Страница:
Осьминог — обычно наша старшая сестра Светлана. Никто лучше ее не шипит, не хватает своих жертв и не тащит их на съедение в какой-нибудь укромный уголок. Например, в ванную, если в квартире нет взрослых. Сейчас Матрешенька дома, в ванную и в кухню нельзя. Взрослые не разберутся, подумают, что маленьких обижают.
Правда, в ванной нас не едят, наоборот, кормят. В нижней части двери там круглые дырочки. В эти дырочки Светлана проталкивает хлеб с горчицей и солью. Пленник обязан съесть все это: дело чести! Сидеть в ванной очень интересно. Прибывают новые пленники, рассказывают свежие новости. Сережка, например, выдал себя тем, что пискнул, когда его нечаянно придавили чемоданом. А того, кто лежал в передней на сундуке под шубами, Светлана так и не нашла, он всех и выручил.
Иногда в ванной нам с Наташей приходится учить трудные иностранные слова. У нас была корова, небольшая, твердая, холодная, с тонкими ногами и толстым животом, гуттаперчевая корова или целлулоидная. Старшая сестра, человек упорный, заперла нас с нею в темной ванной и, пока не выучим два этих слова, оттуда не выпускала. Потом она отняла у нас это животное и подарила на день рождения братику или сестренке одной из своих подруг. Мы не жалели: корова была жесткая, холодная, ноги тощие, живот толстый, голова маленькая. Какая-то глупая корова. Но мы на все были согласны, даже учить эти жуткие слова «гуттаперчевая» и «целлулоидная», только бы старшая сестра играла с нами.
Правда, в ванной нас не едят, наоборот, кормят. В нижней части двери там круглые дырочки. В эти дырочки Светлана проталкивает хлеб с горчицей и солью. Пленник обязан съесть все это: дело чести! Сидеть в ванной очень интересно. Прибывают новые пленники, рассказывают свежие новости. Сережка, например, выдал себя тем, что пискнул, когда его нечаянно придавили чемоданом. А того, кто лежал в передней на сундуке под шубами, Светлана так и не нашла, он всех и выручил.
Иногда в ванной нам с Наташей приходится учить трудные иностранные слова. У нас была корова, небольшая, твердая, холодная, с тонкими ногами и толстым животом, гуттаперчевая корова или целлулоидная. Старшая сестра, человек упорный, заперла нас с нею в темной ванной и, пока не выучим два этих слова, оттуда не выпускала. Потом она отняла у нас это животное и подарила на день рождения братику или сестренке одной из своих подруг. Мы не жалели: корова была жесткая, холодная, ноги тощие, живот толстый, голова маленькая. Какая-то глупая корова. Но мы на все были согласны, даже учить эти жуткие слова «гуттаперчевая» и «целлулоидная», только бы старшая сестра играла с нами.
НАШ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Солнечные квадраты сияют на стенах. Дома тепло-тепло. И удивительный запах теплых пирогов.
Значит, сегодня выходной день!
Я выскакиваю из кроватки, чтобы бежать в кухню к Матрешеньке, и чуть не падаю, споткнувшись о велосипед. Большой, железный, зеленого цвета, на трех колесах. Вчера его тут не было.
Сегодня наш день рождения, вот что! Мой и Наташин. Я бегу к Наташе. Она только что села в кроватке и, не отрываясь, глядит на стул возле кровати. А на стуле большая, красивая, нарядная кукла. Не простая — с закрывающимися глазами! Мы ахаем, хватаем куклу, кладем ее — хлоп-хлоп глазищами. Мы вспоминаем, нас спрашивали на днях, что бы мы хотели на день рождения. Я, не задумываясь, ответила: «Велосипед!», Наташа: «Куклу с закрывающимися глазами!»
Я в ночной рубашке и босиком мчусь на велосипеде в кухню лихо разворачиваюсь, будто век ездила, влетаю на полном ходу. Матрешенька обнимает меня.
Наша милая хорошая няня Матрешенька (по-настоящему ее зовут Матрена Федотовна Царева) пришла к нам, когда нам с сестрой исполнилось два месяца. До ее прихода у нас перебывало несколько нянь, даже специальная сестра по уходу за младенцами. Да как-то не ужились, не захотели остаться. Хотя отец и мать были очень хорошие и, как тогда говорили, простые люди. Мать, совсем молодая, только из университета, врач. Отец окончил лесной техникум, работал по всей стране по лесосплаву. Он то уезжает в командировки, то приезжает из них, и привозит очень много всякой рыбы, которую сам наловил. У нас с Наташей деревянные желтые кроватки. Папа их сам сделал. Мы помним, как он их делал, у нас на глазах.
О нем — лучше отдельно. Интереснейший, талантливейший человек. Человек будущего. Как бы его там больше поняли, как бы он был на месте, как много прекрасного сделал бы. Он и так много сделал. Сколько людей так, наверное. Видимо, они и двигают жизнь (не время, время само движется). Это ужасно неправильно, примитивно: «покорять природу», «двигать время». Что время, мебель, что ли? Отец — человек абсолютной честности. Простой, деревенский, из крестьян Симбирской губернии. Он может ошибаться, но нечестным быть не может. С мамой они познакомились в отряде Красной гвардии по дороге в Туркестан в восемнадцатом году. Маме тогда было восемнадцать, папе — двадцать семь лет.
Уж не знаю, мы или родители понравились Матрешеньке. Соседи пугали ее трудностями — уход сразу за двумя малышами. Все, кто за это брался, ушли.
— Ну, они ушли, и Бог с ними! А я останусь! — сказала Матрешенька соседям.
Итак, мы с Наташей босиком, в ночных рубашках, на кухне. Там солнце и Матрешенька у чистого большого стола. Улыбается нам, быстро-быстро стучит огромным ножом по светло-зеленой капусте. Она в очень чистом платке (и цветы на платке), и в клетчатом фартуке. А еще на столе круглая белая горка. Это тесто. Рядом с большой — много маленьких тестяных горок.
— Пусть подходят! — говорит Матрешенька, быстро отрезает от большой горы кусок, и гора тут же сползает, но остается такой же правильной, только чуть-чуть поменьше; и режет тесто на одинаковые кусочки и быстро обваливает каждый в муке.
Мы радуемся и тоже пробуем валять в муке кусочки теста, но только пальцы вязнут в липком тесте. Вытираем руки обо что попадется.
— Вы умойтесь, оденьтесь, — говорит Матрешенька, — и придете достряпывать.
Мы убегаем и тут же прибегаем обратно спросить:
— А ты какие пироги сегодня печешь?
— Большой, с капустой, в печи сидит, — объясняет Матрешенька. — Вот начинка осталась, поешьте! С мясом и рисом пирог, саго еще есть, если хватит теста.
