вышел, значит, его жребий...
Устав от этих дум, Всеслав снова заснул, не сумев даже поблагодарить доброго старика, а проснулся от прикосновения солнечного луча к лицу. Силы в теле прибыло, со вчерашним не сравнить.
Приподнялся на локтях, огляделся – куда на сей раз завела святая волюшка? Чистая изба, земляной пол устлан душистыми травами. У стен лавки, устланные шкурами, прялка, рядом – ворох начесанной шерсти. Топится печка из красной глины, и тихо бурлит в глиняном горшочке какое-то варево. Сам Всеслав лежит на кошме, мягкой волчьей шкурой прикрыт заботливо. Кто ж здесь хозяин, где вчерашний старик?
Словно сама собой, тихонько открылась дверь. Всеслав неизвестно отчего зажмурился, словно затаиться хотел, но сам себе усмехнулся и открыл глаза. Над ним стояла женщина – да нет, девушка, молоденькая совсем.
– Проснулся? Вот и хорошо, – сказала тихонько. – Есть хочешь?
Всеслав только закивал головой – губы словно спеклись. Девушка улыбнулась ему ласково, захлопотала у печи. Всеслав краем глаза смотрел на нее. Редко где можно встретить такую красоту! Хоть и живет в простой избе, а ровно княжна – стройна, белолица, золотая коса в руку толщиной лежит на узких плечах. И принаряжена, ровно на праздник: жемчужные бусы на шее, на голове кокошник поблескивает золотыми нитями, разноцветными камешками. Сарафан синий, приметил Всеслав, – под цвет глаз, синих, как небо, обрамленных пушистыми золотистыми ресницами...
Девушка приметила на себе взгляд молодца, посмотрела на него, улыбнулась ласково.
– Как прикажешь звать-величать себя, витязь? – спросила.
– Всеслав я. А тебя как зовут, хозяюшка?
– Лада, – коротко ответила девушка, сноровисто собирая на стол.
– Имя-то какое милое, – тихо сказал Всеслав, откидываясь на изголовье.
– Имя как имя, – пожала плечами лада. – Вставай, Всеслав, трапеза тебе готова. Помочь тебе?
Всеслав махнул рукой, отказался от подмоги, да пожалел – ноги словно тряпичные, не держат тяжелого тела, голова кружится. Чуть не повалился, да Лада подоспела, подставила плечико и бережливо довела до стола, усадила. Всеслав сквозь зубы застонал от стыда – вот до чего дошел, без помощи подняться не может!
– Не серчай, витязь, – ласково шепнула девушка, приметив смущение его. – Бывает всяко. Ешь досыта, не обижай меня.
Что на столе есть – все тебе и съесть.
Мудрено это было б, если бы даже за стол целая дружина уселась! В жире пареная каша исходила вкусным паром, подрумяненная оленья боковина дразнила Всеславов молодой голод. Были тут и пироги с разными начинками, и печеная рыба, и холодный, хмельной мед. Ладе, видать, нравилось, как подналег витязь на еду – подкладывала ему лучшие куски, подливала медовухи, смотрела – точно любовалась.
Наконец Всеслав насытился. Встал из-за стола – сил-то сразу прибыло, поклонился хозяйке.
– Спасибо тебе, девица, за хлеб, за соль... – поднял руку для знамения крестного, огляделся, но нигде не приметил образа и, растерявшись совсем, перекрестился на Ладу.
Она рассмеялась, и Всеслав улыбнулся тоже.
– Что-то у вас нигде святого образа не видно? – спросил он словно невзначай.
– Мы старой веры, – со вздохом сказала Лада, мигом оборвав свой смех – словно серебряный бубенец, звякнув, упал в траву.
– Язычники, что ли? – насторожился Всеслав.
– Угадал, витязь, – Лада принялась убирать со стола. – Что насупился? Не бойся, у себя силком не держим. Поправишься – и иди своей дорогой.
Всеслав почуял, что обидел девушку.
– Да я ничего... – забормотал смущенно. – Мне лишь бы человек хороший был, а так... Сам-то я православный.
– Я уж поняла, – усмехнулась Лада. – Знаю я, многое про нас говорят, и многое зря. Говорят, жертвы приносим человечьи. Об этом подумал, признайся? – и бросила на Всеслава огненный взгляд из-под опущенных ресниц.
– И такое слышал, – признался Всеслав. – Только не верил никогда. Да мне все равно. Спасли вы меня, приютили – за то спасибо. А в чужую веру я не лезу.
