Олег Алексеевич Алексеев
Горячие гильзы

Художник А. Слепков
 
 

ОТ АВТОРА

   Моё детство прошло в сердце псковской земли, в самой её глубинке — среди холмов, лесов и озёр. Глухой, но густонаселённый наш край стал в войну партизанским. На борьбу с оккупантами поднялись все, кто мог воевать.
   Фашисты бросали против партизан отборные части, сжигали деревни, убивали и мучали людей, но поставить их на колени не смогли — началось настоящее народное восстание. В нашей стороне враги считали партизанами и тех, кто не носил оружия, подозревали в противоборстве всех — взрослых и детей. Мы, мальчишки, изо всех сил старались помочь партизанам в их опасных делах, хотя старшие всячески пытались уберечь нас от тягот и ужасов войны.
   Победа далась партизанскому краю самой дорогой ценой: в войну на псковской земле погиб каждый третий. Люди помнят павших поимённо, в сельсоветах, в школьных музеях хранятся списки погибших и угнанных в неволю — свидетельства беспримерного подвига.
   На месте моей деревни, спалённой карателями, до сих пор огромный пустырь. Таких деревень, от которых остались лишь названия, — сотни. В бывших своих окопах, ставших могилами, лежат тысячи партизан — на вершинах холмов, под самым небом.
   Я ничего не придумал, изменил лишь имена людей и названия ряда деревень. Главный герой этой повести вообще не имеет имени: мне не захотелось выделять никого из моих сверстников — судьба у всех нас была одинаково сложна и тяжела. Назовём нашего героя так: Мальчик из партизанского края.
   С любовью и уважением посвящаю эту повесть своей матери — Валентине Ивановне Алексеевой.