— А с вареньем? А плюшки?
— Ну, будь по-вашему. Сагу на следующий раз оставлю. И запевает свою любимую частушку:
Скоро будет новоселье,
Нам лепешек нанесут,
И помажут, и покажут,
А покушать не дадут.
Что такое дом? Может быть, дом для того, чтобы отгородиться от темноты, от ужаса неизвестности, неожиданных опасностей, угроз? Совсем как в первобытной пещере. А теперь дом еще и защита своего душевного мира, выражение его.
А тщеславие? А хвастовство? Бог с ними!
Значит, сегодня выходной день!
Я выскакиваю из кроватки, чтобы бежать в кухню к Матрешеньке, и чуть не падаю, споткнувшись о велосипед. Большой, железный, зеленого цвета, на трех колесах. Вчера его тут не было.
Сегодня наш день рождения, вот что! Мой и Наташин. Я бегу к Наташе. Она только что села в кроватке и, не отрываясь, глядит на стул возле кровати. А на стуле большая, красивая, нарядная кукла. Не простая — с закрывающимися глазами! Мы ахаем, хватаем куклу, кладем ее — хлоп-хлоп глазищами. Мы вспоминаем, нас спрашивали на днях, что бы мы хотели на день рождения. Я, не задумываясь, ответила: «Велосипед!», Наташа: «Куклу с закрывающимися глазами!»
Я в ночной рубашке и босиком мчусь на велосипеде в кухню лихо разворачиваюсь, будто век ездила, влетаю на полном ходу. Матрешенька обнимает меня.
Наша милая хорошая няня Матрешенька (по-настоящему ее зовут Матрена Федотовна Царева) пришла к нам, когда нам с сестрой исполнилось два месяца. До ее прихода у нас перебывало несколько нянь, даже специальная сестра по уходу за младенцами. Да как-то не ужились, не захотели остаться. Хотя отец и мать были очень хорошие и, как тогда говорили, простые люди. Мать, совсем молодая, только из университета, врач. Отец окончил лесной техникум, работал по всей стране по лесосплаву. Он то уезжает в командировки, то приезжает из них, и привозит очень много всякой рыбы, которую сам наловил. У нас с Наташей деревянные желтые кроватки. Папа их сам сделал. Мы помним, как он их делал, у нас на глазах.
О нем — лучше отдельно. Интереснейший, талантливейший человек. Человек будущего. Как бы его там больше поняли, как бы он был на месте, как много прекрасного сделал бы. Он и так много сделал. Сколько людей так, наверное. Видимо, они и двигают жизнь (не время, время само движется). Это ужасно неправильно, примитивно: «покорять природу», «двигать время». Что время, мебель, что ли? Отец — человек абсолютной честности. Простой, деревенский, из крестьян Симбирской губернии. Он может ошибаться, но нечестным быть не может. С мамой они познакомились в отряде Красной гвардии по дороге в Туркестан в восемнадцатом году. Маме тогда было восемнадцать, папе — двадцать семь лет.
Уж не знаю, мы или родители понравились Матрешеньке. Соседи пугали ее трудностями — уход сразу за двумя малышами. Все, кто за это брался, ушли.
— Ну, они ушли, и Бог с ними! А я останусь! — сказала Матрешенька соседям.
Итак, мы с Наташей босиком, в ночных рубашках, на кухне. Там солнце и Матрешенька у чистого большого стола. Улыбается нам, быстро-быстро стучит огромным ножом по светло-зеленой капусте. Она в очень чистом платке (и цветы на платке), и в клетчатом фартуке. А еще на столе круглая белая горка. Это тесто. Рядом с большой — много маленьких тестяных горок.
— Пусть подходят! — говорит Матрешенька, быстро отрезает от большой горы кусок, и гора тут же сползает, но остается такой же правильной, только чуть-чуть поменьше; и режет тесто на одинаковые кусочки и быстро обваливает каждый в муке.
Мы радуемся и тоже пробуем валять в муке кусочки теста, но только пальцы вязнут в липком тесте. Вытираем руки обо что попадется.
— Вы умойтесь, оденьтесь, — говорит Матрешенька, — и придете достряпывать.
Мы убегаем и тут же прибегаем обратно спросить:
— А ты какие пироги сегодня печешь?
— Большой, с капустой, в печи сидит, — объясняет Матрешенька. — Вот начинка осталась, поешьте! С мясом и рисом пирог, саго еще есть, если хватит теста.
— А с вареньем? А плюшки?
— Ну, будь по-вашему. Сагу на следующий раз оставлю. И запевает свою любимую частушку:
Скоро будет новоселье,
Нам лепешек нанесут,
И помажут, и покажут,
А покушать не дадут.
Что такое дом? Может быть, дом для того, чтобы отгородиться от темноты, от ужаса неизвестности, неожиданных опасностей, угроз? Совсем как в первобытной пещере. А теперь дом еще и защита своего душевного мира, выражение его.
А тщеславие? А хвастовство? Бог с ними!
НАША МАТРЕШЕНЬКА
Матрешенька очень любила завязывать лентами занавески. Повесит их и наденет белый чехол на спинки наших кроватей (сошьет новый или постирает старый). Сразу подвяжет розовой лентой или голубой, а то разными, какие будут: один чехол — красной, другой — белой ленточкой. И занавески на окнах тоже подвязаны бантами. Если не было ленты, Матрешенька шила ее сама из каких-нибудь лоскутов. Мы сидели рядом и смотрели, как она шьет. Быстро-быстро крутит колесо, громко стучит машинка, под иголку бежит материя.
— Ну, как ты, как ты, Матрешенька, палец не прошила? Убирай скорей руку!
Было страшно смотреть — вдруг пришьет палец. Но ни разу не пришила Матрешенька палец. И в мясорубку рукой ни разу не попала, а так было страшно смотреть, как крутится и крутится внутри винт, подхватывает, перемалывает мясо — вот-вот отхватит, провернет палец.
И цветы были подвязаны лентами. Эти ленты были почти всегда из лоскутков. Обернет Матрешенька цветочные горшки бумагой, да не простой, а вырежет ее кружевами. Больше всего мы любили, чтоб были на узорах человечки. Обернет горшочки такой бумагой и повесит на каждом большой яркий бант.
Мама никогда ничего не говорила. Приходила: уютно-чисто — и ладно. В ее комнате бантов не было ни одного, и горшков с цветами не было.
Еще Матрешенька всегда так усаживала наши игрушки, чтобы им было удобно. Примостит кукол, поросенка, лошадку как следует, повяжет кому надо бантики, сошьет платьице. Мы придем со двора, из школы, — они сидят румяные, чистые.
