А дальше Якубович пишет о том, что страна, мол, богатая, но народ вот в России несчастен, замучен народ поборами, гнётом дворян придавлен.
   Хмыкнул на это царь Николай I. Недовольно поморщился.
   Пишет Якубович царю о русских солдатах. Мол, более геройских солдат не сыщешь на целом свете.
   «Прав Якубович, прав, — соглашается царь. — Правду святую, негодник, пишет…»
   А дальше Якубович пишет о том, что этот самый русский солдат-герой солдатской лямкой, словно удавкой, схвачен. Бесправен. Начальством бит. Трудно порой понять, человек ли вообще солдат.
   Хмыкнул снова царь Николай I, на письмо покосился недобрым взглядом.
   Пишет Якубович царю о законах (мол, писаны эти законы богатыми против бедных), о жизни торгового люда (и эти от разных поборов стонут), о многих других делах.
   Читает Николай I письмо, мрачнеет от строчки к строчке.
   — Не прощу, не прощу, — шепчет царь. — Пусть хоть трижды теперь покается.
   Тем более хочется Николаю I, чтобы Якубович попросил у него прощения. Гадает царь, на какой странице начнёт Якубович каяться — на пятой, шестой, на последней?..
   Глянул царь на страницу пятую, читает: «Нет защиты утеснённому».
   Глянул на страницу шестую, читает: «Нет грозы и страха утеснителю».
   Морщится в гневе царь. Сжал кулаки от злобы. Дочитал письмо до конца. А где же слова о прощении? Нет ни строчки о том в письме.
   — Ах ты разбойник, дрянь! — совсем не по-царски ругается царь. — Все они сволочи, все. Нет им прощения, нет им пощады!
   Разволновался совсем государь. Схватился рукой за сердце:
   — Дурново! Дурново!
   Мчит Дурново, тащит капли ему от сердца.
ЧЁРНЫЕ ГЛАЗА
   Николай I почему-то боялся чёрных глаз. Полагал, что у всех революционеров глаза непременно чёрные.
   Допрашивая декабристов, царь прежде всего обращал внимание на глаза. Подводил заключённых к свету, свечку к самым бровям подносил. Долго смотрел, прикидывал. Декабристу Андрею Розену даже ресницы слегка подпалил.
   Преследовать стали чёрные глаза Николая I. Ночами, представьте, снились. Успокаивал генерал-адъютант Левашов царя. Приводил примеры: мол, Пестель. Сергей Муравьёв-Апостол, Каховский на что уж самые отъявленные злодеи, а ведь глаза-то у них не чёрные.
   Однако не успокоило это вовсе Николая I. Скорее наоборот. На своих приближённых стал теперь государь коситься. Однажды чуть ли не до смерти напугал престарелого графа Хвостова. Встретил император Хвостова.
   — Назад, назад! — закричал.
   Попятился старый граф, чуть на паркет не рухнул.
   — Стой!
   Остановился Хвостов.
   Подвёл Николай I старика к окну. Долго не отпускал. Никак не мог понять, глаза у Хвостова чёрные или зелёные.
   — Зелёные, ваше величество, зелёные, — уверяет Хвостов, а сам от страха как осиновый лист трясётся.
   Начался в Зимнем дворце переполох. В страхе живут приближённые. Ходят ваши сиятельства, ваши превосходительства, ваши высокородия и высокоблагородия по комнатам и залам Зимнего дворца, друг другу в глаза заглядывают.
   Даже придворный батюшка архиепископ Авраам и этот живёт в испуге. Какой-то шутник сказал Аврааму, что царь теперь и за духовных особ возьмётся. И подмигнул негодник, глянув в глаза Авраама. А глаза у архиепископа действительно чёрными были, пречёрными. Стал ходить с той минуты батюшка, словно кот-лежебока, щурясь. А при встречах с царём и вовсе старался глаза закрыть. Закроет, ладошку прижмёт к ладошке, идёт, молитву господу богу шепчет.
   Кончилась эта странная блажь царя враз, неожиданно. Подошёл он однажды к коту Митридату, тоже вздумал глаза проверить.
   Не понравилось это, видать, Митридату. Хватанул он когтями царя по носу.