ОСКОЛКИ

   Лето было солнечным и жарким. На ёлках таяли наплывы смолы, раньше обычного вызрела земляника.
   Моему брату Серёге только что исполнилось четыре года, мне шел уже восьмой, и в сентябре я должен был пойти в школу. Отец с матерью работали в колхозе, а жили мы в тихой северной стороне, в маленькой — всего в семь домов — деревушке. Рядом было озеро, за озером стоял лес, густой и сумрачный. Весной на опушках и гарях токовали тетерева, в огороды забегали палевые зайцы. В потаённых береговых норах — отец это знал точно — таились хищные выдры. Ружей в деревне было не меньше чем ухватов.
   то утро мы с братишкой сидели на камышовой крыше сарая и смотрели на приозёрный луг. По лугу, врубаясь в заросли травы, медленно двигались косари. Наш отец шёл первым; было хорошо видно его белую полотняную рубаху. За отцом уступом двигались остальные косцы. Последним, как обычно, плёлся почтальон Антип Бородатый. Он никогда не спешил, даже если нёс срочную телеграмму. Светлели рубахи и косынки, по-тетеревиному шипели косы…
   Когда надоело смотреть на косарей, я повернулся, стал смотреть на деревню. Три дома стояли на самом берегу озера; в них жили Огурцовы, Фигурёнковы и Тимофеевы. Ближе к лесу, чуть на отшибе, ещё два дома: наш и Антипа Бородатого. В лесу с трудом можно было разглядеть крышу глинобитной пекарни; рядом с пекарней жили Андреевы. В глубине леса терялся ещё один дом — лесника Ивана Павлова с семьёй из шести человек. Окна дома смотрели на речку Лученку, делившую деревню на две почти равные половины.
   Возле нашего дома стояла высокая берёза, возле дома Тимофеевых — ёлка, похожая на стог сена. Озеро и деревню со всех сторон окружали холмы.
   Утро стояло чистое и погожее. Солнце горело, будто порох. Над озером ярко голубело небо. Пахло молодым сеном. Мы с Серёгой ждали, когда наконец высохнет роса и косари вернутся в деревню. Отец обещал взять меня и Серёгу на озеро ловить раков, в такой день в воде видно каждую травинку.
   — Идут! — выдохнул вдруг Серёга.
   Словно со снежной горы, мы скатились с крыши, весело пробились сквозь заросли лопухов.
   Косари вышли на берег сонного озера, свернули на просёлок и вскоре растеклись по деревне. Отец с матерью шли под руку; отец нёс на плече две косы.
   Повесив косы под навесом, отец вынес из дома решето, позвал нас с Серёгой. Мы наперегонки бросились к берегу озера. Я было опередил братишку, но отец успел поймать меня за рукав, придержал, и Серёга первым, пыхтя, вылетел на берег.
   Пахло илом и водяными огурцами, покачивалась на воде пегая от жестяных заплат комяга — две долблёные лесины, стянутые болтами. На песке валялась деревянная лопата, какими обычно сажают в печь хлебы. Отец стащил через голову рубаху, бросил на песок штаны, остался в чёрных сатиновых трусах. Он вычерпал из комяги воду, усадил нас с Серёгой, подал мне решето.
   Потом мы отъехали за кромку камышей. Отец грёб лопатой, словно бы копал воду. Мы с Серёгой сидели не дыша. Наловить раков снастью — дело нехитрое, а наш отец умел ловить раков руками. Руки у него были удивительно ловкие и сильные: всё, что он ни делал, выходило быстро и ладно. Я любил смотреть, как отец отбивает и точит косы, плетёт или чинит сети, заряжает патроны для ружья.
   Дно озера было песчаным, и вода в нём от этого казалась золотой. В зелёных прутьях камышей дремали латунные лини. Под корягами пряталась темнота. Там и были раки. Отец шумно нырнул, уцепился за огромную корягу. Он смешно двигал ногами, и волосы отца развевались, будто подводная трава…
   Вынырнул, бросил в решето крупного тёмного рака. Отдышался и снова ушёл под воду; вытащил сразу пару страшилищ, снова швырнул в решето. Раки таращили глаза, испуганно двигали усами, щёлкали клешнями, словно ножницами.
   Отец нырнул в глубину, туда, где смутно темнели камни; по воде потянулась цепочка пузырьков, разбежались и погасли круги…
   Рак оказался большущим, занял полрешета сразу, и, увидев такого великана, остальные наши пленники пугливо попятились. Отец тяжело дышал, словно прошёл трудный покос. Тело у отца было белым, как молоко, только лицо и руки коричневые от загара. По плечам скатывались горящие на солнце капли воды.
   — Кто это? — встрепенулся на корме комяги братишка.
   По берегу рассыпался стук подков, в разрыве кустов мелькнула белая рубаха и гнедая грива. Конь остановился, и наземь спрыгнул мой друг Саша Тимофеев — остролицый, белоголовый, лёгкий. Он кубарем скатился под берег, залетел по колено в воду, закричал не своим голосом:
   — Ва-а-ай-на! Ва-а-ай-на!
   Отец мигом забрался в комягу, схватил в руки деревянную лопату, начал грести изо всех сил.
   На берегу первым, как всегда, оказался Серёга. Схватил ивовый прут, помчался, размахивая им, будто шашкой. Вот и наш дом. Мать стояла около косотына, развешивая на нём для просушки чисто вымытые оранжевые кринки.
   — Ва-а-ай-на! — заорал подлетевший к матери Серёга.
   Мама вздрогнула, кринка бесшумно выскользнула из её рук, и по земле рассыпались яркие черепки…
   Вечером мы с отцом ставили сети; крякали в камышах дикие утки, над плёсами вился туман. Не верилось, что где-то бьют пушки, рвутся мины и снаряды. Отец медлил: видимо, он думал, что ставит сети в последний раз. Лицо отца от зари казалось огненным…
   Берегом плелись, возвращаясь из леса, два моих ровесника и товарища — Саша Андреев и Саша Тимофеев. Как обычно, они дразнили друг друга.
   — Жоров (журавль по-местному), — сердито прошипел Саша Андреев.
   — Калист (аист по-местному), — живо отозвался Саша Тимофеев.
   — Жоров, жоров! — полетело в ответ.
   — Калист красноносый! — не сдавался Саша Тимофеев.
   Тощие и долговязые, мои дружки и впрямь напоминали журавля и аиста.
   Прежде я сердился, когда они дразнились, но теперь почему-то обрадовался. Повеселел и отец, улыбнулся краешком губ.
   Наутро по дальней дороге долго шли зелёные военные машины. Около леса остановился цыганский табор, цыгане были хмурыми, как и все люди вокруг. Мать отнесла цыганам целое ведро молока.
   Отец надел вышитую рубаху, обулся в новые сапоги, положил в мешок три осьмушки махорки, буханку хлеба и луковицу, поцеловал Серёгу, потом меня, потом притихшую мать.
   — Пап, а раки? — спохватился братишка.
   Я бросился в чулан, притащил корзинку, в которой уже вторые сутки томились озёрные чудища. Отец развязал мешок, пересыпал в него раков. Мешок шевелился, будто живой.
   — Я вернусь, ждите. — Отец порывисто обнял нас с Серёгой.
   — Скоро? Завтра? — оживился братишка.
   — Нет, не завтра… На нас напали фашисты, их остановить надо.
   Возле ёлок стояла готовая в дорогу подвода. На ней сидели те, кто решил идти на фронт добровольцем: дядя Павел Андреев (двоюродный брат моей матери), Анисим Огурцов, Павел Фигурёнков, Иван и Степан Тимофеевы, Иван Павлов.
   Добровольцем шёл в армию и мой отец.
   Плакали женщины. В стороне стояли испуганные мальчишки.
 