Усадит их, а сама сидит, вяжет нам варежки или носки, или перешивает себе сарафан из старого маминого костюма, или нам шьет платьица с отделкой из своего, из Светланиного, из маминого костюма.
Или пишет письмо в Казань своей дочке Шуре. Семь детей было у Матрешеньки, осталась одна дочка. Темная жизнь в деревне, бедность, уморила троих. Еще трех — война и голод. Уцелела самая цепкая — Шура. Ей и пишет письмо Матрешенька большими печатными буквами:
«Здравствуй, милая дочка Шура! Как ты живешь? Как живет твой сын Вадим и другой сын Славка, и твой муж Федор? Как ваше здоровье? Не пьет ли муж снова? Если пьет сильно, скажи, что я ему не велю. А то пусть ко мне приезжает».
Или читала нам вслух книжки, большие, яркие, с картинками. Если картинки были серыми, мы их сейчас же раскрашивали. Читала, медленно шевеля губами, часто не все слова удавалось прочесть сразу, мы ей помогали, подыскивали слова. Очень мы любили книги.
Самые хорошие были выходные дни. Сначала они так и назывались выходными, а потом стали называться воскресеньями и наступали уже не через пять дней, а через шесть, на седьмой. И хотя выходных стало меньше, но Матрешенька и ее подруги довольны.
— Так-то по-Божески, — говорила тетя Наташа басом.
Днем Матрешеньке некогда.
— Нянечка, нам скучно.
— Сейчас оркестру позову!
Вечером рассказывала нам сказки. Особенно, когда мы были маленькими. Потом научила нас рассказывать их друг дружке. Уставала за день. Рассказывает, рассказывает, а слово за слово цепляется, слова длинные, голова падает.
— Ну, Матрешенька, ну!
— Не мешайте спать нянечке! — говорит мама.
Особенно мы любили сказку про Царевну-лягушку. Рассказываем ее друг дружке. «Тарас!» — говорила Наташа тайное слово. Это означало: «Таня, рассказывай!» Или — к Матрешеньке. Вяжет что-нибудь вечером, сидит на своей кровати. Мы сидим рядом с двух сторон.
— Жил-был царь. Были у него три сына.
Первые два царевича нас не интересуют. То ли дело младший.
— Пустил младший сын стрелочку — взяла стрелу в лапы зеленая болотная лягуха-квакуха.
— А лягушка станет царевной? — и в этот раз тревожились мы.
— Станет, станет, — успокаивала Матрешенька, и тогда мы слушали дальше.
— Ну, как ты, как ты, Матрешенька, палец не прошила? Убирай скорей руку!
Было страшно смотреть — вдруг пришьет палец. Но ни разу не пришила Матрешенька палец. И в мясорубку рукой ни разу не попала, а так было страшно смотреть, как крутится и крутится внутри винт, подхватывает, перемалывает мясо — вот-вот отхватит, провернет палец.
И цветы были подвязаны лентами. Эти ленты были почти всегда из лоскутков. Обернет Матрешенька цветочные горшки бумагой, да не простой, а вырежет ее кружевами. Больше всего мы любили, чтоб были на узорах человечки. Обернет горшочки такой бумагой и повесит на каждом большой яркий бант.
Мама никогда ничего не говорила. Приходила: уютно-чисто — и ладно. В ее комнате бантов не было ни одного, и горшков с цветами не было.
Еще Матрешенька всегда так усаживала наши игрушки, чтобы им было удобно. Примостит кукол, поросенка, лошадку как следует, повяжет кому надо бантики, сошьет платьице. Мы придем со двора, из школы, — они сидят румяные, чистые.
Усадит их, а сама сидит, вяжет нам варежки или носки, или перешивает себе сарафан из старого маминого костюма, или нам шьет платьица с отделкой из своего, из Светланиного, из маминого костюма.
Или пишет письмо в Казань своей дочке Шуре. Семь детей было у Матрешеньки, осталась одна дочка. Темная жизнь в деревне, бедность, уморила троих. Еще трех — война и голод. Уцелела самая цепкая — Шура. Ей и пишет письмо Матрешенька большими печатными буквами:
«Здравствуй, милая дочка Шура! Как ты живешь? Как живет твой сын Вадим и другой сын Славка, и твой муж Федор? Как ваше здоровье? Не пьет ли муж снова? Если пьет сильно, скажи, что я ему не велю. А то пусть ко мне приезжает».
Или читала нам вслух книжки, большие, яркие, с картинками. Если картинки были серыми, мы их сейчас же раскрашивали. Читала, медленно шевеля губами, часто не все слова удавалось прочесть сразу, мы ей помогали, подыскивали слова. Очень мы любили книги.
Самые хорошие были выходные дни. Сначала они так и назывались выходными, а потом стали называться воскресеньями и наступали уже не через пять дней, а через шесть, на седьмой. И хотя выходных стало меньше, но Матрешенька и ее подруги довольны.
— Так-то по-Божески, — говорила тетя Наташа басом.
Днем Матрешеньке некогда.
— Нянечка, нам скучно.
— Сейчас оркестру позову!
Вечером рассказывала нам сказки. Особенно, когда мы были маленькими. Потом научила нас рассказывать их друг дружке. Уставала за день. Рассказывает, рассказывает, а слово за слово цепляется, слова длинные, голова падает.
— Ну, Матрешенька, ну!
— Не мешайте спать нянечке! — говорит мама.
Особенно мы любили сказку про Царевну-лягушку. Рассказываем ее друг дружке. «Тарас!» — говорила Наташа тайное слово. Это означало: «Таня, рассказывай!» Или — к Матрешеньке. Вяжет что-нибудь вечером, сидит на своей кровати. Мы сидим рядом с двух сторон.
— Жил-был царь. Были у него три сына.
Первые два царевича нас не интересуют. То ли дело младший.
— Пустил младший сын стрелочку — взяла стрелу в лапы зеленая болотная лягуха-квакуха.
— А лягушка станет царевной? — и в этот раз тревожились мы.
— Станет, станет, — успокаивала Матрешенька, и тогда мы слушали дальше.
КАРТИНКА С БАЗАРА
Матрешенька принесла с базара картину. Картина лежала в большой сумке, сплетенной из соломы, сверкала и сияла поверх картошки и лука. На черном фоне золотые и розовые цветы, зеленые листья, а посередине девочка с корзинкой. На девочке — шапочка из красной блестящей бумаги. Значит, эта девочка — Красная шапочка. А что это такое? Длинная скамейка на четырех столбиках. Да это же серый волк! Вот и пасть большая, что есть сил раскрытая, и хвост!