Лада кивнула.
– Так и надо, витязь, спасибо тебе на добром слове. Ты ложись, отдыхай. Не окреп еще.
На сей раз Всеслав сам дошел до ложа, лег.
– Чем же я вам отслужу, отдарю за свое спасение? – спросил уже сквозь навалившуюся дремоту.
– А вот поправишься и отработаешь. Мы с дедом вдвоем живем... он старик, я девка – хозяйство в запустении. Хлев поправить надо, да и избенка уж в землю вросла, оседает... Зима впереди суровая, не скоро тебе отсюда уплыть можно будет. Все дела переделаешь.
От этих слов ее со Всеслава весь сон слетел.
– Это как же так? – спросил, садясь на ложе. – Что мне здесь, выходит, всю зиму торчать? Не-ет, так дело не пойдет!
Лада посмотрела на него удивленно.
– А как же по-другому, милый человек? Подуют суровые ветра – ни одна лодья в море не выйдет. Разве что сам поплывешь? Это у тебя лихо получилось, с дощечкой-то!
Всеслав уловил насмешку в ее голосе. И в самом деле – что это он разъерепенился? Коли лодии не ходят – так ведь ничего не поделаешь.
И с этой мыслью он заснул.
ГЛАВА 17
Всходило и заходило солнце... Задули с моря ледяные, суровые ветры, а Всеслав все не поправлялся. Поначалу вставал с ложа, ходил по избе, пытался сделать что-то по хозяйству, а потом и вставать уж перестал. Лежал навзничь, смотрел в потолок, и то и дело мучительный кашель сотрясал его тело, разрывал грудь. Хуже даже кашля мучил жар – день и ночь горело, пылало тело обессилевшего богатыря, и этот проклятый жар съедал и силу его, и волю.
По ночам мучили жуткие сны – все, кого знал Всеслав в своей многотрудной жизни, приходили к нему, со всеми говорил он, и снова переживал горечь утраты близких людей. Видел и отца, принесенного с охоты, и Анну-Олуэн, умирающую на ноже, и Порфирия Битого в гробу под образами. Заново плакал по нелепо погибшему Михайле, вместе с братом в огне том горел старец Варфоломей. И все они безмолвно обвиняли Всеслава в своей гибели.
Не раз и не два проклял он свою неудачливую жизнь, не раз и не два шептал, бессонно глядя в темноту:
– Отчего же, отчего же, Господи, не дал ты мне гибели в яростной битве, в плену кипчакском, в темнице византийской, в холодном море? Умер бы со славой, или хоть бесславно, но быстро, чем так угасать по-стариковски...
И плакал бессильными, едкими слезами занемогший богатырь, чуял, как хвороба ломает все косточки в усталом теле... Просыпалась Лада, подходила к нему, подносила кислое питье, мочила тряпицу на лоб. Сидела рядом, смотрела жалостливо. Но и ее жалость, и печаль не могли уже утешить Всеслава – стыдно было ему за свою немощь, за то, что в расцвете сил оказался нахлебником у чужих людей, на неведомом острове, затерянном в синем море. Не раз гнал он от себя сиделку свою, говорил:
– Уйди, брось ты меня, постылого, не ходи за мной. Дай лучше умереть спокойно. Измаялся я, сил во мне нет.
Но Лада, казалось, не слышала отчаянных речей витязя, заботилась о нем пуще прежнего. Днем и ночью сидела рядом, сама исхудала, под глазами залегли синие тени. Когда поспевала она вести хозяйство, ходить за скотиной, прибираться и стряпать еду, да так, что Всеслав и не примечал, чтоб она от него хоть на шаг отходила? Проснувшись ночью, при неверном свете догорающего очага видел он рядом свою заботушку, видел ее склоненную голову и шептал:
– Иди, приляг, измаялась ты со мной...
Лада стряхивала с себя тяжелую дремоту, качала головой.
– Ты спи, спи, мне не хочется что-то...
Как-то утром Всеслав спросил ее:
– Ты говорила, с дедом живете и я сам его как-то видел. А где ж он сейчас, что не показывается?
– В лесу он, у него там землянка есть, – кротко ответила Лада, помешивая в глиняной чашке целебный отвар.
– Почему ж он там, а не в избе своей живет?
– Так... – уклончиво отвечала Лада, и больше про то не поминала.