   Иван Павлов взял в руки вожжи, глянул на нашего отца.
   — Пешком решил, что ли?
   — Пешком… Прямой дорогой, по просеке. Хочу на лес посмотреть, на наши места…
   — Я провожу тебя. — Мать взяла отца под руку.
   — Не надо. Один побыть хочу. Смотри за мальчишками.
   Отец шёл опушкой и всё оглядывался. Тропинка пробивалась сквозь заросли иван-чая, и казалось, отец идёт по огню. Фигура отца становилась всё меньше, пока совсем не растаяла в мареве…
   Всё вокруг было как прежде. Тишина стояла такая, что я услышал, как в лесу перепархивают с ветки на ветку рябчики. Слепило светом озеро. Чернела на отмели отцовская комяга.
   Около нашей изгороди, глянув под ноги, я увидел оранжевые черепки. Встал на колени, принялся их складывать, но осколки почему-то не подходили друг к другу, кринка снова и снова рассыпалась…

ВРАГИ — РЯДОМ

   Все вокруг говорили о войне. Мне передалось волнение взрослых, передался их страх. Мы с Серёгой даже в лес ходить перестали. Нас пугало молчание озёр, пугали высокая трава и рожь: казалось, в них кто-то прячется. Страх жил во всём: в огненных закатах, в криках ворон, в уханье филина.
   Прежде, когда не было войны, по вечерам на опушке леса горели костры, шумело гулянье. Ночи в эту пору были такие светлые, что можно было, не зажигая огня, читать книгу. Я любил это время: лето было огромным весёлым праздником…
   Война принесла тревожную тишину: нигде не слышалось смеха, никто не пел, не стало ни костров, ни гуляний.
   Стоял знойный июльский день. В полдень начали стоговать сено. Главную работу делали женщины. Мы, мальчишки, как могли, им помогали. Свесив ноги, я сидел на возу сена, похожем на зелёное облако, резко натягивал вожжи, покрикивал на буланого белогривого мерина. Вдруг всё вокруг загудело. Танки, машины?.. Я оглянулся, но на поле были лишь лошади и люди. Взгляд упал на озеро, и совсем близко, около самого берега, я увидел отражение самолёта. На крыльях его чернели кресты, обведённые жёлтым, на хвосте змеилась свастика.
 
