– Мы же сейчас в таком возрасте, Никита, что друг за другом присматривать надо, – виновато объяснил Незнанов, когда вошел в прихожую. – Как бы чего не случилось. Сегодня живы – завтра нет…
   – Я умирать не собираюсь, – бросил Никита Евсеич.
   – А «скорая» не к тебе ли приезжала?
   – Ошиблись адресом…
   Гудошников провел гостя в кабинет, усадил в кресло.
   – А я к тебе за советом, Никита Евсеич. Очень мне нужен твой совет, – заговорил Незнанов. – Да… Сегодня мы есть – завтра нет… Ко мне тут Оловянишников приезжал, директор-то нынешний, колокольцы мои смотрел. У меня же, считай, без малого полный набор, от двухпудового до такого вот, с ноготок… Продать предложил директор-то, цену назвал. Боязно, говорит, хранить дома такую коллекцию, украсть могут. Я говорю, у меня иголки не украдут. У меня ж там много серебряных, а серебро-то с золотом… Я ж их в сейфе держу. Он, директор-то, и начал: мол, возраст, сегодня живы – завтра нет. А ну как растащут?.. Ну, после смерти… А я продавать не хотел, думал, почую конец – в дар передам, только не музею, а в консерваторию. И что теперь делать – не знаю… Ты со своим собранием как… это… распорядиться хочешь? Ну, потом…
   – Я? Я завещание написал, – сказал Гудошников. – Написал и у нотариуса оставил… Только мне о смерти рано думать. Я так, на всякий случай. Возле моего собрания давно ходят-нюхают… Сегодня один прибежал. Хитрая лиса, материалы ему дай… Я тыл себе обеспечил – завещание написал.
   – Может, и мне так? – неуверенно спросил Незнанов. – Тыл обеспечить?.. Я б в консерваторию-то хоть сейчас, но, видно, постарел я, постарел, – он тоненько рассмеялся. – Вбил себе в голову: если сдам колокольцы, так и умру вскорости. А мне пожить еще хочется. Я дома-то колокольцы развешаю – у меня жердочка специальная, есть – и ну играть!.. Ты бы хоть раз пришел ко мне, послушал. Музыка-то какая!.. Нынче такой и не услыхать. Я б тебе и на жалейке сыграл, и на пастушьей дудке… Я к тебе хожу, а ты – ни ногой.
   – Последнее время боюсь что-то из дома выходить, – признался Гудошников. – Уйду на часок – душа не на месте. Вдруг пожар?.. Тоже, видно, старею.
   – Значит, не продавать коллекцию?
   – Смотри сам… Лучше поиграй еще дома, может, я время выберу, – приду, вместе послушаем. А завещание напиши.
   Гудошникову почему-то представилось, как Незнанов сейчас придет домой и станет писать завещание. Будет ходить по комнате, думать, сочинять, портить бумагу и все равно за день не напишет. Потому что, когда пишешь завещание, вспоминается вся жизнь, не хочешь, а вспоминается, и щемит сердце, и звенит в ушах от тишины, и так хочется жить! А Незнанову есть что вспомнить. Иконы он начал собирать до войны, рассказывал, была большая коллекция и несколько досок особенно ценных – мастерской Дионисия, – можно сказать, уникальных. Но во время войны городок, где жил Незнанов, был разорен, коллекция либо сгорела вместе с домом, либо была вывезена, и он, вернувшись с фронта, начал собирать заново, с нуля. И собрал, потратив на это пятнадцать лет и уйму денег, однако все время жалел ту, первую, как, наверное, жалеют матери первое рано умершее дитя.