Но Всеслав и сам догадался – не захотел старый язычник жить в одной избе с православным гостем. Выходит, что не только объедает он, Всеслав, хозяев, не только место в избе занимает да обременяет хлопотами о себе, больном, да еще и самого старого хозяина из дому выжил! От этой мысли еще тоскливей стало, и с еще большей силой Всеслав пожелал себе скорой смерти.
Лада приметила тоску витязя, но не сказала ему ничего – зачем попусту тревожить, разговоры затевать? Ее беспокоило иное – целебные травы были уж на исходе, да и не те были травы, чтоб лечить такую немочь, и мало знала она, Лада, о том, как лечить да что делать. Дед Костяш вот знал, да с тех пор, как прознал он, что гость – крещеный, православный – ушел в лес, в свою землянку, что стояла рядом с капищем Перуновым, и носу не показывал в село. Многие ходили к нему на поклон – недаром Костяш был жрецом Перуновым, многим помогал он, только родная внучка не заходила к любимому деду. Православный витязь встал между ними.
– Не дело это, внучка, – сказал дед, когда собирался покинуть родную избу. – Был бы он нашей веры – я б и слова тебе не сказал. Лечи, в дом бери, любись с ним, замуж иди! Парень он видный, спору нет. Да только какой он тебе муж, крещеный-то? Надсмеется и бросит, да и ославит на всю деревню. Сейчас уже разговоры идут – мол, парень да девка в одном дому – жди позора.
Но Лада была непреклонна. Суровыми сухими глазами смотрела она на деда и ничего не отвечала. Тот только головой покачал и ушел, не говоря дурного слова. С тех пор и не показывался, и Лада не ходила к нему. Только людская молва доносила им весточки друг о друге.
И вот теперь нужда пришла, тяжелая нужда! У старого вещуна в землянке многие травы припасены, хорошие травы. Нужно идти на поклон к нему, просить зелья для Всеслава. А как попросить, как переломить свою гордость. А и переломишь – а вдруг не даст, проклянет? И витязю тогда смерть, и она, Лада, останется тогда на всем белом свете одна-одинешенька. Как быть?
Наконец Лада решилась. В темную ночь, когда Всеслав, выпив снадобье, забылся тяжелым, бредовым сном, вышла она из дома. Таясь от соседей, низко покрыла голову черным платом, словно надеялась, что он укроет ее от любопытных глаз, и сама улыбнулась своей глупости – как будто люди могут кого-то не узнать в этой маленькой деревушке, даже если этот «кто-то» закутается с ног до головы!
Сразу за последним домом начинался черный глухой лес. Мало кто рисковал ходить туда по ночам, а эту тайную тропу знали только избранные, идущие на моление в капище великого Перуна. Тропинка вилась между огромными дубами, виляла сквозь заросли диких яблонь. Здесь Лада остановилась, вздохнула прерывисто – вспомнилось ей, как еще малюткой, стояла она возле этих яблонь и грызла дичок. От резкого, кислого вкуса сводило скулы, но яблоко казалось все-таки необыкновенно вкусным... Тогда голодно было в деревне, тогда только приплыли язычники с большой земли, убегая от крещения, и поселились на этом островке. Каким страшным, каким огромным он казался! Немало скотины пало по дороге, выдался к тому же неурожай. Умерли отец и мать Лады не то от голода, не то от какой неведомой болезни. Она осталась с дедом.
Через малое время жизнь наладилась. На остров стали заплывать лодии – но немногие купцы знали про этот островок в море, и они не мешались в жизнь деревни. Пополняли запасы съестного и пресной воды, взамен давали ткани, оружие, прочие вещи, нужные в любом домашнем обиходе. Жили хорошо, в удачные года даже роскошно, но Ладу мало что радовало с детства. Часто являлись во сне мать с отцом, и часто думала она – за что погибли они? Остались бы на большой земле, на Руси – были бы живы. К тому ж еще и о своей девичьей участи приходилось думать Ладе. Парней в деревне по пальцам можно счесть, и ведь из них пришлось бы Ладе выбирать себе супруга!
А ей – вот беда! – ни один не по сердцу. Многие, да чуть ли не все за ней увивались, льстились на ее красоту, на добрый нрав, на домовитость. Но дремало ее сердце, ни разу не сказало: вот он, тот самый единственный, которому всю жизнь отдать не жалко! Да и дед ее не торопил – молода еще, можно погодить. А теперь многие уж женились на более сговорчивых девках, у многих уж дети...