   В ужасе я поднял голову: самолёт был так близко, что я увидел сквозь шлем и лицо лётчика. На концах крыльев были оранжевые разводы; казалось, самолёт охвачен огнём. Взревел мотор, мерин от страха понёс, воз развалился, и вместе с сеном я покатился под берег. Побежал не к деревне, а от деревни. Люди выпрягали коней, собирали вилы и грабли. Я повернул назад и вместе со всеми заспешил к деревне.
   — Летит! Летит! — закричал кто-то из женщин.
   Я подумал, что летит ещё один самолёт, но это был снаряд — смутное тёмное пятно. Грохнуло, копной поднялась земля, выбитая взрывом. Война оказалась уже совсем близко, и от неё надо было прятаться. Наша мать собрала самые нужные вещи, увязала в два узла, перебросила их через плечо, подхватила на руки Серёгу. Мне тоже было кого спасать: я стащил с лавки дремавшего на ней кота Ваську. Кот наш любил сливки и сметану и мог спать целыми днями. Лежит на плите, плита становится всё горячей. Васька уже дымится, вот-вот вспыхнет. Столкнёшь — шлёпнется об пол, как подушка, и опять уснёт…
   Кот оказался тяжеленным, но я не мог бросить товарища, тащил из последних сил. Люди — все жители деревни — бежали к лесу. Последними были мы с Василием. Вот наконец и ёлки. Я выпустил кота, Васька рухнул под куст и тотчас свернулся клубком.
   Женщины решили копать убежище — под крутым берегом речки Лученки. Кто-то сбегал на мельницу, которая была рядом, принёс лопаты. Грунт оказался каменистым, глинистым, лопаты быстро затупились. Люди выбивались из сил, мать даже заплакала, но работа почти не двигалась. Когда яма стала по пояс, наша мать не выдержала, сказала, что надо искать другое место.
   Вторую яму начали рыть между тремя молодыми ёлками, вверху, почти на краю леса. Нет ничего проще, чем копать песок. Вскоре наше убежище было готово, и его мигом заполнили испуганные люди. Я насчитал вместе с собою двадцать шесть человек. Сидели на узлах, прямо на сыпучем песке. Было так тесно, что любой мог спать сидя. Я устроился в углу, прижал к себе тёплого кота. Стоило пошевелиться, за ворот рубашки стекала песчаная струйка.
   Над лесом, как грозовая туча, нависли серые трёхмоторные самолёты.
   «Бомбовозы…» — подумал я с испугом.
   Но это были не бомбовозы. В небе — прямо над нами — распустились купола парашютов. Солнце уже заходило за лес, и в лучах его парашюты стали багровыми.
   Я ждал, что парашютисты упадут рядом с нашим убежищем, но они начали приземляться на опушке. Куполов становилось всё больше, в небе вскоре не осталось свободного места…
   Поднялась отчаянная стрельба. Трещало, как в горящем лесу. Вскоре начали бить орудия. Немецкая батарея была где-то рядом; мы слышали, как заряжают пушки, как хрипло кричит офицер или какой-то другой чин. После каждого залпа с ёлок шумно осыпалась хвоя.
   В полночь по немецкой батарее начала бить наша, в чаще начали рваться снаряды. Одна из старух надела противогаз, спрятала голову в ведро, стала молиться богу, чтобы спас её от гибели. Спасли наши артиллеристы: фашистская батарея снялась с места, а десантники, видимо, отступили. Бой продолжался, но шёл уже вдали от нас, за холмами.
   На рассвете стрелять почти перестали, и мы услышали хрипловатый голос. Говорили по-немецки, и казалось, голос идёт прямо с неба. Ничего не понимая, люди стали выглядывать из окопа. Наконец кто-то догляделся, что на столетнем дубе над Лученкой, на самой его вершине, прячется немецкий наблюдатель с полевым телефоном. И мундир немца, и каска, и телефон были цвета дубовых листьев, сапоги точь-в-точь сероватая кора; выдали наблюдателя лишь сверкающие подковки и шипы на каблуках и подошвах сапог. Шипы казались острыми, будто пули.
 