   Незнанов посидел еще несколько минут молча, поглядел на голые стены, морща лоб и двигая лохматыми, старческими бровями, – видимо, уже начал сочинять завещание – и, попрощавшись, ушел. Гудошникову стало чуть легче, и мысли потекли ровнее. Он отстегнул протез, жмущий культю ноги, и крепко уселся в кресло – думать. Думать и прокручивать в памяти короткий, нелепый и сумбурный разговор с бывшим соратником своим, хранителем отдела Ароновым. Да, с чего же он начал, что он там для затравки брякнул? Ага, про космос! Человек в космосе… Хорошо начал, издалека, так сказать, с философским подходом. А я что ему в ответ? Да ничего, понесло, обида вспомнилась… Надо было осадить его, высмеять эту их программу поиска и сбора. Что толку с нее? Ну привезут они книги, а для кого? Чтобы запереть в отделе? Нет, надо, чтобы люди сами понесли, от души, от сердца. Надо к людям стучаться, к сознанию, и когда они поймут, что без истории, без прошлого нации невозможно думать о будущем, – вот тогда не нужны будут и экспедиции. А то что ж, собрать книги, запереть в сейф и ждать, когда люди сами потянутся к истории? Нет, так мы не дождемся…
   На глаза Гудошникову попался белый халат, брошенный или забытый сыном на шкафу, и мысли Никиты Евсеича тут же переметнулись к Степану. Вот бы сейчас с кем поговорить. Сесть рядом и выложить ему все. Степан – парень толковый, рассудительный, все на лету схватывает. Вот только к книгам нет интереса. Часто берет, листает, что-то читает, но все для того, чтобы отвлечься, переключиться после работы. А благоговения нет, и той самой музыки, которую Незнанов в колокольцах своих нашел, не слышит Степан. Правда, работа у него тяжкая: кровь, страдания человеческие, а то и смерть. Ночь-полночь, поднимают с постели, увозят куда-то… Бывает, и поговорить как следует некогда. Но сегодня-то край как надо, только вот дождаться бы.
   Гудошников решительно встал и, держась за стенку, чтобы не надевать протез, приблизился к двери, завешенной плюшевым ковром с оленями. Погремев ключами, открыл замки…
   И разом отошли невеселые и досадные мысли и пропало ощущение времени…
   Степан пришел уже в сумерках, и Никита Евсеич, захваченный врасплох его приходом, долго возился с протезом, пристегивая ремни, потом никак не мог запереть дверь хранилища – путал ключи – и, наконец справившись, заспешил открывать.
   – Ты, никак, спал, отец? – удивился Степан. – Минут десять стучусь.
   – С книгами сидел, – признался Гудошников. – Бумажки свои перебирал…
   – Все ясно, – ворчливо сказал сын. – Опять голодный целый день. Я скоро сиделку найму. Чтобы хоть кормила тебя… Опять подглазья синие. Кто приходил?
   – Да были, – уклончиво бросил Никита Евсеич. – Потом расскажу.
   Он специально оттягивал момент начала разговора, чтобы не скомкать его меж других дел, и подавлял в себе жгучее нетерпение.
   – Кто приходил, спрашиваешь? – начал он, когда после ужина они уселись возле топящейся плиты. – Аронов приходил, помнишь его?
   – Ну как же… Дядя Миша, помню. Что это он вспомнил тебя? Вы же с ним разругались?
   – Что вспомнил… Я же ему говорил: придешь еще ко мне, через год-два, но придешь. Он вот через двенадцать явился. Долго я ждал этого часа, – Гудошников расправил бороду. – Материалы по скитам просил, экспедицию затеяли, собрались наконец-то.
   – Тебя можно поздравить, – улыбнулся Степан.
   – С чем?.. Они ж все по старинке собираются, натопом. Что было, то и есть, разве что теперь денег дали, – Никита Евсеич примолк. – Ему сейчас не материалы нужны, не каталоги, что у него есть, а методика поиска и сбора. Ему сначала кержацкий характер надо изучить, с этими стариками и старухами одной жизнью пожить. А там он для этого дела не годится. Я его и тогда-то таскал за собой как пугало… Думал, обтешется, научится – куда там!.. Ему же вынь да положь.
   – Значит, не дал, – вздохнул Степан. – А может быть, надо было отдать, а? Пускай бы начинали, методом проб и ошибок.