   — Ай! — вскричал государь. Вот тут-то вместе с криком отлетела и блажь государева.
ЦЕЛОВАНИЕ
   Декабристов Александра Муравьёва, Ивана Анненкова и Дмитрия Арцыбашева на допрос к царю привели не по отдельности, а всех вместе. Встретил их Николай I учтиво, даже приветливо.
   — Эка каковы молодцы! Молодцы каковы, — повторял государь, посматривая на молодых людей.
   Все они были гвардейскими офицерами.
   — Мундиры-то как сидят! И сшиты с большим искусством. Похвально для офицеров, похвально.
   Николай I прошёлся по кабинету.
   — Как матушка? — спросил у Александра Муравьёва. Екатерина Фёдоровна Муравьёва, мать декабристов Никиты и Александра Муравьёвых, была известна на весь Петербург. Дом её посещали разные знаменитости: поэты, художники, музыканты. — А ты, кажись, одинок: ни сестёр у тебя, ни братьев, обратился к Ивану Анненкову. — Помню, помню отца твоего, — сказал Дмитрию Арцыбашеву, — лестное только могу сказать.
   Смотрят молодые люди на государя. Вот ведь милый какой государь. Даже неловко им как-то стало.
   Николай I был неплохим актёром. Умел он принять вид устрашающий и тут же на редкость добрый. Знал, где мягко сказать, где твёрдо. Где голос повысить, где перейти на шёпот. Тренировался царь перед зеркалом. Даже у настоящих актёров уроки брал.
   Вот и сейчас: выпятил грудь государь, голову важно вскинул, посмотрел по-отечески на декабристов.
   — Уверен, господа, пробудете в крепости вы недолго. Надеюсь вас видеть снова в своих полках.
   Слова эти были равны прощению.
   Стоявшие рядом с царём приближённые бросились целовать Николаю I руки. Кто-то шепнул молодым офицерам, чтобы и они подошли к руке государя.
   Переглянулись друзья. «Эх, была не была! Бог не выдаст, свинья не съест…»
   Протянул Николай I им руку для целования. Протянул и опять говорит:
   — Надеюсь вас видеть в гвардейских полках. Уверен в чистосердном вашем признании. Жду рапорт от каждого с описанием всех возмутительных дел.
   Кто-то подсказал Николаю I:
   — О Рылееве пусть больше напишут. Пусть не забудут про братьев Бестужевых.
   — О Рылееве — больше, о Бестужевых — больше, — сказал Николай I.
   Вот тут-то и поняли друзья, почему царь стал вдруг таким добрым, во имя чего обещал им прощение.
   Стоит Николай I с протянутой рукой. Не подходят к руке офицеры.
   — Целуйте же, — кто-то опять шепнул.
   — Целуйте!
   — Целуйте!
   Не хотят целовать офицеры. Стоит Николай I, держит на весу руку, от неудобства как рак краснеет.
   Хорошо, не растерялся флигель-адъютант Дурново, выскочил он вперёд, наклонился к руке государя. Чмок! — разнеслось по залу.
КОНСТИТУЦИЯ
   14-го декабря на Сенатской площади не раз раздавались призывы:
   — Конституцию!
   Кричали в народе и даже в войсках. То есть люди хотели, чтобы в России была республика.
   Об этих призывах много говорили тогда в Петербурге. Неприятно, конечно, царю Николаю I подобное слышать. Хочется ему что-то такое придумать, слово «конституция» как-то так объяснить, чтобы получилось вовсе не то, что означает это слово на самом деле.
   Думал, думал царь Николай I, ничего не придумал. Поручил придумать своему младшему брату великому князю Михаилу.
   Думал, думал князь Михаил, ничего не придумал. Вызвал царь генерал-адъютанта Левашова.
   Но и Левашов оказался на выдумку тоже слаб.
   Позвал государь флигель-адъютанта Дурново.
   — Думай, — сказал и этому.
   Вскоре Дурново заявил:
   — Придумал.
   — Ну, ну?
   — Нужно так объяснить, — сказал Дурново, — что не «Конституцию!» тогда кричали на площади, а «Экзекуцию!». Мол, верноподданные вашего величества требовали быстрей наказать виновных. Вот и кричали они «Экзекуцию!». А про конституцию это кто-то потом придумал.