   С ужасом люди поняли, что наблюдатель может увидеть и наше убежище, позвонит на батарею и нас накроют первым же залпом.
   Вдруг заплакал Серёга. Боясь, что он выдаст нас плачем, мать зажала ему рот ладонью…
   Было уже совсем светло, когда наблюдатель наконец слез с дуба — шумно, ломая сучья, словно нерасторопный медведь.
   Не сразу решились мы выбраться из душной ямы. Серёга побежал за большую ёлку, я лёг в траву, прижался к тёплой земле. Старушка сняла с головы ведро, содрала с лица маску противогаза. Лицо её было багровым, будто после бани. В лесу стояла тишина, лишь трава негромко шелестела.
   И тут мы услышали тяжёлые, решительные шаги. Казалось, идут в железных сапогах. Фашисты? Люди бросились к яме, так и посыпались вниз. Старушке уже некогда было надевать противогаз, нырнула головой в ведро. Страх был нестерпимым: вот-вот в упор ударят автоматы…
   «Му-у-у!» — услышали мы неожиданно.
   В убежище глядела сверху наша корова Желанная. Видимо, ей надоело стоять в хлеву, вышибла рогами дверь и пошла искать хозяев. Как она нас искала — рассказать Желанная не могла. Вымя коровы разбухло, из сосков капало молоко; там, где прошла наша корова, на траве лежала небывалая белая роса.
   — Родная! Хорошая! Пришла!
   Радуясь, люди обнимали Желанную, гладили её по бокам. Мать, смеясь, взяла у старушки ведро, принялась доить корову. Из окопа мигом выбрался кот Васька, подбежал к корове, стал тереться о её ноги. Васька отлично знал, откуда появляется молоко.
   Люди заволновались, принялись доставать из узлов жестяные кружки. У нас было две — побольше и поменьше. Серёга взял ту, которая была побольше, стал рядом с матерью. Мы с Васькой вновь оказались последними. Едва я отхлебнул глоток, как мой кот дико заорал. Смутясь, я поставил перед ним кружку с молоком, и Васька мигом его вылакал. Взяв кружку, я подошёл к матери, но молока не осталось уже ни капли.
   Пить хотелось нестерпимо. Размахивая пустой кружкой, я мигом добежал до речки, слетел под берег. И тут я увидел первую нашу недокопанную яму. Посреди неё была глубокая воронка от снаряда. Ярко белела половина снарядной головки с непонятными буквами и цифрами на узком пояске. Если бы мы докопали первое убежище, все были бы убиты…
   Глядя на воронку, я вспомнил, как по весне хоронили бабушку. Мать держала меня за руку, а стояли мы возле глубокой ямы. Стало вдруг страшно — страшнее, чем тогда, когда стреляли.