   – Да там нельзя ошибаться! – загорячился Никита Евсеич. – Раз ошибешься, и все. Потом уже ничего не возьмешь, хуже того, старообрядцы прятать книги начнут. Они же, как цветы: чуть солнце село – свернулись… Пуганые они. Ну, если бы и дал материалы, – поедет Аронов в скиты, что сможет, выскребет, где за деньги, где обманом. Потом туда навек дорожка заказана, близко не подпустят. А книги гулять пойдут. Разошлют по другим местам, и все мои труды рухнули. Сейчас я знаю, где что лежит, а потом вслепую работать придется. У них «почта», знаешь, как работает? В Забайкалье у Федоринова я «Цветник» видел, редкая книга, поморская, а через полгода эта книжица на Васюгане оказалась. Во как! В Макарихе лежит, в дар прислали… А потом, Степа, отдай я материалы, это значит, на моих предложениях крест? Так на кой же ляд я работал всю жизнь?.. Сначала материалы просят, потом собрание… Я тут снова написал в Министерство просвещения.
   Степан взглянул на отца, поджал губы. Огонь в печи горел ровно, успокаивал, убаюкивал.
   – Они же мне до сих пор не ответили, – продолжал Гудошников после паузы. – Замутыскали, наверное, мой проект по инстанциям. Эх, нет Сереги Муханова! Он бы вмиг концы нашел и помог мне. Ты помнишь дядю Сережу Муханова?
   – А?.. Да, помню, только плохо, – оживился Степан. – Я же тогда совсем маленький был.
   – А теперь кто там, в верхах, остался у меня? Никого не осталось. Самому ехать боязно, весной пожар за пожаром, – Гудошников покосился на печь, обжигая пальцы, проверил, заперта ли дверца. – Да и Аронов тут еще завертелся… Он ведь так просто не отстанет, жук еще тот. Это он «скорую» сегодня вызвал, точно, он.
   – «Скорую»? – насторожился сын.
   – Да… Я тут пошумел на него, а он, видно, решил, что я с ума сошел, приступ у меня. Вот и вызвал. У меня как раз Сухоруков сидел, по своей собачке вздыхал. Ну они покрутились и уехали.
   – Так, а что с соседской собакой? – Степан улыбнулся/отер уставшее лицо.
   – По случайности я ее подстрелил, – с удовольствием объяснил Гудошников. – Тут свора бродячих собралась, ну и его кобель выскочил. А я через форточку из мало пульки…
   – Давай спать, отец, – вздохнул Степан. – Завтра денек будет!.. Ко мне еще восемь человек положили…
   – Ну, ты иди, – не сразу согласился Никита Евсеич. – А я подожду, пока печь протопится, и трубу закрою.
   Степан ушел в спальню, а Гудошникову вдруг стало обидно. Разговор с сыном как-то не склеился, не вышел. Хотел сказать что-то важное, значительное, совета у сына спросить, но ничего толком и не сказал. Он открыл дверцу печи, расшевелил кочергой догорающие поленья и, осененный новой мыслью, торопливо захромал к Степану.
   – Слышишь, Степан, – заговорил он, склонясь над кроватью сына. – Что я хотел сказать тебе! Ведь без собрания своего, без этих материалов, я для них ничего не значу! Они же меня в порошок сотрут, растопчут. А так – пускай попробуют! И они примут! Примут и мою методику, и мои предложения. Так что эти книги – заложники мои. Иначе я никого не вразумлю! Это же какая глупость несусветная: лезть в скиты натопом, идти на обман! Не будь ракеты, полетел бы человек в космос? Не полетел бы! А тут думают – на дурачка… Какая глупость!
   – Ты прав, отец, глупость, – согласился Степан, укладываясь поудобнее. – Ко мне вот тоже еще восемь человек положили, а я завтра в овощехранилище иду, картошку перебирать…
   Гудошникову показалось, что сын мгновенно заснул, и, стараясь не стучать протезом, он вернулся на кухню, к печи, караулить, как бы не вывалился уголек и не случился пожар.