Лада продолжила путь. Миновала стража-идола, вырезанного из пня векового дуба, выкрашенного мелом и красной глиной. У ног его – короб, там видны дары. Немалый кусок мяса, хлеба, глиняный сосуд с медовухой. Девушка вздохнула даже – порой жалелось ей этих щедрых даров. Летом-то не жалко – всего много. А теперь зима, к весне будет голодно, и все равно понесут идолам жертвы, и сожгут пищу на молениях. Расточительство!
Отогнав от себя такие неподобные мысли, Лада поклонилась земно идолу и пошла дальше. За густыми ореховыми зарослями виднелся пригорок, а там, на самой круче, дедова землянка, словно нора. Но внутри-то, Лада знала, просторно, приятно даже для глаза – пучки целебных трав по стенам, шкуры на полу и на лавках, деревянные божки – их дед Костяш сам вырезает с великим искусством.
– Это кто тут ко мне пожаловал?
Знакомый глухой голос заставил Ладу обернуться. На нее пронзительно смотрел дед – седая борода всклокочена, в руках – охапка дров.
– А-а, внученька, – сказал приветливо, и у Лады отошло от сердца. – Заходи, что ж ты стоишь. Замерзла, сердешная?
Лада переступила высокий порог, спустилась в землянку, где все было знакомо и мило с детских лет. Присела на лавку, развязала платок. Дед возился у очага.
– Что поздно ходишь? – спросил, не поднимая головы. – Не те теперь времена, зверья в лесу много. Давеча волка завалил, матерый такой...
– Нужда у меня, – шепнула Лада. – Потому и пришла ночью.
– Иначе б и не пришла, так что ли? – дед усмехнулся. – Ну, сказывай, в чем нужда твоя. Всем помогаю, нешто родной внучке не пособлю?
– Всеслав занемог тяжко, – сказала Лада быстро и опустила голову. – Грудь у него болит, кашляет надрывно...
– Всеслав? – притворно удивился дед. – Это кто ж такой? Уж не тот ли православный, что ты у себя приняла-приветила?
Лада молчала. Знала она – дед отходчив, но мольбами его не смягчишь. Надо ждать, когда он выговорится, все скажет, что на сердце у него камнем лежит, а потом все же сжалится над внучкой.
– Предала ты нашу веру, – скорбно сказал дед. – Давно я за тобой примечал, многое тебе не по сердцу у нас. Да только другого тебе не дано было, вот и мирилась. А тут гляди-ка, как хвостом завертела. Не понимаешь ты что ли, дура девка?
Он же враг наш, коли он православный! их князья народ не водой – огнем да булатом крестили, изгнали нас на сей остров пустынный, словно заразные мы или проклятые какие.
– Так ведь не Всеслав это делал! – вскинулась Лада.
– А мне до того дела нет! – внушительно ответил дед. – Все одно, нашей вере враг. И сам теперь жалею, что из моря его вытащил, пожалел парня. Обратно теперь, конечно, не кинешь. Вот и пусть помирает тихонько, и нашей вины в том не будет. Или пусть богу своему молится – он ведь у них больных чудом исцелял, куда там нашим травкам да зельям.
– Люб он мне, дед! – отчаянно крикнула Лада и, упав лицом в ладони, зарыдала.
– Вот оно что... – тихо сказал дед, и Лада сжалась, ожидая криков, проклятья. – Вот оно что...
Словно подменили деда Костяша, голос его сразу подобрел, в глазах, спрятанных под нависшими бровями, засверкали слезы.
– Не плачь, не плачь, внученька, не терзай себя, родимая,
– забормотал он виновато, подсаживаясь поближе и гладя Ладу по голове своей жесткой ладонью. – Старый я дурень, до чего тебя довел...
Лада уткнулась лицом в плечо деда, и плакала, но это уже были другие слезы – сладкие, светлые. Одно знала она – дед даст зелье, и Всеслав выживет, а потом будь что будет.
– А ты-то люба ли ему? – допытывался дед Костяш.
– Не знаю я, – всхлипывая, ответила девушка. – Некогда нам было о том словечком перемолвиться, хворает он тяжко. Теперь и не знаю, застану ли его в живых-то...
– Ну вот, а я разболтался, старый пень! – всполошился дед. Сейчас он был вовсе не похож на грозного и властного языческого жреца – перед Ладой суетился просто добрый, знающий дедушка, который готов был на все ради своей любимой внучки, ради ее счастья.
Прошаркав в темный угол, он снял со стены три пучка серой, остро пахнущей травы и сунул Ладе.