ЛИЦОМ К ЛИЦУ

   Весь день за лесом били орудия. Казалось, кто-то колотит кузнечным молотом по огромной железной бочке. Над ёлками проносились немецкие истребители.
   Лишь к вечеру мы решились вернуться в деревню. Опушка была изрыта снарядами, словно перепахана. Рядом с дорогой чернели огромные свастики; как потом я узнал, немцы, чтобы их не бомбила своя же авиация, выкапывали в земле углубления в виде этого знака и разжигали в них костры…
   По просёлкам шли колонны фашистских солдат. Мы со страхом смотрели на чужеземцев. Всё в них было невиданным и неожиданным: лица, одежда, оружие. Фашисты словно бы приснились; казалось, моргни — они исчезнут.
   Но немцы не исчезали. Колонна шла за колонной, и думалось, им не будет конца — по полю текла страшная зелёная река.
   Солдаты не кричали, не стреляли — просто шли и шли, и от этого было ещё страшней. Рукава их мундиров были закатаны, в руках — карабины и автоматы. Пулемётчики несли на плечах ручные пулемёты, похожие на длинные головни. Чёрные лопатки, обшитые войлоком фляги, гранаты с деревянными ручками — всё было чужим, незнакомым, пугающим. Пугала и песня, дикая, хриплая. С ужасом смотрел я на лица солдат, небритые, грязные и весёлые…
   Прямо по полю катились танки с крестами на башнях. Тупо покачивались их короткоствольные пушки. Люки танков были открыты, на броне сидели поющие пехотинцы.
   Мать словно подломилась, тяжело осела в траву. Вдруг загремели выстрелы. На круче стояли солдаты, ликуя, палили вверх…
   — Будто совсем победили, — нахмурилась мать.
   К матери бросилась наша соседка Матрёна Огурцова:
   — Люди говорят, за лесом поле зелёное от их мундиров.
   — В России полей много, — негромко ответила мать.
   Посреди деревни стоял целый воз пятнистых фургонов, запряжённых парами коней-тяжеловозов. Будто пароход, дымила полевая кухня на колёсах, как у грузовой машины.
   Саша Тимофеев уверял меня, что фашисты по виду похожи на чертей из старинной книги. И вправду, на шлемах чужеземцев были коротенькие чертячьи рожки. А вскоре я увидел почти настоящих чертей. В нашем саду стояли три пчелиных колоды. Незваным гостям захотелось вдруг мёда. Боясь, что их покусают пчёлы, солдаты надели на руки чёрные кожаные перчатки, натянули на лица противогазы с огромными глазами-очками и зелёными дырчатыми банками, похожими на свиные рыла. Немцы разворотили колоды, тесаками кромсали золотые медовые соты. Над касками, негодуя, гудел пчелиный рой…
 
   Фашисты вели себя так, словно они, а не мы, были хозяевами в деревне. Люди не решались войти в собственные дома, стояли на улице. Мать поставила корову в хлев, и мы спрятались в сарае. Серёга держал на руках кота Ваську. В сарае было темно, пахло гнилым сеном, мышами. В углу темнела глубокая нора, там жил хорь.
   В темноту вошла тётя Паша Андреева.
   — Устроились? А мы в нашей бане. Будет страшно — приходите к нам.
   — Спасибо, — ответила мать, провожая соседку.
   Я лёг на сено, прижался к щелястой стене. Возле нашего дома суетились солдаты. Двое немцев свалили берёзу, что росла около крыльца, и, сбив топором ветки, распилили комель на аккуратные кружки. Пришёл ещё один солдат, с кистью и банкой краски, старательно вывел на каждом кружке цифру. К каждому дому прибили по кружку. Прежде никаких номеров в нашей деревне не было: мы и без того знали, кто где живёт…
   На дворе пыхтела походная кухня, одуряюще пахло консервами.
   Меня резко толкнул Серёга. Я ахнул: калитка в нашем огороде была распахнута, на грядах спокойно паслись немецкие кони. Не помня себя от ярости, я вылетел из сарая, схватил хворостину, налетел на коней, принялся хлестать их что было силы.
   — Вон, вон, окаянные!
   Ко мне бросился повар в коротком белом халате и серых кованых сапогах. Подбежал, сбил с ног, принялся топтать сапогами. Я закричал от боли: сапоги были будто бы каменные.
   Потом я увидел мать. Держа в руках лопату, она молча шла на повара. Немец попятился, побежал к дому. Мать тотчас бросила лопату, схватила за руку Серёгу, выбежавшего из сарая, и мы бросились к лесу.
   Я оглянулся: в нас целился автоматчик. Автомат затрещал, словно косилка. Спасли нас ольховые заросли. Как потом я узнал, фашисты чаще всего стреляли разрывными пулями; стоит такой пуле задеть даже за тоненькую ветку, как она разрывается…
   В себя мы пришли в тёмной глухой чаще. Я лёг на тёплую иглицу, долго лежал. Мать нарвала лесной земляники, дала нам с Серёгой по горсти ягод. Напились из морозного родника-кипуна.
   — Ваську забыли… — захныкал вдруг Серёга. — Они его убьют.
   — Василий не дурак, спрячется… — Мать неожиданно улыбнулась.
   Когда стемнело, втроём легли под ёлкой, прижались друг к другу. Всю ночь где-то поблизости ухал филин, пробегали какие-то звери.
   Утром к нам пришла тётя Паша Андреева.
   — Прячетесь? А немцы уехали. Ни свет ни заря, приказ им такой вышел.
   — И дома не сожгли? — тревожно спросила мать.
   — Не сожгли, торопились чего-то… Наши совсем близко.
   Мы вернулись домой. Во дворе истошно орала недоеная корова. Половину наших кур солдаты переловили, увезли и двух овец-ярок. В сенях и в горнице пахло резко и неприятно. Около порога стоял пустой сундук. На полу лежали размотанные зимние удочки отца. Горница была завалена сеном. В сене что-то сверкало. Я наклонился, поднял обойму с патронами, поспешно сунул в карман.
   — А ты у нас храбрая! — сказал матери Серёга.
   — Нет, — покачала мать головой. — Но на своём дворе и курица рогата.
   Ваську нашли на чердаке дома, за трубою, где он преспокойно спал.
   Мать принялась за уборку, а я притащил к воротам лестницу, взял топор, поднялся по лестнице, сшиб топором берёзовый кружок, крепко приколоченный к углу дома. На деревяшке чернела цифра «7», похожая на кочергу.