   В отделе было по-утреннему пусто, сумрачно и дремотно. За барьером, у старинного письменного стола, скрестив на груди жилистые, натруженные руки, сидела Екатерина Ивановна. Краем глаза она следила за аспирантом, который рылся в каталоге, иногда до нее доносились отдаленные голоса из кабинета Аронова. Она мало вникала в то, что происходило в отделе: работа такая-подай, принеси, вымой, проветри, а то, что ей приходилось видеть и слышать, казалось странным, непонятным. Она неплохо разбиралась в делах сельской библиотеки, потому что вся ее жизнь прошла там, и только вот на старости лет, перебравшись к дочери в город и оказавшись в отделе, Екатерина Ивановна с удивлением обнаружила, что в их книжном мире существует еще один мир, особенный и невидимый со стороны. Над тем, что в сельской библиотеке считалось вредным для читателя, ненужным хламом, здесь буквально тряслись. Могла ли она подумать,.что ей придется собственными руками выдавать сочинения каких-нибудь монахов, священников, да еще со строжайшим указом обращаться с книгой, будто с малым дитем? Все книги здесь стояли в застекленных шкафах, а многие даже упакованы в картонные футляры; весной и осенью строго-настрого запрещалось открывать форточки (сыро на улице), зато летом и зимой Аронов иногда просил ее оставить в помещении на ночь таз с водой, чтобы повысить влажность воздуха. Да и люди, что работали в отделе и приходили в читальный зал, тоже были какими-то особенными. То сидят, не разгибая спины, над книгой в полпуда весом, то яростно спорят между собой. И ходят больше все бородатые, бледные какие-то, одень их в рясы, так чистые попы. И запах в отделе больно уж непривычный, не библиотечный: пахнет воском, ладаном. Видно, книги эти так пропитались, так прокурились в церквах, что свой дух и сюда перенесли.
   Между тем говор в кабинете Аронова стал чаще, задористей, похоже, заспорили. Хранитель пришел рано и привел директора музея с собой. Все не могут какой-то вопрос решить с книгами. Екатерина Ивановна прислушалась.
   – Нет, дорогой Михаил Михайлович, – бубнил Оло-вянишников. – Все это похоже на авантюру… Я уже раз с вами связался. Я вам деньги на экспедицию дал? Дал. Где же ваша экспедиция? Тут же все вилами на воде писано. А потом, дорогой Михаил Михайлович, что я буду иметь от этого собрания? Вы же его себе приберете, а музею – на тебе боже, что нам негоже.
   – Не волнуйтесь, там и для вас много чего, – будто отстреливался хранитель. – Я бывал у него, знаю. Все, что не имеет археографической ценности.., – я повторяю: археографической, а не ценности вообще, – возьмете вы. В конце концов, музей – не библиотека.
   – Но и не мусорная свалка! – резал директор музея. – В таком случае, давайте заранее обговорим, что конкретно.
   – У Гудошникова в собрании нет мусора, – отрубил Аронов. – И вообще, мы делим шкуру неубитого медведя. Сначала нужно спасти коллекцию… Вы обещали проконсультироваться с психиатром, ну, вашим знакомым… Что?
   Екатерина Ивановна не дослушала, потому что на пороге отдела появился человек в стеганке и сапогах.
   – В грязной обуви нельзя! – предупредила она и заспешила к дверям.
   – Мне бы товарища Аронова… – несмело сказал мужчина и отступил назад, глядя на свои сапоги.
   – Михал Михалыч занят.
   – Но я спешу… Меня ждет машина… Мне на несколько минут. Это очень важно для него, – пришедший глядел открыто, даже «как-то виновато и, по мнению Екатерины Ивановны, опасности не представлял. Тем более одет он был как свой брат колхозник…
   Она дала ему тапочки и синий халат вместо фуфайки, проводила в кабинет.
   И едва он ступил туда, как говор стих, а потом и вовсе прекратился. В отделе снова наступила тишина, и только аспирант в дальнем углу читального зала медленно шуршал карточками каталога…
   – Вы напрасно приходили к отцу, – начал Гудошников-младший, когда Аронов понял, кто к нему пришел, и усадил нежданного гостя к краю стола. – Он очень сильно переживает вашу встречу, волнуется, а это ему вредно. Я говорю вам это как врач. Прошу вас больше так не делать.