– Неси ему скорей! Да нет, погоди, я сам тебя провожу...
– Не надо! – Лада подняла на деда полные слез глаза, в которых светилась благодарность. – Спасибо тебе, дедушка!
– Ну-ну, иди уж... Да приходи ко мне, слышь!
Лада выбежала из землянки. Обратная дорога по ночному, темному лесу показалась ей короткой и легкой. Ног под собой не чуя, летела она по тропе. И вот впереди спящая деревня, только в одной избе светится окошко, и это ее изба и спит там милый, прекрасный витязь...
Как вихрь, Лада ворвалась в избу. Всеслав не спал, сидел на скамье. Разбудил его, видно, приступ кашля – на лбу высыпали бисеринки пота, лицо было красно, глаза потускнели.
– Ты где была? – слабым голосом спросил он у Лады. – Я проснулся, вижу – тебя нет. Звал, звал... Не знал, что и думать.
– Зелье тебе достала чудесное! – громко, не в силах сдержать себя сказала Лада. – Вот увидишь, заварю его тебе, и ты сразу поправишься. Милый мой, хороший мой...
От радости Лада себя не помнила, говорила те слова, что в обычное время ни за что бы сказать не решилась. Всеслав, сидя на скамье, удивленно смотрел, как она крутится у печки, гремит горшками, слушал ее жаркий лепет. Не знал, как и понимать это, но чувствовал – случилось что-то хорошее, в самом деле хорошее.
Лада поуспокоилась немного, подала Всеславу горячий отвар в расписной чашке.
– Пей и ложись скорее, – сказала коротко.
Всеслав послушался, глотнул терпкой жидкости и, зажмурясь, выпил до дна. Летними лугами пахло снадобье, и светлыми березовыми рощами, где так сладко и легко дышится, яблоневым цветом и ледяной родниковой водой, от которой так ломит зубы в жаркий полдень... Лег и зажмурился блаженно. Теперь он верил в то, что выздоровеет, встанет на ноги, отблагодарит Ладу за доброту ее и заботу.
По ночам мучили жуткие сны – все, кого знал Всеслав в своей многотрудной жизни, приходили к нему, со всеми говорил он, и снова переживал горечь утраты близких людей. Видел и отца, принесенного с охоты, и Анну-Олуэн, умирающую на ноже, и Порфирия Битого в гробу под образами. Заново плакал по нелепо погибшему Михайле, вместе с братом в огне том горел старец Варфоломей. И все они безмолвно обвиняли Всеслава в своей гибели.
Не раз и не два проклял он свою неудачливую жизнь, не раз и не два шептал, бессонно глядя в темноту:
– Отчего же, отчего же, Господи, не дал ты мне гибели в яростной битве, в плену кипчакском, в темнице византийской, в холодном море? Умер бы со славой, или хоть бесславно, но быстро, чем так угасать по-стариковски...
И плакал бессильными, едкими слезами занемогший богатырь, чуял, как хвороба ломает все косточки в усталом теле... Просыпалась Лада, подходила к нему, подносила кислое питье, мочила тряпицу на лоб. Сидела рядом, смотрела жалостливо. Но и ее жалость, и печаль не могли уже утешить Всеслава – стыдно было ему за свою немощь, за то, что в расцвете сил оказался нахлебником у чужих людей, на неведомом острове, затерянном в синем море. Не раз гнал он от себя сиделку свою, говорил:
– Уйди, брось ты меня, постылого, не ходи за мной. Дай лучше умереть спокойно. Измаялся я, сил во мне нет.
Но Лада, казалось, не слышала отчаянных речей витязя, заботилась о нем пуще прежнего. Днем и ночью сидела рядом, сама исхудала, под глазами залегли синие тени. Когда поспевала она вести хозяйство, ходить за скотиной, прибираться и стряпать еду, да так, что Всеслав и не примечал, чтоб она от него хоть на шаг отходила? Проснувшись ночью, при неверном свете догорающего очага видел он рядом свою заботушку, видел ее склоненную голову и шептал:
– Иди, приляг, измаялась ты со мной...
Лада стряхивала с себя тяжелую дремоту, качала головой.
– Ты спи, спи, мне не хочется что-то...
Как-то утром Всеслав спросил ее:
– Ты говорила, с дедом живете и я сам его как-то видел. А где ж он сейчас, что не показывается?
– В лесу он, у него там землянка есть, – кротко ответила Лада, помешивая в глиняной чашке целебный отвар.