Матрешенька осторожно вынула картину из сумки, поставила на табурет, прислонила к стенке, и мы любовались и восхищались. Правда, лицо у девочки могло быть покрасивее, но попробуй сделай его из бумаги. Нарисовать красивое лицо, и то трудно. А это из бумаги, даже из фольги. Зато шапочка, платье, фартук, бантики, туфли! Зато дорожка, дерево, три цветка, серый волк!
Потом Матрешенька убрала картошку и лук в холодильный шкаф под небольшим окном. И мы пошли вешать картину в комнату. Выбрали место между двух окон. Матрешенька вбила гвоздь, и вот мы радуемся Красной шапочке и цветам.
Потом приходит мама. Поздно, как всегда. Сначала — работа, после работы — собрание. Ужинает и заглядывает к нам в комнату. Мы нарочно не говорим ей про картину, пусть тоже увидит, удивится и обрадуется.
— Матреша! Это что за гадость здесь висит? Фу, какая безвкусица! Снимите сейчас же! И зачем только деньги тратить на такую дрянь! Детям вкус портить!
Матрешенька очень расстроена, говорит:
— Ну, ладно, Лидия Ивановна! Ну, ладно. Пятьдесят копеек всего стоит, я свои заплачу.
— И не в деньгах главное. Только детям вкус портите, — сердится мама.
— Я над своей кроватью повешу, пусть там висит, коли вам не нравится.
Мы плачем. Мы любим и картину, и Матрешеньку, и маму. Что делать?
И Матрешенька вешает картину про Красную шапочку над своей кроватью, которая стоит в этой же комнате рядом с нашими.
Матрешенька осторожно вынула картину из сумки, поставила на табурет, прислонила к стенке, и мы любовались и восхищались. Правда, лицо у девочки могло быть покрасивее, но попробуй сделай его из бумаги. Нарисовать красивое лицо, и то трудно. А это из бумаги, даже из фольги. Зато шапочка, платье, фартук, бантики, туфли! Зато дорожка, дерево, три цветка, серый волк!
Потом Матрешенька убрала картошку и лук в холодильный шкаф под небольшим окном. И мы пошли вешать картину в комнату. Выбрали место между двух окон. Матрешенька вбила гвоздь, и вот мы радуемся Красной шапочке и цветам.
Потом приходит мама. Поздно, как всегда. Сначала — работа, после работы — собрание. Ужинает и заглядывает к нам в комнату. Мы нарочно не говорим ей про картину, пусть тоже увидит, удивится и обрадуется.
— Матреша! Это что за гадость здесь висит? Фу, какая безвкусица! Снимите сейчас же! И зачем только деньги тратить на такую дрянь! Детям вкус портить!
Матрешенька очень расстроена, говорит:
— Ну, ладно, Лидия Ивановна! Ну, ладно. Пятьдесят копеек всего стоит, я свои заплачу.
— И не в деньгах главное. Только детям вкус портите, — сердится мама.
— Я над своей кроватью повешу, пусть там висит, коли вам не нравится.
Мы плачем. Мы любим и картину, и Матрешеньку, и маму. Что делать?
И Матрешенька вешает картину про Красную шапочку над своей кроватью, которая стоит в этой же комнате рядом с нашими.
БУМАЖНЫЕ САЛФЕТОЧКИ
— Матреша, вы опять бумажными салфетками все украсили! Это же мещанство, безвкусица! Украшайте, пожалуйста, уж если вам так нравится, кухню!
Матрешенька неодобрительно поглядывает на маму, ворчит тихонечко, продолжая вытирать пыль:
— Ну все-то вам не нравится, все не так, а что плохого? Чистенько. Все люди так делают, куда ни посмотри.
И вырезала из белой плотной бумаги, когда она была, или из настольной, которую папа покупал для своего письменного стола, а если не было такой бумаги, то из газеты чудесные узоры и украшала ими все полочки в кухне, оборачивала цветочные горшки. Всех украшений кухня не вмещала. И наша так называемая детская тоже всегда была очень нарядной. Нам особенно нравились узоры, где человечки хороводом держались за руки, то окружали цветочный горшок, то весело бежали вдоль длинной полки.
Мы, конечно, тоже пробовали вырезать такие прекрасные узоры: и звезды, и цветы, и человечков. Так смеялись: вырежешь фигурку, развернешь бумагу и получаются длинные ряды похожих фигурок, иногда по половине.
Но у нас, особенно у меня, не получались такие узоры. Режем, режем, развернешь бумагу, а там не волшебство, а какое-то злое колдовство. Вместо цветов какие-то закорючки, человечки не держатся за руки, а упорно расползаются поодиночке.
Матрешенька неодобрительно поглядывает на маму, ворчит тихонечко, продолжая вытирать пыль:
— Ну все-то вам не нравится, все не так, а что плохого? Чистенько. Все люди так делают, куда ни посмотри.
И вырезала из белой плотной бумаги, когда она была, или из настольной, которую папа покупал для своего письменного стола, а если не было такой бумаги, то из газеты чудесные узоры и украшала ими все полочки в кухне, оборачивала цветочные горшки. Всех украшений кухня не вмещала. И наша так называемая детская тоже всегда была очень нарядной. Нам особенно нравились узоры, где человечки хороводом держались за руки, то окружали цветочный горшок, то весело бежали вдоль длинной полки.
Мы, конечно, тоже пробовали вырезать такие прекрасные узоры: и звезды, и цветы, и человечков. Так смеялись: вырежешь фигурку, развернешь бумагу и получаются длинные ряды похожих фигурок, иногда по половине.
Но у нас, особенно у меня, не получались такие узоры. Режем, режем, развернешь бумагу, а там не волшебство, а какое-то злое колдовство. Вместо цветов какие-то закорючки, человечки не держатся за руки, а упорно расползаются поодиночке.
УВАЖЕНИЕ
Радио только входило в жизнь. «Начинаем детскую передачу. Редактор такая-то, музыка такого-то». «Передаем последние известия. Диктор — Потапов».
— Потапов? Не из нашей ли деревни? — начинает вспоминать Матрешенька. — У нас на краю, в избе слева Потапов жил. Как его зовут, этого, про которого по радио сказали?
— Как же, как раз всю вашу деревню в радио и поместили! — смеется Светлана.
— Ну, не всех, а тот Потапов — хороший мужик. Так, может он. Как этого-то звать, сказали?
Недоверчивая Светлана смеется, но мы с Матрешенькой все-таки ловим конец передачи, убеждаемся, что Потапов не тот, не из Матрешенькиной деревни. Того Петром звали, Петр Федотович, а этого — Сергей Николаевич.
— Ну, не тот, так не тот! В следующий раз попадется! — смеется Матрешенька. — А тот Потапов тоже очень хороший мужик был.