МИТИНА ПУШКА

   Строевая часть уехала, но в деревне всё чаще стали появляться фуражиры. Приезжали они на деревенских подводах и забирали всё, что приглянется: сено, зерно, муку, овчины. И мёд унесут, и корзину яблок, и только что пойманную рыбу. Грабителей-фуражиров сопровождали кавалеристы, вооружённые карабинами, палашами и плетьми. У офицеров были книжечки-разговорники: немцы объясняли, что население прячет колхозные продукты, и они их отбирают. Солдаты вообще ничего не объясняли, хлестали при малейшем сопротивлении плетьми.
   Люди со страхом повторяли нескладное слово «оккупация». Прежде жизнь была простой и понятной: Советская власть заботилась о людях, никто никого не мог обидеть, все помогали друг другу. И вдруг пришла иная власть — непонятная, жестокая. И защитить от этой власти нас было некому…
   Вечером мальчишки позвали меня играть в лапту. Едва мы вышли на луг, как увидели скачущих всадников. Все мы бросились врассыпную, думая, что снова едут фуражиры, но Саша Тимофеев вдруг остановился, отчаянно замахал руками:
   — Наши! Наши! Партизаны!
   Про партизан говорили уже давно, и мне до смерти хотелось их увидеть. Конечно же, партизаны представлялись мне богатырями; и кони у них, я думал, богатырские. Лесные богатыри обвешаны оружием, крест-накрест пулемётные ленты, и фашистов они прямо в карман кладут.
   Настоящие партизаны оказались совсем молодыми деревенскими парнями: все мужики и старшие парни ушли на фронт ещё в первые дни войны. И кони у партизан были не богатырские, обыкновенные местные гривачи. Вместо кавалерийских сёдел — сшитые по две подушки, вместо стремян — кольца из толстой проволоки. Даже портупеи у партизан и те были самодельные, из сыромятных ремешков.
   Но оружие у парней было боевым, настоящим: кавалерийские карабины, военные ножи, гранаты. На ремне у одного из гостей висел наган в новенькой коричневой кобуре; я догадался, что вижу командира. На шапках партизан рдели косые кумачные полосы, в глазах горел огонь отваги — не струсят, если столкнутся с врагом.
   Во все глаза смотрели люди на народных мстителей: вот она — наша Советская власть, она — рядом, нас есть кому защитить от фашистов! Со всех сторон спешили к партизанам люди, несли всяческое угощение.
   И тут к партизанам пробился невысокий, но крепко сбитый Митя Огурцов. Перед самой войной ему исполнилось шестнадцать, Митя учился в неполной средней школе, окончил семь классов, был комсомольцем, а на груди у него всегда горел значок «Ворошиловский стрелок». Стрелял он метче всех в округе, даже ездил на соревнования в город Остров.