   Хмыкнул царь Николай I. Что-то в ответе ему понравилось.
   — Ну, а как же с солдатами быть? Они-то чего кричали про экзекуцию?
   Походил Дурново по комнате. Вскоре сказал:
   — Придумал.
   — Ну, ну?
   — Раскаялись, ваше величество, мятежники. Вот и просили себя наказать. Смыть свой позор перед вами, перед государем своим старались.
   Насупился Николай I:
   — Ну и глуп же ты, Дурново. Кто же в ересь такую поверит?
   Не получилось ничего у царя. И вот неожиданно при допросе штабс-капитана Щепина-Ростовского нашлось вдруг то, чего так искал Николай I.
   На следствии Щепина-Ростовского стали обвинять в том, что солдаты его роты кричали «Конституцию!». Понимает Щепин-Ростовский, если признается он, что солдаты кричали, будет солдатам за это вдвойне. Хочется хоть как-то смягчить ему солдатскую участь. Но ведь сказать, что не кричали, тоже нельзя. Всем об этом уже известно.
   — Кричали, — сказал Щепин-Ростовский. — А как же! И даже громко. И даже с великой радостью.
   Генерал-адъютант Левашов и министр внутренних дел граф Чернышёв, они и вели допрос, переглянулись.
   — Значит, громко? — переспросил Левашов.
   — И даже с великой радостью? — переспросил Чернышёв.
   — Так точно, — ответил Щепин-Ростовский.
   Записали эти слова в следственный протокол.
   — Но выступили не против царя солдаты, — продолжил Щепин-Ростовский. — А за царя-государя они кричали.
   Переглянулись опять Чернышёв и Левашов, что за вздор тут несёт подследственный.
   — За царя, — повторил Щепин-Ростовский. — За Константина были они. И за его жену. Подумали: раз государь — Константин, то жена у него Конституция. Вот почему кричали.
   Подивились Левашов и Чернышёв. Исподлобья на Щепина-Ростовского глянули. Шутит, что ли, Щепин-Ростовский?
   — В протокол запишите, прошу в протокол, — напоминает им Щепин-Ростовский.
   Записали и эти слова в следственный протокол. Спас ротный своих солдат от двойной расправы.
   О показаниях Щепина-Ростовского донесли Николаю I. Почитал Николай I, просиял Николай I.
   — Ну и хитрец! Ну и хитрец! Голова! — сказал о Щепине-Ростовском. Когда бы не взбунтовал он Московский полк, взял бы его министром.
   Стал объяснять теперь Николай I, почему тогда на Сенатской площади раздавались крики: «Конституцию!»
   — Тёмный, тёмный у нас народ. Надо же этак спутать. Тёмный, а любит своих царей.
   Нужно сказать, что многие в это поверили. Среди таких даже нашлись историки. Написали они, что якобы всё это было на самом деле, а не Щепин-Ростовский выдумал.
«ЕСЛИ ВМЕСТО ФОНАРЕЙ…»
   Ночь. Морозная. Зимняя. Вдоль опустевших улиц тускло горят фонари. Снег крупинками белых зёрен ложится на Зимний дворец, на Неву. Ветерок подымает молочные вихри, то беззаботно их гонит вдаль, то вдруг споткнётся, замрёт на месте и вскинет к небу снежный водоворот.
   Ночь. Царь Николай I склонился над бумагами. Читает материалы Следственного комитета. Лежат перед ним папки с допросами Рылеева, Пестеля, Сергея Муравьёва-Апостола, братьев Муравьёвых, братьев Бестужевых…
   За страницей листает страницу царь.
   О чём же говорят декабристы? Об освобождении крестьян, о разделе барских земель, о сокращении сроков солдатской службы. Читает дальше. Снова об освобождении. А вот о том, как лучше организовать в России власть без царя. Опять об освобождении крестьян. Вновь о сроках солдатской службы.
   Хмурится Николай I. «А где же про заговор? Где про то, что мою особу убить хотели?» Нашёл и про это. «Вот это — главное. А остальное — об этом потомкам не важно знать».