И расскажет, каким хорошим, уважаемым мужиком был тот Потапов, который жил на краю деревни, в левой избе.
— Ну, затянула! — скажет, бывало, Матрешенька, когда по радио певица исполняла арии. — Ари — вот и называется, потому что орет, а толку нет.
— А-а, да а-а, — недовольно продолжала Матрешенька, сидя возле радио, штопая чулок и поглядывая в окно. — А-а, да а-а, ни одного слова не понять. О чем поет? Вроде веселая музыка, а тянет, будто люльку на ночь укачивает. Вон давеча мужик пел, Шаляпин, все слова ясные были. А нашу начал петь, деревенскую, — Матрешенька вытерла глаза рваным чулочком, моим или Наташиным (они все время рвались на коленках и на пятках), и тоненьким голоском, — надо же, говорит совсем не таким, и другие песенки поет не таким, — запела: «На желтенький песок».
Допела до конца, слово к слову, не переставая быстро штопать. Кончила песню, затянула узелок, встала, приоткрыла окно: «Нюра что-то кричит, не мне ли? — И перевесившись из окна четвертого этажа, громко закричала: — Нюра! Чего кричишь? Не мне ли?»
Тетя Нюра, наша нижняя соседка, с третьего этажа, Матрешенькина подруга, высокая худощавая женщина, тоже в платке.
— В угловой, говорят, пшено привезли.
— Да у нас есть еще, не съели. А хлеб там свежий, Нюр? — перевесившись, опять спрашивает Матрешенька, и получив ответ: — Надо пойти взять полкило белого да полкило черного, а то не хватит. Сегодня на день, да назавтра на утро. Ну, пошли, что ли, пока дождя нет.
Матрешенька откладывает штопку, поправляет угол белого, с выцветшим синим узором по краям, платка под подбородком.
— А довески будут?
— Будут, будут! Попросим, чтоб были!
Мы идем в угловой магазин за хлебом и там весело съедаем довески, мягкие, даже теплые.
Бывает, что мы и без Матрешеньки ходим на Молочную горку. Горка стала называться Молочной, когда на верху ее построили зеленую палатку-магазинчик и стали продавать масло или маргарин, ну и молоко, конечно.
И вот мы с Наташей несем кисель по Молочной горке. Большущая кастрюля до краев полна киселя. Мы с Наташей по бокам этой кастрюли крепко держим ее за ручки, а ноги заплетаются, дорога неровная, сандалии цепляются за камни, застревают в ямках. Вдруг прольем!
Потом позвонили в дверь тети Нюры:
— На Молочной горке кисель дают! Вкусный и дешевый! Мы ведро принесли, половину уже съели!
Зима. Солнце льется сквозь низ замерзшего окна. Звонок в прихожей. Это не к нам. К нам обычно стучат, до звонка не дотянуться. Матрешенька открывает. К ней пришли, но и к нам.
Это мальчик Гарик с мамой. Они живут в другом доме, таком же большом, как наш. Мама Гарика разговаривает с Матрешенькой на кухне. Нам слышны их голоса. Разговаривают долго, спокойно, обстоятельно. Мама Гарика высока, красива, в серой шляпке. Мы видим, как они уважают друг дружку, как им интересно и хорошо разговаривать.
Гарик очень любит смотреть картинки про балерин, и мы несем из шкафа большущие книги, взрослые, но с картинками. Мы разговариваем о них долго, спокойно, обстоятельно и очень уважаем друг друга.
— Потапов? Не из нашей ли деревни? — начинает вспоминать Матрешенька. — У нас на краю, в избе слева Потапов жил. Как его зовут, этого, про которого по радио сказали?
— Как же, как раз всю вашу деревню в радио и поместили! — смеется Светлана.
— Ну, не всех, а тот Потапов — хороший мужик. Так, может он. Как этого-то звать, сказали?
Недоверчивая Светлана смеется, но мы с Матрешенькой все-таки ловим конец передачи, убеждаемся, что Потапов не тот, не из Матрешенькиной деревни. Того Петром звали, Петр Федотович, а этого — Сергей Николаевич.
— Ну, не тот, так не тот! В следующий раз попадется! — смеется Матрешенька. — А тот Потапов тоже очень хороший мужик был.
И расскажет, каким хорошим, уважаемым мужиком был тот Потапов, который жил на краю деревни, в левой избе.
— Ну, затянула! — скажет, бывало, Матрешенька, когда по радио певица исполняла арии. — Ари — вот и называется, потому что орет, а толку нет.
— А-а, да а-а, — недовольно продолжала Матрешенька, сидя возле радио, штопая чулок и поглядывая в окно. — А-а, да а-а, ни одного слова не понять. О чем поет? Вроде веселая музыка, а тянет, будто люльку на ночь укачивает. Вон давеча мужик пел, Шаляпин, все слова ясные были. А нашу начал петь, деревенскую, — Матрешенька вытерла глаза рваным чулочком, моим или Наташиным (они все время рвались на коленках и на пятках), и тоненьким голоском, — надо же, говорит совсем не таким, и другие песенки поет не таким, — запела: «На желтенький песок».
Допела до конца, слово к слову, не переставая быстро штопать. Кончила песню, затянула узелок, встала, приоткрыла окно: «Нюра что-то кричит, не мне ли? — И перевесившись из окна четвертого этажа, громко закричала: — Нюра! Чего кричишь? Не мне ли?»
Тетя Нюра, наша нижняя соседка, с третьего этажа, Матрешенькина подруга, высокая худощавая женщина, тоже в платке.
— В угловой, говорят, пшено привезли.
— Да у нас есть еще, не съели. А хлеб там свежий, Нюр? — перевесившись, опять спрашивает Матрешенька, и получив ответ: — Надо пойти взять полкило белого да полкило черного, а то не хватит. Сегодня на день, да назавтра на утро. Ну, пошли, что ли, пока дождя нет.
Матрешенька откладывает штопку, поправляет угол белого, с выцветшим синим узором по краям, платка под подбородком.
— А довески будут?
— Будут, будут! Попросим, чтоб были!
Мы идем в угловой магазин за хлебом и там весело съедаем довески, мягкие, даже теплые.
Бывает, что мы и без Матрешеньки ходим на Молочную горку. Горка стала называться Молочной, когда на верху ее построили зеленую палатку-магазинчик и стали продавать масло или маргарин, ну и молоко, конечно.
И вот мы с Наташей несем кисель по Молочной горке. Большущая кастрюля до краев полна киселя. Мы с Наташей по бокам этой кастрюли крепко держим ее за ручки, а ноги заплетаются, дорога неровная, сандалии цепляются за камни, застревают в ямках. Вдруг прольем!