– Почему ж он там, а не в избе своей живет?
– Так... – уклончиво отвечала Лада, и больше про то не поминала.
Но Всеслав и сам догадался – не захотел старый язычник жить в одной избе с православным гостем. Выходит, что не только объедает он, Всеслав, хозяев, не только место в избе занимает да обременяет хлопотами о себе, больном, да еще и самого старого хозяина из дому выжил! От этой мысли еще тоскливей стало, и с еще большей силой Всеслав пожелал себе скорой смерти.
Лада приметила тоску витязя, но не сказала ему ничего – зачем попусту тревожить, разговоры затевать? Ее беспокоило иное – целебные травы были уж на исходе, да и не те были травы, чтоб лечить такую немочь, и мало знала она, Лада, о том, как лечить да что делать. Дед Костяш вот знал, да с тех пор, как прознал он, что гость – крещеный, православный – ушел в лес, в свою землянку, что стояла рядом с капищем Перуновым, и носу не показывал в село. Многие ходили к нему на поклон – недаром Костяш был жрецом Перуновым, многим помогал он, только родная внучка не заходила к любимому деду. Православный витязь встал между ними.
– Не дело это, внучка, – сказал дед, когда собирался покинуть родную избу. – Был бы он нашей веры – я б и слова тебе не сказал. Лечи, в дом бери, любись с ним, замуж иди! Парень он видный, спору нет. Да только какой он тебе муж, крещеный-то? Надсмеется и бросит, да и ославит на всю деревню. Сейчас уже разговоры идут – мол, парень да девка в одном дому – жди позора.
Но Лада была непреклонна. Суровыми сухими глазами смотрела она на деда и ничего не отвечала. Тот только головой покачал и ушел, не говоря дурного слова. С тех пор и не показывался, и Лада не ходила к нему. Только людская молва доносила им весточки друг о друге.
И вот теперь нужда пришла, тяжелая нужда! У старого вещуна в землянке многие травы припасены, хорошие травы. Нужно идти на поклон к нему, просить зелья для Всеслава. А как попросить, как переломить свою гордость. А и переломишь – а вдруг не даст, проклянет? И витязю тогда смерть, и она, Лада, останется тогда на всем белом свете одна-одинешенька. Как быть?
Наконец Лада решилась. В темную ночь, когда Всеслав, выпив снадобье, забылся тяжелым, бредовым сном, вышла она из дома. Таясь от соседей, низко покрыла голову черным платом, словно надеялась, что он укроет ее от любопытных глаз, и сама улыбнулась своей глупости – как будто люди могут кого-то не узнать в этой маленькой деревушке, даже если этот «кто-то» закутается с ног до головы!
Сразу за последним домом начинался черный глухой лес. Мало кто рисковал ходить туда по ночам, а эту тайную тропу знали только избранные, идущие на моление в капище великого Перуна. Тропинка вилась между огромными дубами, виляла сквозь заросли диких яблонь. Здесь Лада остановилась, вздохнула прерывисто – вспомнилось ей, как еще малюткой, стояла она возле этих яблонь и грызла дичок. От резкого, кислого вкуса сводило скулы, но яблоко казалось все-таки необыкновенно вкусным... Тогда голодно было в деревне, тогда только приплыли язычники с большой земли, убегая от крещения, и поселились на этом островке. Каким страшным, каким огромным он казался! Немало скотины пало по дороге, выдался к тому же неурожай. Умерли отец и мать Лады не то от голода, не то от какой неведомой болезни. Она осталась с дедом.
Через малое время жизнь наладилась. На остров стали заплывать лодии – но немногие купцы знали про этот островок в море, и они не мешались в жизнь деревни. Пополняли запасы съестного и пресной воды, взамен давали ткани, оружие, прочие вещи, нужные в любом домашнем обиходе. Жили хорошо, в удачные года даже роскошно, но Ладу мало что радовало с детства. Часто являлись во сне мать с отцом, и часто думала она – за что погибли они? Остались бы на большой земле, на Руси – были бы живы. К тому ж еще и о своей девичьей участи приходилось думать Ладе. Парней в деревне по пальцам можно счесть, и ведь из них пришлось бы Ладе выбирать себе супруга!
А ей – вот беда! – ни один не по сердцу. Многие, да чуть ли не все за ней увивались, льстились на ее красоту, на добрый нрав, на домовитость. Но дремало ее сердце, ни разу не сказало: вот он, тот самый единственный, которому всю жизнь отдать не жалко! Да и дед ее не торопил – молода еще, можно погодить. А теперь многие уж женились на более сговорчивых девках, у многих уж дети...