   Хранитель окинул взглядом гостя, вздохнул:
   – Я вас понимаю. Но у нас не было другого выхода. Никита Евсеич долго работал среди старообрядцев, у него есть пофамильные списки, списки книг… А мы сейчас разворачиваем программу…
   – Знаю, – перебил его Степан. – Но вы поймите: отец болен! Его нельзя волновать. У него развивается паранойя. Этакое болезненное желание переустроить мир, жажда новшества… Тяжелые бредовые переживания.
   Аронов и Оловянишников переглянулись.
   – Вы это говорите как врач? – спросил хранитель.
   – Да… Правда, я не психиатр… но у него все признаки, – Степан задумался, перевел дух. – Его слишком долго не понимали, а он боролся всю жизнь. Это уже, так сказать, результат его переживаний. Последнее время сидит, сочиняет какой-то сказ о судьбе письменности и литературы на Руси… Днем пишет, а по ночам читает мне. Он немного успокоился за этой работой, в себя пришел.
   – Мемуары? – спросил Оловянишников с интересом. – Знаете, я ведь тоже балуюсь… На работе за день накрутишься, а вечером этак сядешь, задумаешься, вспомнишь жизнь свою, и такое освобождение наступает…
   Он вдруг осекся и смущенно улыбнулся.
   – Я дышать на него боюсь, – продолжал Степан, выждав паузу. – Пускай пишет, только чтобы обострений не было… Кстати, Михаил Михайлович, вы знаете что-нибудь о рукописи старца Дивея?.. Ну, будто написана она еще до крещения Руси каким-то неведомым письмом? Или это тоже… вымысел отца?
   Аронов грустно усмехнулся, посерьезнел.
   – Не знаю… Никита Евсеич что-то такое мне рассказывал… Как в гражданскую войну искать ее ездил… Да и будто находил ее, но то ли потерял, то ли украли… Он все хотел доказать, что письменность на Руси возникла на несколько веков раньше прихода Кирилла и Мефодия. А это недоказуемо!
   – Отец всегда с таким жаром мне рассказывал об этой рукописи, – проговорил Гудошников-младший, – с детства помню…
   – Нет-нет, Степан Никитич, это недоказуемо, – встряхнулся Аронов. – Не знаю, чья это выдумка, но о такой рукописи в источниках упоминания нет. И о старце таком не упоминается… Он всегда был чудаковатый – Никита Евсеич.
   – Значит, и это бред, – вздохнул Степан. – А я все-таки надеялся… Спросить не у кого было, чтобы проверить…
   – Да, скорее всего, больное воображение, – подытожил хранитель. – Собиратели, они все чудаки. Я с ними, слава Богу, встречался.
   – Все равно, пускай пишет, – задумчиво произнес Гудошников-младший. – Ему сейчас не надо мешать.
   – Он где-нибудь состоит на учете? – осторожно спросил директор музея. – Ну, как этот… как душевнобольной?
   – Нет, зачем же, – возмутился Гудошников-младший. – Отец под моим наблюдением, этого достаточно. Отца знает слишком много людей… – он замялся. – Не хотелось бы, чтобы о нем помнили, как… Это наша семейная тайна, если хотите. А вам я рассказываю только для того, чтобы вы знали правду и оставили отца в покое. Я чувствую, вы от него не отстанете с этими материалами. Так что я вас предупреждаю. Вы поймите, я вынужден! Мой отец – герой гражданской войны, известный археограф, в конце концов, инвалид… Имеет право он хоть сейчас пожить спокойно?
   Аронов вдруг стал задыхаться, боль сдавила грудь, стиснула сердце. Он машинально опустил руку в карман, где всегда лежал ингалятор, но тут же вспомнил, что с утра надел другой пиджак. Хранитель постарался расслабиться, сделав губы трубочкой, потянул воздух.
   – А у вас одышка? Астма? – насторожился Гудошников-младший.
   Аронов покивал, багровея и прикрывая выходящие из орбит глаза.
   – Старайтесь дышать носом, – посоветовал Степан и, ловко расстегнув рубашку на его груди, начал массировать кожу возле ключиц. – Вдох – медленный выдох… Ну, ну давайте!