Потом позвонили в дверь тети Нюры:
— На Молочной горке кисель дают! Вкусный и дешевый! Мы ведро принесли, половину уже съели!
Зима. Солнце льется сквозь низ замерзшего окна. Звонок в прихожей. Это не к нам. К нам обычно стучат, до звонка не дотянуться. Матрешенька открывает. К ней пришли, но и к нам.
Это мальчик Гарик с мамой. Они живут в другом доме, таком же большом, как наш. Мама Гарика разговаривает с Матрешенькой на кухне. Нам слышны их голоса. Разговаривают долго, спокойно, обстоятельно. Мама Гарика высока, красива, в серой шляпке. Мы видим, как они уважают друг дружку, как им интересно и хорошо разговаривать.
Гарик очень любит смотреть картинки про балерин, и мы несем из шкафа большущие книги, взрослые, но с картинками. Мы разговариваем о них долго, спокойно, обстоятельно и очень уважаем друг друга.
ЕЛКА
— В этом году можно елки рубить, представляешь? — как-то растерянно сказала однажды мама, придя с работы, как всегда, поздно.
— А у Лидии Ивановны на работе сказали, что опять елки будут, — сообщила нам Матрешенька утром.
Мы побежали к маме.
— Да, вчера на собрании сказали, что новогодние елки, новогодние праздники будут отмечаться в стране, — сказала она как-то смущенно и заторопилась на работу.
— А почему елки? Какие елки? Зачем? — начали мы спрашивать у Матрешеньки.
— Елка — праздник новогодний, — объяснила она. — Как праздник, ее наряжают, свечи зажигают. Музыка. Пляшут…
— Нянечка, у тебя была елка, когда ты была совсем маленькая?
— Была, была, — смеется Матрешенька. — Полный лес елок, сосен! Руби, какую хочешь!
— И праздничные?
— А почему нет? Срубим, привезем домой, печь истопим, тепло — вот и праздник!
— Нет, такой праздник, чтобы плясать вокруг елки, и подарки?
— Такого не было, — отвечает Матрешенька. — В барском доме была елка, барчата плясали вокруг, это верно.
— А ты ни разу, ни разу не плясала?
— Я большая была, к барину работать пришла, уже двенадцать лет. Отец умер, мать у барина в стряпухах была, хлеб пекла — не для барина, для слуг. Для бар пекарь был. А у матушки хлеб лучше был. Барин, бывало, придет, когда матушка хлеб из печи вынет. Вот это хлеб, говорит. Все приходил пробовать. Вот у Акульки хлеб так хлеб! Маму Акулиной звали. Она стряпала, я помогала — воду носила, чугуны мыла… Тесто месить она не давала, сама, а то плохо выпечешь, скажут плохой хлеб.
— А в магазине хлеб нельзя было купить?
Матрешенька смеется. Какой магазин! Она жила в деревне за Волгой, Казань — ближний город, верст сто наверно. В Казани были магазины, и хлеб там тоже продавали, это правда.
Мы потеплее оделись и пошли на базар.
У входа снег желтый, притоптанный, перемешанный с навозом и соломой. Стоят привязанные к столбам лошади. Головы у них такие огромные, что проходить под ними страшно, хотя лошади смотрят на нас добрыми глазами. Во рту у них сено, сухие травинки падают с губ.
— Денег у нас всего два рубля, — приговаривала Матрешенька, стараясь не смотреть в угол базара, где возвышался зеленый лес из срубленных елок, и пересыпая с железных чашек весов в большую плетеную кошелку, обшитую клеенкой, с веревочными ручками, лук, картошку, свеклу. — Ну, пошли домой!
Мы не подошли не только к елкам, но даже к игрушкам, которые всегда продавались на базаре, и возле которых мы с Матрешенькой всегда простаивали, любуясь ярчайшими бумажными фонариками, цветами, веерами, петушками на палочках, восковыми уточками, свистульками, бумажными мячиками, которые прыгают на длинной резиночке, «уйди-уйди», жужжалками — их крутили, и они так прекрасно, длинно жужжали; изредка покупали сами маленькую уточку или китайский фонарик.
За воротами базара стужа показалась сильней. Со всех сторон дул ветер. Мы заторопились домой, помогая Матрешеньке нести тяжелую кошелку.
На углу первой улицы, не решаясь зайти на базар, топтался невысокий мужчина, дул на озябшие руки. Варежки были короткие, и рукава пальто не доставали их. Шапку он передвигал с уха на ухо, ведь и шапка была ему мала, не налезала сразу на оба уха, не грела их. Возле него была небольшая ровная елочка. Матрешенька поглядела на мужика, подошла к нему, вздохнула. Мужичок кивнул, не глядя на нас, куда-то в боковую улицу.
— Сколько она у тебя стоит? — спросила Матрешенька, варежкой трогая елочку.
— Пятьдесят, — еле выговорил мужичок.
— Столько-то у нас нет, — созналась Матрешенька, доставая из варежки сорок копеек, потом, расстегнув шубу вынула из кармана кофты еще три копейки.
Мужичок, не глядя на нас, взял деньги, улыбнулся замерзшими губами, повернулся и пошел, твердо ступая промерзшими валенками по утоптанному желтому снегу базарной площади в дверь, из которой валил пар и над которой темнели буквы (буквы мы уже знали) — ЧАЙНАЯ.
— Ему там дадут чаю? — спросили мы.
— Дадут, дадут, — успокоила нас Матрешенька. — Ну, пошли. Хлеб-то покупать не будем. Ну, ничего. Вчерашнего у нас осталось сколько-то, хватит, обойдемся.
— Балуете вы их, Матреша! — сказала вечером мама, гладя на елку, приделанную к зеленой кухонной табуретке.
А папа ничего не сказал, положил на верстак дощечки и начал делать деревянную крестовину, подставку для елки. Хороша была подставка! Много лет, до самой войны, стояли на ней новогодние елки. А после войны отыскали ее в чулане, и служила она, пока не выросли все ребята из наших родных, все двоюродные братья и сестры.
— А у Лидии Ивановны на работе сказали, что опять елки будут, — сообщила нам Матрешенька утром.
Мы побежали к маме.
— Да, вчера на собрании сказали, что новогодние елки, новогодние праздники будут отмечаться в стране, — сказала она как-то смущенно и заторопилась на работу.
— А почему елки? Какие елки? Зачем? — начали мы спрашивать у Матрешеньки.
— Елка — праздник новогодний, — объяснила она. — Как праздник, ее наряжают, свечи зажигают. Музыка. Пляшут…
— Нянечка, у тебя была елка, когда ты была совсем маленькая?
— Была, была, — смеется Матрешенька. — Полный лес елок, сосен! Руби, какую хочешь!
— И праздничные?