Лада продолжила путь. Миновала стража-идола, вырезанного из пня векового дуба, выкрашенного мелом и красной глиной. У ног его – короб, там видны дары. Немалый кусок мяса, хлеба, глиняный сосуд с медовухой. Девушка вздохнула даже – порой жалелось ей этих щедрых даров. Летом-то не жалко – всего много. А теперь зима, к весне будет голодно, и все равно понесут идолам жертвы, и сожгут пищу на молениях. Расточительство!
Отогнав от себя такие неподобные мысли, Лада поклонилась земно идолу и пошла дальше. За густыми ореховыми зарослями виднелся пригорок, а там, на самой круче, дедова землянка, словно нора. Но внутри-то, Лада знала, просторно, приятно даже для глаза – пучки целебных трав по стенам, шкуры на полу и на лавках, деревянные божки – их дед Костяш сам вырезает с великим искусством.
– Это кто тут ко мне пожаловал?
Знакомый глухой голос заставил Ладу обернуться. На нее пронзительно смотрел дед – седая борода всклокочена, в руках – охапка дров.
– А-а, внученька, – сказал приветливо, и у Лады отошло от сердца. – Заходи, что ж ты стоишь. Замерзла, сердешная?
Лада переступила высокий порог, спустилась в землянку, где все было знакомо и мило с детских лет. Присела на лавку, развязала платок. Дед возился у очага.
– Что поздно ходишь? – спросил, не поднимая головы. – Не те теперь времена, зверья в лесу много. Давеча волка завалил, матерый такой...
– Нужда у меня, – шепнула Лада. – Потому и пришла ночью.
– Иначе б и не пришла, так что ли? – дед усмехнулся. – Ну, сказывай, в чем нужда твоя. Всем помогаю, нешто родной внучке не пособлю?
– Всеслав занемог тяжко, – сказала Лада быстро и опустила голову. – Грудь у него болит, кашляет надрывно...
– Всеслав? – притворно удивился дед. – Это кто ж такой? Уж не тот ли православный, что ты у себя приняла-приветила?
Лада молчала. Знала она – дед отходчив, но мольбами его не смягчишь. Надо ждать, когда он выговорится, все скажет, что на сердце у него камнем лежит, а потом все же сжалится над внучкой.
– Предала ты нашу веру, – скорбно сказал дед. – Давно я за тобой примечал, многое тебе не по сердцу у нас. Да только другого тебе не дано было, вот и мирилась. А тут гляди-ка, как хвостом завертела. Не понимаешь ты что ли, дура девка?
Он же враг наш, коли он православный! их князья народ не водой – огнем да булатом крестили, изгнали нас на сей остров пустынный, словно заразные мы или проклятые какие.
– Так ведь не Всеслав это делал! – вскинулась Лада.
– А мне до того дела нет! – внушительно ответил дед. – Все одно, нашей вере враг. И сам теперь жалею, что из моря его вытащил, пожалел парня. Обратно теперь, конечно, не кинешь. Вот и пусть помирает тихонько, и нашей вины в том не будет. Или пусть богу своему молится – он ведь у них больных чудом исцелял, куда там нашим травкам да зельям.
– Люб он мне, дед! – отчаянно крикнула Лада и, упав лицом в ладони, зарыдала.
– Вот оно что... – тихо сказал дед, и Лада сжалась, ожидая криков, проклятья. – Вот оно что...
Словно подменили деда Костяша, голос его сразу подобрел, в глазах, спрятанных под нависшими бровями, засверкали слезы.
– Не плачь, не плачь, внученька, не терзай себя, родимая,
– забормотал он виновато, подсаживаясь поближе и гладя Ладу по голове своей жесткой ладонью. – Старый я дурень, до чего тебя довел...
Лада уткнулась лицом в плечо деда, и плакала, но это уже были другие слезы – сладкие, светлые. Одно знала она – дед даст зелье, и Всеслав выживет, а потом будь что будет.
– А ты-то люба ли ему? – допытывался дед Костяш.
– Не знаю я, – всхлипывая, ответила девушка. – Некогда нам было о том словечком перемолвиться, хворает он тяжко. Теперь и не знаю, застану ли его в живых-то...
– Ну вот, а я разболтался, старый пень! – всполошился дед. Сейчас он был вовсе не похож на грозного и властного языческого жреца – перед Ладой суетился просто добрый, знающий дедушка, который готов был на все ради своей любимой внучки, ради ее счастья.