   Аронов дышал с хрипом, руки тряслись, немели губы. Через минуту приступ кончился, и сразу навалилась слабость, усталость. Перепугавшийся Оловянишников брякал графином, наливая воду в стакан. Аронов утер платком лоб, лицо, откинулся в кресле.
   – Воды не нужно, – сказал Степан, и Оловянишников торопливо убрал графин. – Вода может вызвать новый приступ… Где вылечитесь, Михаил Михайлович?
   – В своей… поликлинике, – выдохнул Аронов. – Говорят, бесполезно… консультировался… На нервной почве астма, говорят…
   – Вы придите ко мне, – Гудошников-младший поискал глазами умывальник, – привычка врачей, – но, не найдя/встряхнул руки и сел на место. – Только не домой, а в больницу. Я вам подберу травы.
   – Спасибо, – бросил хранитель, приходя в себя. – Последнее время что-то особенно часто… Эх, раньше, бывало, я с вашим отцом в день по сорок километров ходил, и ничего… Да, постранствовали мы с Никитой Евсеичем… Он на березовой ноге, а угнаться за ним – ого! Кто бы мог подумать, что такими вот станем? А травы? Что травы! Давали мне, пил…
   – Я вам особенной травы дам, по старому рецепту, – заверил Степан. – И не пить, а ингаляцию делать. Я у отца в библиотеке нашел уникальную вещь – травник. Отец говорит, шестнадцатого века… Я начал заниматься народной медициной, и результаты уже есть. А в этом травнике – рецепты от всех болезней, наивные, безусловно, – он улыбнулся, – но полезного очень много. Тем более сейчас все забыто, надо проверять, ставить эксперименты… Приходите, от астмы у меня уже кое-что есть.
   Хранитель выпрямился, взялся рукой за горло, будто у него начинался новый приступ, однако тихо, без напряжения спросил:
   – Значит… вы бываете у отца в библиотеке?
   Степан пожал плечами, дескать, ну а как же? Это еще больше вдохновило Аронова. Он встал с кресла и прошелся по кабинету. Интуитивно возникшая у него мысль, едва Гудошников-младший перешагнул порог, теперь снова шевельнулась в мозгу.
   – Я, кажется, понимаю, – опередил вопрос Степан. – У вас из-за этих материалов срывается экспедиция.
   – Да! Да! С материалами мы могли бы на несколько лет приблизить тот час, о котором мечтал Никита Евсеич! – горячо заговорил Аронов. – На разведочные экспедиции нам нужно года три, не меньше, а имея материалы, мы могли бы начать сбор книг немедленно. Вы поймите, Степан Никитич, пропадают бесценные книги. И будь ваш отец в здравом уме – он бы дал, я не сомневаюсь. Но…
   – Я в принципе могу вам помочь, – задумчиво проговорил Степан. – Мне это нетрудно.
   – Только вы поймите одно, – хранитель остановился напротив Гудошникова-младшего. – Это нужно не Аронову лично, и не ему вон, директору музея. Это нужно всем нам, государству.
   – Не надо меня агитировать, – улыбнулся Степан. – Не забывайте, что я сын археографа и с младых ногтей знаю, что есть древняя книга… Материалы я вам принесу. Только, ради Бога, вы сами без моего ведома не появляйтесь в нашем доме. И своих сотрудников больше не присылайте.
   Гудошников-младший встал и вдруг заторопился:
   – Простите, меня машина ждет, на овощехранилище едем… Я вам позвоню на этой неделе.
   – И вас тоже гоняют картошку перебирать? – улыбнулся, прощаясь, Аронов. – Мы по графику в четверг едем… А в среду обязательно позвоните!
   – А мы – в субботу! – чему-то обрадовался директор музея. – План – по тонне на сотрудника. Выходит, все повязаны…
   Екатерина Ивановна сняла с посетителя тапочки, халат и, проводив молодого человека за двери, села на прежнее место – за барьер. В кабинете хранителя вновь заговорили громко и отрывисто.
   – Где же Анна? – спрашивал Аронов, и Екатерина Ивановна слышала, как скрипит паркет под его ногами. – Где ее сегодня носит? В конце концов, кто едет в экспедицию: я или она? А где ваш сотрудник, товарищ музейщик? Договаривались утром собраться здесь!