— А почему нет? Срубим, привезем домой, печь истопим, тепло — вот и праздник!
— Нет, такой праздник, чтобы плясать вокруг елки, и подарки?
— Такого не было, — отвечает Матрешенька. — В барском доме была елка, барчата плясали вокруг, это верно.
— А ты ни разу, ни разу не плясала?
— Я большая была, к барину работать пришла, уже двенадцать лет. Отец умер, мать у барина в стряпухах была, хлеб пекла — не для барина, для слуг. Для бар пекарь был. А у матушки хлеб лучше был. Барин, бывало, придет, когда матушка хлеб из печи вынет. Вот это хлеб, говорит. Все приходил пробовать. Вот у Акульки хлеб так хлеб! Маму Акулиной звали. Она стряпала, я помогала — воду носила, чугуны мыла… Тесто месить она не давала, сама, а то плохо выпечешь, скажут плохой хлеб.
— А в магазине хлеб нельзя было купить?
Матрешенька смеется. Какой магазин! Она жила в деревне за Волгой, Казань — ближний город, верст сто наверно. В Казани были магазины, и хлеб там тоже продавали, это правда.
Мы потеплее оделись и пошли на базар.
У входа снег желтый, притоптанный, перемешанный с навозом и соломой. Стоят привязанные к столбам лошади. Головы у них такие огромные, что проходить под ними страшно, хотя лошади смотрят на нас добрыми глазами. Во рту у них сено, сухие травинки падают с губ.
— Денег у нас всего два рубля, — приговаривала Матрешенька, стараясь не смотреть в угол базара, где возвышался зеленый лес из срубленных елок, и пересыпая с железных чашек весов в большую плетеную кошелку, обшитую клеенкой, с веревочными ручками, лук, картошку, свеклу. — Ну, пошли домой!
Мы не подошли не только к елкам, но даже к игрушкам, которые всегда продавались на базаре, и возле которых мы с Матрешенькой всегда простаивали, любуясь ярчайшими бумажными фонариками, цветами, веерами, петушками на палочках, восковыми уточками, свистульками, бумажными мячиками, которые прыгают на длинной резиночке, «уйди-уйди», жужжалками — их крутили, и они так прекрасно, длинно жужжали; изредка покупали сами маленькую уточку или китайский фонарик.
За воротами базара стужа показалась сильней. Со всех сторон дул ветер. Мы заторопились домой, помогая Матрешеньке нести тяжелую кошелку.
На углу первой улицы, не решаясь зайти на базар, топтался невысокий мужчина, дул на озябшие руки. Варежки были короткие, и рукава пальто не доставали их. Шапку он передвигал с уха на ухо, ведь и шапка была ему мала, не налезала сразу на оба уха, не грела их. Возле него была небольшая ровная елочка. Матрешенька поглядела на мужика, подошла к нему, вздохнула. Мужичок кивнул, не глядя на нас, куда-то в боковую улицу.
— Сколько она у тебя стоит? — спросила Матрешенька, варежкой трогая елочку.
— Пятьдесят, — еле выговорил мужичок.
— Столько-то у нас нет, — созналась Матрешенька, доставая из варежки сорок копеек, потом, расстегнув шубу вынула из кармана кофты еще три копейки.
Мужичок, не глядя на нас, взял деньги, улыбнулся замерзшими губами, повернулся и пошел, твердо ступая промерзшими валенками по утоптанному желтому снегу базарной площади в дверь, из которой валил пар и над которой темнели буквы (буквы мы уже знали) — ЧАЙНАЯ.
— Ему там дадут чаю? — спросили мы.
— Дадут, дадут, — успокоила нас Матрешенька. — Ну, пошли. Хлеб-то покупать не будем. Ну, ничего. Вчерашнего у нас осталось сколько-то, хватит, обойдемся.
— Балуете вы их, Матреша! — сказала вечером мама, гладя на елку, приделанную к зеленой кухонной табуретке.
А папа ничего не сказал, положил на верстак дощечки и начал делать деревянную крестовину, подставку для елки. Хороша была подставка! Много лет, до самой войны, стояли на ней новогодние елки. А после войны отыскали ее в чулане, и служила она, пока не выросли все ребята из наших родных, все двоюродные братья и сестры.
САМОДЕЛКИ
Папа делал нам санки. Верстак помещался в коридоре. Пилил, размечал доски, строгал рубанком, фуганком. Долото, напильник, сверло, тиски — все пригодилось. Санки были зеленого цвета, полозья резные, на боковых сторонах — цветы, ветки, листья. Сиденье широкое, удобное, как бы из двух равных частей, чтобы мы с Наташей вдвоем сидели. Веревки продеты в специальное отверстие в середине перекладины.
В выходной папа повез нас покатать. Но санки не поехали. Дерево полозьев облепило снегом. Папа не прошел и двух шагов, санки затормозили, клюнули носом и стоят, сколько ни тяни. Согласны поехать только, когда мы вылезем. Ну и зачем они, если кататься нельзя? Ни шкурка, ни лак не помогли. Железные полозья достать трудно. Но через несколько дней папа достал их где-то и принес, долго чистил от ржавчины. Вначале она летела, как рыжий порошок. Приделал к санкам.
Мы пошли на горку к вечеру. Даже вторая смена кончила учиться. Ребят на горке полным-полно снизу доверху. Мы недолго катались. Большие мальчишки сбили нас, подняли наши зеленые санки с цветами повыше, и над головой у нас произошел примерно такой разговор:
— Фабричные, что ль? — наклонились к нам. — Чьи санки?
— Наши, — испуганным шепотом ответили мы.
— Вот дураки! Купили где? Ни у кого таких нет! Заграничные?
— Папа сделал.
— Самоделки! — Санки презрительно брошены в снег.
И вспоминать-то об этом не хочется, да что делать. Принесли мы зеленые санки домой, и как ни просили нас, ни уговаривали, сколько ни объясняли, ни упрашивали, все зря. Ни разу, ни за что не согласились мы кататься на этих санках. И куда их потом дели, не знаю. Никто, наверное, не любил вспоминать об этом.
А как весело папа строгал доски, когда делал санки для нас, как он измерял каждую доску, помечая большим плотницким карандашом, как тер их наждачной шкуркой. А мы помогали, как могли, но чаще играли золотыми стружками, они были как волны в море…
Вот какие мы были глупые! Единственное утешение — малы еще были, и соображение маленькое, разума кот наплакал, ум — со свиной хвостик.
В выходной папа повез нас покатать. Но санки не поехали. Дерево полозьев облепило снегом. Папа не прошел и двух шагов, санки затормозили, клюнули носом и стоят, сколько ни тяни. Согласны поехать только, когда мы вылезем. Ну и зачем они, если кататься нельзя? Ни шкурка, ни лак не помогли. Железные полозья достать трудно. Но через несколько дней папа достал их где-то и принес, долго чистил от ржавчины. Вначале она летела, как рыжий порошок. Приделал к санкам.