Прошаркав в темный угол, он снял со стены три пучка серой, остро пахнущей травы и сунул Ладе.
– Неси ему скорей! Да нет, погоди, я сам тебя провожу...
– Не надо! – Лада подняла на деда полные слез глаза, в которых светилась благодарность. – Спасибо тебе, дедушка!
– Ну-ну, иди уж... Да приходи ко мне, слышь!
Лада выбежала из землянки. Обратная дорога по ночному, темному лесу показалась ей короткой и легкой. Ног под собой не чуя, летела она по тропе. И вот впереди спящая деревня, только в одной избе светится окошко, и это ее изба и спит там милый, прекрасный витязь...
Как вихрь, Лада ворвалась в избу. Всеслав не спал, сидел на скамье. Разбудил его, видно, приступ кашля – на лбу высыпали бисеринки пота, лицо было красно, глаза потускнели.
– Ты где была? – слабым голосом спросил он у Лады. – Я проснулся, вижу – тебя нет. Звал, звал... Не знал, что и думать.
– Зелье тебе достала чудесное! – громко, не в силах сдержать себя сказала Лада. – Вот увидишь, заварю его тебе, и ты сразу поправишься. Милый мой, хороший мой...
От радости Лада себя не помнила, говорила те слова, что в обычное время ни за что бы сказать не решилась. Всеслав, сидя на скамье, удивленно смотрел, как она крутится у печки, гремит горшками, слушал ее жаркий лепет. Не знал, как и понимать это, но чувствовал – случилось что-то хорошее, в самом деле хорошее.
Лада поуспокоилась немного, подала Всеславу горячий отвар в расписной чашке.
– Пей и ложись скорее, – сказала коротко.
Всеслав послушался, глотнул терпкой жидкости и, зажмурясь, выпил до дна. Летними лугами пахло снадобье, и светлыми березовыми рощами, где так сладко и легко дышится, яблоневым цветом и ледяной родниковой водой, от которой так ломит зубы в жаркий полдень... Лег и зажмурился блаженно. Теперь он верил в то, что выздоровеет, встанет на ноги, отблагодарит Ладу за доброту ее и заботу.
ГЛАВА 18
Зелье помогло, и Всеслав начал поправляться. Уже на третий день кашель смягчился, уже не раздирал безжалостно грудь, пропал и мучительный жар. Через неделю Всеслав сам вставал с ложа, ходил по избе, держась за стены и лавки. Лада, шутя, покрикивала на него, просила, чтоб лег в постель, не ходил, как тень. Но Всеславу мучительно было безделье.
– Все бока я себе отлежал, – говорил жалобно. – Всю свою жизнь на ногах был, с петухами вставал!
– Уж, с петухами, – посмеивалась над ним Лада. – Поди, боярский сыночек – мягко спал, сладко ел, никакой заботушки сроду не знал!
Всеслав только усмехался в ответ, но поддразнивания озорницы Лады все же больно задевали его порой. Как-то он не выдержал, и за вечерней трапезой рассказал ей всю жизнь свою. Лада только ахала и раскрывала глаза – ничего подобного не приходилось ей слышать. Выросла она в этой деревне, среди одних и тех же знакомых людей, и не знала почти ничего о том, как иные люди живут. Помнила только – когда-то давно жила на большой земле, потом пришли плохие люди и прогнали куда-то... Долго плыли морем, очень хотелось есть и пить. А потом – этот остров, на котором и провела она всю свою жизнь.
– Все бока я себе отлежал, – говорил жалобно. – Всю свою жизнь на ногах был, с петухами вставал!
– Уж, с петухами, – посмеивалась над ним Лада. – Поди, боярский сыночек – мягко спал, сладко ел, никакой заботушки сроду не знал!
Всеслав только усмехался в ответ, но поддразнивания озорницы Лады все же больно задевали его порой. Как-то он не выдержал, и за вечерней трапезой рассказал ей всю жизнь свою. Лада только ахала и раскрывала глаза – ничего подобного не приходилось ей слышать. Выросла она в этой деревне, среди одних и тех же знакомых людей, и не знала почти ничего о том, как иные люди живут. Помнила только – когда-то давно жила на большой земле, потом пришли плохие люди и прогнали куда-то... Долго плыли морем, очень хотелось есть и пить. А потом – этот остров, на котором и провела она всю свою жизнь.