   Не хотел Николай I, чтобы сохранилось в истории то, ради чего поднялись на бой декабристы. Приказал он из следственных материалов выбросить всё, что касалось и освобождения крестьян, и сроков солдатской службы, и того, как представляли себе декабристы новую власть в России.
   Продолжает царь Николай I за бумагой читать бумагу. Попались царю стихи. «Ну, ну, что тут такое?» Читает:
 
Если вместо фонарей
Поразвешивать князей…
 
   Глянул царь Николай I в окно, как раз фонарь ему на глаза попался. Зеленеет от злости царь, однако опять читает:
 
Как идёт кузнец да из кузницы.
Слава!
Что несёт кузнец? Да три ножика.
Слава!
Вот уж первой-то нож — на злодеев-вельмож.
Слава!
А другой-то нож — на попов, на святош.
Слава!
А молитву сотворя — третий нож на царя.
Слава!
 
   Вскочил царь Николай I из-за стола, словно осой ужаленный. Стукнул кулаком по дубовой крышке.
   — Татищев! Татищев!
   Прибежал председатель Следственного комитета военный министр Татищев.
   — Чьи?
   — Рылеева, ваше величество.
   — Вымарать! — кричит Николай I.
   Исполнил Татищев приказ Николая I. Тушью забил стихи. Даже поставил подпись: «С высочайшего соизволения вымарал военный министр Татищев».

Глава V
АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН

ПРИМЕРНЫЙ СУКИН
   Петропавловская крепость. Алексеевский равелин. Равелин — это крепость в крепости. В казематах холод и мрак. Каменный пол. Каменный потолок. Сырость кругом. Стены, как в бане, стоят вспотевшие.
   Сюда, в Алексеевский равелин, и были брошены декабристы.
   Комендантом Петропавловской крепости был генерал от инфантерии Сукин. Наводил на подчинённых он страх и грозным видом своим, и своей фамилией. Умом большим Сукин не отличался. Но служакой он был примерным.
   — Из крепости, мне отцом-государем доверенной, муха и та не вылетит, — любил говорить генерал Сукин, — блоха, простите, и та не выпрыгнет.
   И вдруг оказалось, что на волю попало письмо, написанное в крепости «государственным преступником» декабристом Иваном Пущиным. Слух о письме проник в Зимний дворец. Стало известно о нём царю. Поднял комендант на ноги всю охрану, молнии мечет, ведёт дознание.
   — Да чтобы в крепости, мне отцом-государем доверенной, и такое вдруг случилось!.. Государю о том известно. Кто виноват, говорите!
   Молчат подчинённые.
   — Да я любого из вас сгною! В кандалы вас, в Сибирь!
   Молчат подчинённые. И даже те, которые готовы были бы обо всём рассказать, тоже сказать ничего не могут. Нет свидетелей тому, как попало письмо на волю.
   Трудно гадать, что бы предпринял примерный Сукин, да тут нашёлся один из охранников:
   — А может, вины здесь, ваше высокопревосходительство, вовсе ничьей и нет.
   — Как так нет?! — поразился Сукин.
   — А может, письмо из крепости ветром выдуло, — ответил охранник и тут же добавил: — Вестимо, ветром. Только это и может в доверенной отцом-государем вашему высокопревосходительству крепости быть.
   Подумал Сукин. Ответ понравился.
   В тот же вечер комендант докладывал царю:
   — Ваше величество, всё проверено.
   — Так, так.
   — Виновных по этому делу нет. В крепости, доверенной мне вашим величеством, всё в полном порядке. Письмо из крепости выдуло ветром.
   Царь посмотрел удивлённо на Сукина. Шутит, что ли, примерный Сукин? Однако вид у генерала вполне серьёзный. Стоит аршином. Не моргнёт, ест глазами отца-императора.
   — Ладно, ступай, — произнёс Николай I. Понял: ждать от Сукина больше нечего.
   — Да он же дурак, — сказал царю присутствовавший при этом разговоре князь Фёдор Голицын.
   — Дурак, но опора отечеству, — ответил Голицыну Николай I.
   — Опора — вот что сказал обо мне государь, — хвастал после этого Сукин.