Мы пошли на горку к вечеру. Даже вторая смена кончила учиться. Ребят на горке полным-полно снизу доверху. Мы недолго катались. Большие мальчишки сбили нас, подняли наши зеленые санки с цветами повыше, и над головой у нас произошел примерно такой разговор:
— Фабричные, что ль? — наклонились к нам. — Чьи санки?
— Наши, — испуганным шепотом ответили мы.
— Вот дураки! Купили где? Ни у кого таких нет! Заграничные?
— Папа сделал.
— Самоделки! — Санки презрительно брошены в снег.
И вспоминать-то об этом не хочется, да что делать. Принесли мы зеленые санки домой, и как ни просили нас, ни уговаривали, сколько ни объясняли, ни упрашивали, все зря. Ни разу, ни за что не согласились мы кататься на этих санках. И куда их потом дели, не знаю. Никто, наверное, не любил вспоминать об этом.
А как весело папа строгал доски, когда делал санки для нас, как он измерял каждую доску, помечая большим плотницким карандашом, как тер их наждачной шкуркой. А мы помогали, как могли, но чаще играли золотыми стружками, они были как волны в море…
Вот какие мы были глупые! Единственное утешение — малы еще были, и соображение маленькое, разума кот наплакал, ум — со свиной хвостик.
ПУТЬ В БИБЛИОТЕКУ
Тяжелая дверь подъезда захлопывается. Мы во дворе, синем от сумерек. Свой двор — одно удовольствие. Но кончается он быстро, за углом, у Помойкиной горы. Отвращения к этой горе нет никакого, хотя она вполне оправдывает свое название. Только страх перед хулиганами, которые обычно толкутся у помойки: не было случая, чтобы они не обидели девочек или вообще чужаков.
Если хулиганов на Помойкиной горе не видно, то — бегом между торцами высоченных домов, дальше — улица с трамвайными рельсами, трамваи, взрослые прохожие. И ты становишься прохожим, рядовым пешеходом, никто тебя не обидит, иди себе и иди.
А ежели хулиганы, то приходилось идти через чужой огромный двор. Чужие бабушки сидят на скамейках у подъездов, неодобрительно провожают тебя осуждающим взглядом. Много всяких препятствий, незнакомые горки, пеньки, железки, торчащие из земли, ледяные дорожки…
Сегодня библиотека с двух до семи. Около семи старшая сестра бегает со своими товарищами в библиотеку. А мы только в будущем году пойдем в школу. В библиотеку нас с Наташей даже не хотели записывать, малы еще, дошкольников не принимают.
Старшая сестра нас не жаловала. Наверное, крепко надоели мы ей. То в дверь подглядываем, пищим или воем в замочную скважину, когда она с товарищами делает уроки за папиным письменным столом, а кто не уместился — за обеденным. Мало ли что взбредет на ум, когда приходит столько хороших ребят и так весело, а вас выставляют за дверь и не принимают в игры.
— Возьми их с собой! — сказала Матрешенька Светлане, когда та собиралась в библиотеку.
— Ну да, еще больно надо с малышней таскаться! — ответила Светлана.
— Опять твои книги заберут. А там себе возьмут какие надо и твои не тронут! — продолжала Матрешенька.
— Да возьми их, Светка! Жалко, что ли? — сказали Светланины товарищи.
— Ну, собирайтесь, что ли! — сурово и великодушно согласилась старшая сестра.
И вот мы все стоим перед длинным-предлинным деревянным прилавком. По нашу сторону прилавка — ребята, по другую — две тетеньки и очень много полок, полных книг. Нам с Наташей хорошо видны нижняя сторона прилавка, чистенькие синие халаты тетенек, их ноги, у одной — в валенках, у другой — коричневые туфли на каблуках. Если привстать на цыпочки, прилавок виден сверху, в черных пятнах, мелких рисуночках карандашом и в буквах. На прилавке лежат книги, видны руки тетенек, а если осмелиться и взглянуть повыше, — их серьезные лица, одна в очках, другая — нет. Я пытаюсь рассмотреть, кто в очках: та, которая в валенках, или та, которая в коричневых туфлях на каблуках.
Если хулиганов на Помойкиной горе не видно, то — бегом между торцами высоченных домов, дальше — улица с трамвайными рельсами, трамваи, взрослые прохожие. И ты становишься прохожим, рядовым пешеходом, никто тебя не обидит, иди себе и иди.
А ежели хулиганы, то приходилось идти через чужой огромный двор. Чужие бабушки сидят на скамейках у подъездов, неодобрительно провожают тебя осуждающим взглядом. Много всяких препятствий, незнакомые горки, пеньки, железки, торчащие из земли, ледяные дорожки…
Сегодня библиотека с двух до семи. Около семи старшая сестра бегает со своими товарищами в библиотеку. А мы только в будущем году пойдем в школу. В библиотеку нас с Наташей даже не хотели записывать, малы еще, дошкольников не принимают.
Старшая сестра нас не жаловала. Наверное, крепко надоели мы ей. То в дверь подглядываем, пищим или воем в замочную скважину, когда она с товарищами делает уроки за папиным письменным столом, а кто не уместился — за обеденным. Мало ли что взбредет на ум, когда приходит столько хороших ребят и так весело, а вас выставляют за дверь и не принимают в игры.
— Возьми их с собой! — сказала Матрешенька Светлане, когда та собиралась в библиотеку.
— Ну да, еще больно надо с малышней таскаться! — ответила Светлана.
— Опять твои книги заберут. А там себе возьмут какие надо и твои не тронут! — продолжала Матрешенька.
— Да возьми их, Светка! Жалко, что ли? — сказали Светланины товарищи.
— Ну, собирайтесь, что ли! — сурово и великодушно согласилась старшая сестра.
И вот мы все стоим перед длинным-предлинным деревянным прилавком. По нашу сторону прилавка — ребята, по другую — две тетеньки и очень много полок, полных книг. Нам с Наташей хорошо видны нижняя сторона прилавка, чистенькие синие халаты тетенек, их ноги, у одной — в валенках, у другой — коричневые туфли на каблуках. Если привстать на цыпочки, прилавок виден сверху, в черных пятнах, мелких рисуночках карандашом и в буквах. На прилавке лежат книги, видны руки тетенек, а если осмелиться и взглянуть повыше, — их серьезные лица, одна в очках, другая — нет. Я пытаюсь рассмотреть, кто в очках: та, которая в валенках, или та, которая в коричневых туфлях на каблуках.