   Оловянишников то ли не отвечал, то ли говорил очень тихо. Между тем хранитель продолжал:
   – А Степан каков молодец, а? Приятная неожиданность. Я его мальчишкой помню, худенький был, бледный такой… Мать у них в блокаду погибла, в Ленинграде, а Степана эвакуировали.
   – Что-то мне не нравится все это, – вдруг сказал Оловянишников.
   Екатерина Ивановна насторожилась: аспирант возле каталога что-то торопливо прятал в карман. Она привстала, выглядывая из-за барьера и щуря близорукие глаза. Нет, все в порядке, платок прячет, нос вытирал. Сыро на улице, а народ, что эти книги читает, хилый, то кашляет, то чихает, а то, как хранитель, задыхается.
   – Все это на кражу походит, – слушала Екатерина Ивановна. – Хоть сын у отца, но все равно кража… Когда я работал директором филармонии, был у нас случай, концертные афиши пропали…
   – Сейчас меня не интересует, что у вас там пропадало, – отрезал Аронов. – А вот если пропадут материалы и книги – с нас спросят наши потомки. Вы говорите так, словно прокурором работали: кража, авантюра-Екатерина Ивановна не дослушала, чем закончился спор. Снимая на ходу плащ, в отдел вбежала Анна. «Господи, сами-то вы хоть к черту на рога полезайте, – думала Екатерина Ивановна, выдавая Анне халат и тапочки, – а девку-то зачем с собой тянете? Кражи, авантюры… А она девчонка совсем, ей бы не над этими черными книгами сидеть, а в клуб бегать да с парнями гулять…»
   Екатерине Ивановне всегда казалось, что читать такие старые, написанные малопонятным языком книги должны люди степенные, пожилые, которым уже ничего в этой жизни не в диковинку…

КАНУНЫ И КАНОНЫ

   Сумерками тягостней стало Дивею. Выйдет на крыльцо, оглядит Подол – ни огонька в окнах, и в посаде мрак, только зарево слюдою в глазах играет. Вроде тихо кругом, лишь собаки брешут, а тревога берет, словно налетели печенеги да обложили Киев, чтоб с зарею на приступ идти. Но нет степняков у городских стен, с лета не слыхать о набегах. Разве что по украинам зорят веси малыми силами, попугивают смердов да холопов.
   Неспокойно Дивею. Куда ни глянет – пуст город, черен и незряч, ровно слепой. Только на холме, в тереме великого князя Владимира Святославлича, огонек брезжит, скупой да тревожный, будто в бане, когда упыри1 моются. И в небе чисто – каждая звездочка на ладонь просится, но с тьмою поднялась над Подолом туча нетопырей2. Так и мельтешат перед глазами, роятся, а иная с разлета вцепится в белую Дивееву бороду, распластает крыла и скрежещет коготками по кожаному аламу3. А Дивей ровно закаменел, мочи нет руку поднять и сбросить с груди тварь мерзкую. Все на княжеский терем глядит. Вдруг да распахнутся ворота, выскочит гонец на белой лошади, чтобы кликнуть старца к Владимиру. Гонцы-то скачут, да все мимо Дивеевой хоромины. Неужель так и не призовет великий князь Дивея, чтоб поведать ему о походе на Корсунь-город4.
   Семь ден минуло, как возвратился Владимир с дружиной. Уж и пешие ополченцы подходят, повозки с добычей под стенами скрипят, а князь из терема не выходит, к себе не зовет. Бывало, из всех походов Владимир поутру в город входил. Коли застанет его вечер недалеко от Киева – лагерем встанет и ночь переждет, хотя бояре да простолюдины так и плещутся по улицам, виснут на стенах, великого князя дожидаючи. Ныне же Владимир с тьмою в город вступил, ровно тать5 либо беглый с баралища6. Семь ден минуло, а он Перуну-богу требы не клал и с дружиной своей не пировал всласть. Немое било7 у княжеских ворот лишь ветер качает…