   — Опора, опора, — шептались люди. — На Сукиных всё и держится.
ЧУДНОЙ
   Страшное место Алексеевский равелин. Тут и здоровый недолго выдержит.
   Декабрист Михаил Митьков был болен чахоткой.
   Стала мать Митькова обивать пороги у разных начальников, писать письма, прошения. Просит она совсем о немногом: хотя бы передачу разрешили принять для сына.
   — Он же болен у нас, поймите. Христом богом прошу о милости.
   Гонят отовсюду старушку мать:
   — Тюрьма не больница. Шёл на царя — не кричал, что хворый.
   И всё же кто-то из добрых людей нашёлся.
   Наготовили дома для заключённого узел. Тёплое бельё уложили, носки из верблюжьей шерсти, шарф из козьего пуха, поддёвку из заячьих шкурок, большие крестьянские валенки. Собрали мешок съестного.
   Приняла охрана для заключённого передачу. Унтер-офицер Соколов понёс её в камеру.
   Стал Митьков разворачивать узел. Вот это тебе богатства: и шарф, и поддёвка, и валенки.
   — А вот тут ещё, — уточняет унтер-офицер Соколов, — вот в этой холщине, для вас харчи: и сдобный калач, и тушка утиная, и сала целых четыре фунта.
   Наголодался Митьков, как и все заключённые, сидел на воде и хлебе. При виде съестного обилия закружилась у него голова. Хотел он тут же потянуться к сдобному калачу, да постеснялся охранника.
   — Ешьте, ешьте, — сказал Соколов. — Другой бы вам позавидовал.
   Митьков насторожился. Повернулся к тюремщику:
   — Как — позавидовал? Что, разве другим…
   — Не полагается. Ни-ни, — покачал головой Соколов. — Это вы уж матушке в ноги своей поклонитесь. Сие никому не позволено.
   — Как не позволено?
   — Строжайше, — сказал Соколов.
   — Вот что, любезный, — Митьков посмотрел на еду и на вещи, отломил кусок от сдобного калача, отложил в сторону шарф, остальное придвинул к тюремщику. — Вот это тебе — раздели, как сочтёшь разумным. Рылеева не забудь и Лунина. Валенки лучше б всего Фонвизину. Поддёвку из заячьих шкурок — Басаргину.
   — Да что вы, Михаил Фотиевич, что вы, бог с вами! Да за такие дела…
   — Как?! И этого тут нельзя?!
   — Ни-ни. И думать об этом страшно.
   — Любезный, — просит Митьков, — сделан такую милость, Каховского не обдели, Бестужевых…
   — Нельзя, — строго сказал Соколов.
   Митьков сразу как-то обмяк, осунулся. Страшный кашель сдавил его грудь.
   — Нельзя! Ах так! Нельзя!
   Он хотел сказать ещё что-то, но кашель мешал. Слова вырывались хрипом.
   Тогда поспешно, не разбирая, где провиант, где вещи, Митьков сгрёб всё в один мешок, сунул туда же оставленный шарф и кусок калача, бросил мешок Соколову.
   — Уноси!
   — Да что вы, Михаил Фотиевич! Да как же так? Так ведь матушка, они старались…
   — Уноси! — кричал Митьков. — Уноси! Слышишь? — И неожиданно скомандовал: — Кругом!
   Соколов растерялся. Попятился к двери. Унёс мешок.
   Поступок Митькова произвёл впечатление даже на самых суровых тюремщиков.
   — Чудной, — говорили одни.
   — Чахоточный, с придурью.
   Однако нашлись и другие:
   — Эка каков молодец! Не мог такой ради дурного идти на площадь. Э-эх, не помог им тогда господь…
   Правда, эти говорили негромко. Шептались из уха в ухо.
ЭТО ЕЩЕ СТРАШНЕЕ
   Страшное место Алексеевский равелин. Но если ты кинул в бою товарищей, если совесть твоя в огне — это ещё страшнее.
   На совещании у Рылеева полковник Александр Булатов дал слово захватить Петропавловскую крепость. Подвёл Булатов своих товарищей. Но явился в тот день к войскам.
   И вот вместе с другими схвачен теперь Булатов. Сидит за крепкой тюремной стеной Булатов. Сырость кругом и мрак.
   Не замечает Булатов сырости. Безучастен к тому, что мрак.
   Холод кругом.
   Не ощущает Булатов холода.
   Казнит сам себя Булатов. Не может себе простить того, что предал, подвёл товарищей.
   Лучшие люди России — Рылеев и Пестель, братья Муравьёвы, братья Бестужевы, Якушкин и Лунин, Пущин и Кюхельбекер и много, много ещё других — не там, на свободе, а здесь.
   Бесстрашные дети России, герои войны 1812 года — генералы Волконский, Орлов, Фонвизин, командиры полков и рот Артамон Муравьёв, Повало-Швайковский, Давыдов, Юшневский, Батеньков и много-много ещё других — не там, на свободе, а здесь.
   Повисла петля над всеми. Близок расправы час.
   Терзает себя Булатов: это он, Булатов, за всё в ответе. Из-за него, по его вине на смерть и муки пойдут товарищи.
   Снятся ему кошмары. Приходит к нему Рылеев; приходят к нему Каховский, Лунин, Якушкин, братья Бестужевы, Пестель, Сергей Муравьёв-Апостол. Обступают они Булатова, на бывшего друга с укором смотрят.
   — Простите! — кричит Булатов.
   Молча стоят друзья.
   Проснётся Булатов, едва успокоится — на смену кошмару новый идёт кошмар. В тюремной, до боли в глазах темноте, в тюремной, до боли в ушах тишине вдруг явно Булатов слышит:
   — Предатель.
   — Предатель.
   — Предатель.
   Не вынес Булатов душевных мук. Покончил с собой. Разбил о тюремные стены голову.
   Страшное место Алексеевский равелин. Но если совесть твоя в огне это ещё страшнее.
ЖЕЛЕЗНЫЕ РУКАВИЧКИ
   Унтер-офицер Глыбов отличался особым рвением. Ходил он по тюремным коридорам Петропавловской крепости, заглядывал в камеры.
   Если видел, что кто-нибудь спит:
   — Не спать! Не спать!
   Если видел, что кто-нибудь по камере ходит:
   — Не ходить! Не ходить!
   — Вы теперь — того… — пояснял Глыбов. — Я — старший. Чуть что — в железные рукавички.
   Железными рукавичками он называл кандалы.
   — Повезло нам, — говорил Глыбов другим охранникам. — Повезло. Тут у нас словно сам Зимний дворец — князья, генералы, ваши превосходительства.
   Гордился Глыбов таким положением.
   — Повезло, повезло!
   И тут же:
   — Генерал Волконский? Что мне генерал? Я тут сам генерал. Я — Глыбов.
   — Князь Оболенский? Что мне князь! Я тут сам князь. Я — Глыбов.
   Особенно строго в Петропавловской крепости следили за тем, чтобы заключённые ничего не писали. Лишь тогда, когда от них требовались письменные показания, в камеры приносили бумагу, чернила. После дачи показаний чернила и бумагу уносили опять.
   Глыбов и здесь старался. Ходил, подглядывал.
   Декабрист Бобрищев-Пушкин каким-то образом ухитрился оставить чернила в своей камере. Стал он тайно вести записки. Надеялся потом передать их на волю.
   Поступал Бобрищев-Пушкин осторожно. И всё же не уберёгся, не услышал кошачий шаг.
   Подкрался тихонько Глыбов, глянул в замочную скважину — с поличным застал Бобрищева.
   Заблестели глаза у тюремщика. Выполнил он угрозу. Надели на руки Бобрищева-Пушкина тяжёлые цепи — железные рукавички.
   Глыбов был страшно доволен:
   — Хи-хи, время нынче смотри какое: в рукавичках господа офицеры ходят.
   И опять начинал:
   — Мне что генерал? Я сам генерал. Мне что князь? Я сам князь. Я Глыбов.
   Ходит Глыбов по коридорам Петропавловской крепости:
   — Не спать! Не спать!
   — Не ходить! Не ходить!
   — Мо-о-лчать!
ФОНВИЗИН
   Узникам Алексеевского равелина дважды в неделю разрешались короткие прогулки по тюремному двору. Двор маленький, прогулка крохотная. Шаг вперёд, шаг назад — вот и вся прогулка.
   Во время одной из таких прогулок декабриста генерала Михаила Александровича Фонвизина кто-то окликнул:
   — Здравия желаю, ваше превосходительство!
   Фонвизин поднял глаза:
   — Петров?!
   — Так точно, ваше превосходительство!
   — Откуда же ты, Петров?
   Объяснил солдат, что несёт караул в Петропавловской крепости.
   — Да я не один, — добавил. — Здесь и Мышкин, и Дугин, и унтер-офицер Измайлов. Может, помните, ваше превосходительство?
   — Как же, помню, помню — орлы! — ответил Фонвизин.
   Оказывается, охрану Петропавловской крепости в этот день несли солдаты, которыми генерал когда-то командовал.
   Солдаты очень любили своего командира. Фонвизин был одним из немногих, кто отменил у себя в полку телесные наказания.
   Посмотрел Петров на генерала:
   — Михаил Александрович, ваше превосходительство, значит, и вы тут? Вон оно как. — Потом перешёл на шёпот: — Мало вас было. Э-эх! — Петров замолчал. Затем неожиданно: — Один минут, ваше превосходительство, — и куда-то исчез.
   Вскоре солдат вернулся. Но не один. С ним ещё двое — Дугин и унтер-офицер Измайлов.
   — Здравия желаем, ваше превосходительство, — поприветствовали солдаты своего бывшего командира. Затем Измайлов тихо сказал:
   — Бегите, Михаил Александрович. Караулы у крепости наши.
   Фонвизин смутился.
   — Бегите, — зачастил Измайлов, — не мешкав, бегите, ваше превосходительство. В другой раз такого не будет. Караулы, что ни день, меняются.
   Фонвизин покачал головой.
   — Бегите, — повторил Измайлов, — о нас не тревожьтесь. Комар не подточит носа. Не видели, не знаем, не ведаем. А ежели и палок дадут, спина у солдат привычная.
   — Спасибо, братцы, — сказал Фонвизин. — Спасибо. Ценю. До гроба ценить буду. Не помышляю о спасении. Об отечестве думал. Не получилось. Не один я тут. Не мне выходить одному отсюда. Прощайте!
   — Кончай прогулку! Кончай прогулку! — раздался голос дежурного офицера.
   — Прощайте, — ещё раз повторил Фонвизин.
ОЛЕНЬКА
   Представился случай бежать из Петропавловской крепости и поручику Николаю Басаргину.
   Поручик был молод. Отличался весёлым нравом. Однако в крепости Басаргин изменился.
   Стал грустен, задумчив. Что-то мучило Басаргина. Нет, не суда он страшился, не суровой расправы. Человеком он был отважным. Осталась на воле у поручика дочка. Безумно любил Басаргин свою Оленьку. Думал теперь об Оленьке. «Эх, бежать бы из крепости!»
   И однажды тюремный сторож сказал Басаргину:
   — Жалко мне вас, ваше благородие. И я готов вам помочь.
   «Чем же он может помочь? — подумал поручик. — Разве что притащит лишнюю порцию каши».
   Через день унтер-офицер (тюремный сторож был в унтер-офицерском звании) снова появился в камере Басаргина и опять зашептал:
   — Ваше благородие, хотите бежать из крепости?
   Всего, что угодно, ожидал Басаргин, только не этого. Даже не поверил тюремному сторожу.
   — Как же ты через все караулы — в кармане, что ли, меня пронесёшь?
   — Хотя б и в кармане, — загадкой ответил сторож.
   Долго не мог заснуть в ту ночь Басаргин. Лежал он на нарах, смотрел в сырой потолок. И представлялась поручику Оленька. Шли они вместе по лугу. Носились стрижи над обрывом. В небе висело солнце. Тихо шептались травы. Заливалась Оленька смехом.
   «Убегу. Ради неё убегу», — решил, засыпая, поручик. Заснул он и снова увидел Оленьку. Только девочке вовсе не три года, а взрослая Оленька. Красивая, стройная. Смотрит Оленька на отца и вдруг задаёт вопрос: