Сергей Алексеев
Слово

НИКИТА СТРАСТНЫЙ

   У ворот дома Гудошникова сцепились собаки. Тугой, рычащий ком из полуоблезлых кобелей выкатился на середину по-весеннему линяющего узкого переулка. На миг клубок развалился, угодив в кашу тающего снега и грязи, однако в следующий момент схватился еще прочнее и завертелся на месте в безумной пляске собачьей свадьбы. Яростный хрип драки тут же подхватили цепные псы во дворах; давясь на ошейниках, они залаяли остервенело и разом по всему переулку. Клочьями летела шерсть от сбившихся в груду тел, мелькали ощеренные пасти и окровавленные морды. Иной пес, выброшенный из свалки, тотчас же вскакивал и бросался в кучу. Туда же ринулся, сорвавшись с привязи и перемахнув забор, кобель из соседней Гудошникову усадьбы. Гладкого и степенного пса через мгновение можно было узнать лишь по обрывку цепи.
   А сука, пегая, неказистая собачонка, собравшая бродячих кобелей всей нижней части города, приложив уши и поджав хвост, заползла в подворотню дома Гудошникова. Человек, тем временем появившийся в конце переулка, поднял с земли кривую сосновую палку и, озираясь на дерущуюся свору, нерешительно остановился: кто знает, что на уме у одичавшей стаи?
   Скоро к нему присоединился другой прохожий, и, посовещавшись, они двинулись в обход: с разъяренными гоном бездомными дворняжками лучше не встречаться…
   Никита Евсеич Гудошников, проводив сына на работу, собирался завтракать, когда услышал за окном отчаянный собачий рык. Вторые рамы были уже выставлены, и Никите Евсеичу показалось, что схватка идет чуть ли не в палисаднике. Торопливо поставив еду на письменный стол, он прошагал, прихрамывая, к окну и отдернул тяжелую штору. В просветах между тополями, которые окружали дом по периметру, мелькали собачьи тела, спутанные в упругий клубок! Руки у Никиты Евсеича дрогнули, шевельнулась на щеках седая, еще не расчесанная борода. Припадая на протез, – а протез был новый, необношенный и оттого неудобный, – он вернулся к столу и выдернул верхний ящик. Однако тут же с силой задвинул его назад и, тихо выругавшись, оглядел комнату. Между тем шум драки за спиной нарастал. Разом и мощно взлаяли цепные псы, гулко, словно колокол, отозвался им соседский кобель. И тут Никита Евсеич вспомнил о ружье, купленном два года назад в подарок Петровичу – макарихинскому старообрядцу. Купленном, но так и не подаренном. Ружье было хитрое: внизу дробовой ствол, а вверху – малокалиберный. Для охотника в самый раз, Петрович такое и хотел…
   Гудошников выхватил из стола ключи и бросился к двери, занавешенной старым плюшевым ковром с оленями. Повозившись с замками, он распахнул дверь в темную комнату и, не зажигая света, достал из-за шкафа с книгами обернутое в тряпку ружье. Патрончики лежали тут же, за шкафом, вместе с другими подарками для макарихинских жителей – нитками для сетей, фабричными коловоротами, женскими платками – тоже не подаренными до сих пор. Через минуту Никита Евсеич был уже возле окна и торопливо собирал ружье. Он тяжело дышал, часто выглядывал во двор, спешил и никак не мог соединить стволы с замком. Оказалось, что он совсем не умеет обращаться с охотничьим ружьем, хотя всегда считал себя знатоком всякого оружия и любил его. Наконец, собрав ружье, он запихал скользкий патрончик в ствол и взвел курок. Собаки катались в грязи, мельтешили, то и дело скрываясь за тополями, и стрелять было неудобно. Никита Евсеич прохромал в соседнюю комнату, распахнул створки окна и прицелился. Он всегда стрелял, не прикрывая один глаз, и только немного щурился, прицеливаясь, отчего брови приподнимались вверх и застывали в крутом изломе.
   Выстрел щелкнул сухо и коротко. В комнате запахло. сладковатым пороховым дымком и горячим ружейным маслом. Эти запахи словно подстегнули Гудошникова. Стремительно перезарядив ружье, он выстрелил еще раз, потом еще, целя в середину распадающегося кома из собачьих тел. Он спешил, зная повадки бродячих псов: стоит им только заслышать выстрел, как тут же кончится даже самая лютая свара. Неистовый накал междоусобной резни моментально сменится всеобщим страхом, и стая вмиг рассеется.
   После третьего выстрела на месте драки остался лишь один пес, то ли убитый, то ли загрызенный в потасовке. Убойность у ружья была маленькая, для такой твари, как бродячая собака, не годилась. Это не маузер под винтовочный патрон. Будь он сейчас у Гудошникова – больше половины хозяев городских помоек не ушло бы…
   Никита Евсеич закрыл окно и хотел спрятать ружье, но в это время на улице громко хлопнула калитка и заскрипели половицы крыльца. Он вышел в переднюю, подволакивая протез левой ноги, и встал, глядя на дверь. За нею кто-то был, но почему-то не стучался, затаился.
   – Кого там Бог послал? – громко спросил Гудошников.
   Обитая войлоком дверь отворилась, и на пороге появился человек с сосновой палкой в руке, будто странник с посохом. Он снял шляпу и, отдуваясь, поздоровался. Никита Евсеич нагнул голову и прищурился, словно выцеливал гостя. Тот же улыбнулся и, потоптавшись, заметил:
   – Что же так гостя встречаешь? – кивнул на ружье. – Или не узнал меня, Никита Евсеич?
   – Узнал… – буркнул Гудошников и ссутулился.
   Это был Аронов. Хранитель отдела редких книг и рукописей публичной библиотеки. Полноватый и уже немолодой, Аронов страдал одышкой, говорил с трудом, часто переходя при этом на шепот.
   – Коли гость ко мне с дубьем, с тем и встречаем, – сдержанно проронил Никита Евсеич.
   – А! – весело отмахнулся Аронов. – Собаки на твоей улице одолели! Обходить пришлось.
   – Собаки одолели? – переспросил Гудошников и выглянул в окно. – Собаки давно одолели…
   Сука, выбравшись из подворотни, пугливо приблизилась к распластанному посередине переулка кобелю, с оглядкой обнюхала свежую кровь и неторопко затрусила прочь. Кобель неожиданно приподнялся и, проелозив несколько метров по грязи, уткнулся мордой в землю, затих.
   Гость и хозяин молчали, не делая попыток возобновить разговор, словно затягивающаяся пауза нужна была обоим в равной степени. Никита Евсеич стоял у окна с ружьем в руках и сутулил спину под широкой, навыпуск, рубахой. Аронов же, не бросая палки, топтался у порога и с любопытством заглядывал в глубь дома Гудошникова. Дом был старинный, дореволюционной постройки, и состоял из анфилады комнат со снятыми за ненадобностью высокими дверями. Из каждой комнаты был вход в боковушки. Раньше здесь жил профессор университета со своим многочисленным семейством, состоявшим из детей, внуков и племянников. Ухоженная, обставленная старинной мебелью квартира напоминала барский дом, с единожды навеки заведенными порядками и обычаями, при которых каждой вещи – свое место, а времени – дело. Но когда вскоре после войны сюда перебрался Гудошников, обменявшись с профессором квартирами, в доме раз и навсегда поселился беспорядок. Казалось, все здесь приготовили к ремонту, однако почему-то долго не начинали его, и комнаты медленно зарастали пылью. Кособочились оставленные профессором старинные и обшарпанные диванчики на гнутых ножках, хромали венские стулья, а на потресканных стенах темнели незабеленные квадраты от когда-то снятых картин, густо топорщились гвозди, на которых когда-то что-то висело или было привязано. В передней, на фигурных крючьях вешалки, горой висели изрядно поношенные пальто, плащи, дождевики, какие-то куртки, словно только что сюда ввалилась толпа народу, торопливо разделась и пропала где-то в глубине просторного дома.
   Впрочем, следить за квартирой тут было некому. Гудошников жил вдвоем с сыном Степаном, врачом городской больницы, человеком холостым и занятым на работе.
   – Ну, Никита Евсеич! – оживился Аронов, окончательно отдышавшись. – Новость слыхал – нет?
   Гудошников чуть выпрямился, скрипнул протез.
   – Человек в космосе побывал! – вдруг заторопился хранитель. – Каково, а?.. Юрий Гагарин! Первый человек за пределами Земли!..
   – Слыхал, – отрубил Никита Евсеич. – Так ты известить меня пришел?
   Аронов поставил палку в угол и, взмахнув шляпой, скрестил руки на животе. На него вдруг снова напал приступ одышки: клокотнуло в горле, и вокруг рта медленно расплылся синеватый оттенок.
   – У порога не держи, – справляясь с шумным дыханием, прошептал он. – Скажу, зачем пришел…
   Гудошников неловко повернулся и молча захромал сквозь анфиладу, постукивая протезом и прикладом ружья. Аронов понял, что это означает приглашение, с трудом стащил с себя пальто, бросил шляпу на вешалку и двинулся следом. В дальней комнате, приспособленной Гудошниковым под кабинет, хозяин поставил ружье к стене, покопавшись с фиксатором, согнул в колене протез и сел за стол. На столе, поверх бумаг, стоял завтрак Никиты Евсеича: тарелка с крупными кусками колбасы, хлеб и кружка с чаем. Никита Евсеич, не глядя на гостя, придвинул тарелку и начал есть колбасу. Аронов присел сбоку, но обещанного разговора не начинал. Он неожиданно для себя отметил, что хозяин ест вроде и жадно, а неохотно, будто насильно впихивает в себя пищу. Колбаса, по всему видно, была вкусная – сухая, с чесночком, возбуждавшим аппетит. Ее глотать надо бы с удовольствием, с наслаждением, – Гудошников же ее как куски глины жевал. Мысли, что хозяину неприлично есть вот так, в одиночку, не приглашая, у гостя даже и не возникло, поскольку при их с Гудошниковым отношениях это было вполне нормальным.
   И еще Аронов отметил, что с момента прихода в этот дом независимо от себя фиксирует каждую черточку в поведении хозяина и мысленно сличает ее с уже известными ему. Аронов узнавал и не узнавал Никиту Страстного. Все-таки последний раз они виделись двенадцать лет назад…
   – А не рано ли? – вдруг спросил Гудошников, швырнув огрызок колбасы в тарелку.
   – Что… не рано? – не понял гость и насторожился. Ему захотелось повернуться и посмотреть, нет ли кого за спиной, поскольку Никита Евсеич глядел именно туда.
   Гудошников насупился:
   – Не рано ли, говорю, человек в космос полетел?.. На земле-то еще путем жить не научились. На земле ему еще пусто и холодно, как в космосе… Собаки вон одолевают… Аронов хотел было возразить, но неожиданно столкнулся взглядом с Гудошниковым. В глазах Никиты Евсеича таилась ртутная тяжесть, словно его клонило в сон: подрагивали веки, черно поблескивали зрачки, – и не спать для него было мучительно. «Да здоров ли он?» – с испугом подумал Аронов и зашевелился. А Гудошников, резко оттолкнувшись от кресла, вскочил и, далеко выбрасывая протез, кинулся к ковру с оленями. Громыхнула обитая жестью дверь, забренчали ключи…
   Хранитель отдела знал, что есть за этой дверью. Тогда, двенадцать лет тому назад, он был вхож не только в дом Гудошникова, но и в эту комнатку, в боковушку, плотно заставленную книжными шкафами. Правда, и тогда – помнил Аронов – Никита Евсеич не больно-то доверял ему, и если уж впускал в свое хранилище, то непременно стоял за спиной. Хорошо, что ключи от шкафов (опять же наследство профессора) были давно утеряны и можно было открыть любую дверцу, взять в руки книгу, посмотреть, полистать. Гудошников при этом молчал: книги говорили сами за себя…
   В боковушке хранилось собрание книг: около семисот рукописных и старопечатных фолиантов. Впрочем, эта цифра была приблизительной, устаревшей. Она стала известной еще в пятидесятом году, когда одной из аспиранток университета удалось расположить к себе неприступного Никиту Страстного и две недели – по два часа в день – работать с собранием книг. Через, две недели Гудошников застал аспирантку за составлением каталога рукописей пятнадцатого века, что строго-настрого запрещалось договоренностью, и выгнал ее, отобрав все записи. С тех пор ни одна нога научного работника не ступала за порог заветной двери, хотя, говорили, Никита Евсеич с неожиданным удовольствием распахивает ее перед гостями, далекими от науки и древнерусской литературы. То, слышно, пустил кого-то из министерства, то школьного учителя истории, а то и вовсе-иностранца. А собрание Гудошникова наверняка с той поры выросло, поскольку он каждый год надолго уезжал в старообрядческие скиты и, опять же по слухам, привозил оттуда вещи редчайшие и удивительные. Никита Евсеич запер дверь и, несколько успокоенный, сея за стол.
   – Ну, – сказал он, – не ты ли теперь в космос собрался?
   – В скиты я собрался, Никита Евсеич, – решительно ответил Аронов. – Потому и к тебе пришел.
   Гудошников прищурился. Поднятые брови застыли в изломе, подпирая крупные складки на лбу.
   – Мы с университетом развертываем программу… – продолжал было Аронов, но вдруг поправился:
   – Это, конечно, громко сказано… Но уже деньги отпустили, готовим первую экспедицию. Едем пока вдвоем: я и девушка с кафедры…
   – Благословляю, – перебил его Гудошников сухо и без интереса.
   – Спасибо… Но я не за этим пришел, – проронил Аронов.
   – А за чем же еще?! – неожиданно взорвался Никита Страстный. – На что я еще вам нужен?.. Ну и езжайте себе на здоровье, коли собрались! Ищите, спасайте. Вы же ездили в Поморье, мешками книги привозили. Отправляйтесь теперь в скиты. Обходились без меня, и сейчас обойдетесь… Как только совести хватило прийти! Забыл, как ты мне на Дальнем Востоке все дело испортил? Думаешь, время прошло, так я простил?.. Нет, не простил… Надо же! Вспомнил, пришел!
   Гнев Никиты Евсеича прошел так же быстро, как и начался. Через секунду Гудошников уже безразлично смотрел перед собой, лишь тяжелые веки его подрагивали, словно он боролся со сном. Перед Ароновым сидел усталый, дремлющий старик, вынужденный торчать тут и вести неинтересную беседу. И вот такое его состояние как раз насторожило хранителя. Если бы Гудошников сейчас орал, стучал протезом и метался по комнате – все это было бы нормальным. Его стоило только завести, а унять не уймешь, пока сам не успокоится. Не зря же его звали Никитой Страстным. Собираясь к нему, Аронов готовился именно к такому приему. Тем более был слух, что к старости Гудошников сделался еще ворчливее и неуживчивее. Однако хранитель знал маленький секрет, как обуздать крутой нрав Никиты Страстного, – покаяться. После этого, правда, не сразу, но все-таки тот оттаивал и снисходил.
   – Вспомнили, Никита Евсеич, – осторожно сказал Аронов. – Вспомнили, что ты незлопамятный.
   – Да нет, злопамятный я, – тихо промолвил Гудошников. – Все зло, что мне сотворили, помню. Ничего не забыл. И тебя… тоже не забыл. Хватит крутить, говори, что надо.
   – Материалы по скитам, – сказал Аронов и, почуяв приступ одышки, стал дышать носом, однако при этом получалось, будто говорит он сквозь зубы:
   – Мы не знаем, куда ехать, с чего начать. Если первая экспедиция будет вхолостую, на будущий год не дадут денег. Опять ходи и доказывай… Нам бы хоть затраты на экспедицию окупить.
   – Ты что же, купцом теперь служишь? – Гудошников прикрыл глаза. – Или приказчиком у купца? Барыш с тебя спрашивают?
   – А приходится и купцом, – прошептал Аронов, справляясь с одышкой. – Только б в самом начале дело не загубить. Скиты – не Поморье. Девушка-то эта… к местным старообрядцам пошла – на порог не пустили… Ты же в скитах свой человек, знаешь, с какого бока к ним подходить. Ты уж выручи, Никита Евсеич, помоги. На коленях прошу.
   – Так становись на колени, чего сидишь?.. Падай и ползи к ногам, аки блудный сын, – пробормотал Гудошников будто сквозь сон. – Хочу поглядеть: дорога ли тебе экспедиция.
   – Не издевайся, Никита Евсеич… Ты же знаешь, я перед тобой могу и на колени встать… Мы по-другому хотим работать, по новой методике. По твоей, Никита Евсеич, как ты учил.
   – По моей методике?.. Да вы хоть знаете мою методику-то? Вы хоть ее понимаете?.. А почему раньше не понимали? Я же звал вас, звал, просил, а вы? А ты, Аронов, чем мне отплатил?.. За книгами они собрались…
   – Время пришло, вот и собрались, – не согласился Аронов. – Сам понимаешь, была война, разруха, голод. Сейчас вон и в космос вырвались.
   – Старая песня, – отмахнулся Гудошников и наклонился к гостю. – Значит, порядок такой: народ сначала накормить, обуть-одеть, а потом уж и его прошлое спасать? Осталось ли оно, прошлое-то?.. А если и осталось?.. Время, значит, пришло… Я-то всю жизнь, дурак, не так думал. Думал, когда изба горит, надо в первую очередь образа да детишек спасать, потом уж за барахло приниматься Испокон веков так на Руси было… А выходит, надо все по времени делать. Благодарствуйте, так бы умер – не узнал, так бы и верил…
   Он говорил полушепотом, дышал в лицо Аронову, и тот ощущал желание отодвинуться или хотя бы отвернуться. В уголках пересохших губ Никиты Страстного медленно накапливалась клейкая пена. На какой-то миг Аронову показалось, что Гудошников сейчас выскажется, вымечет перед ним всю обиду и, освобожденный, откроет комнату-хранилище, выложит материалы, берите, мол, пользуйтесь моими трудами.
   Однако Никита Евсеич перевел дух и зашептал сбивчиво, недоговаривая слова и фразы:
   – Издеваться?.. Буду… Еще как буду. Смеяться буду. Я ждал, ох как ждал… Придете ко мне, приползете… Дай – скажете… Моя взяла… Иначе бы не пришел! Двенадцать лет не показывался… Пришел. На коленях просишь… Вы что, за дурака меня… Неужели впрямь подумал – я тебе бумаги дам?
   – Надеялся на благоразумие, – проронил Аронов и внутренне содрогнулся: взгляд Гудошникова поблескивал черно и нездорово, мраморно белели раздутые крылья носа.
   – Благоразумие, – выдохнул Никита Евсеич. – А когда я вас призывал к нему. Когда по Руси костры горели. Когда книги в огонь, в грязь. Благоразумие… Когда ты кержаков грабил, обманом книги брал – тоже благоразумие? Куда ты дел книги из скитов? Почему их в твоем отделе нет? Где они? В подвале! В сырости! Крысам на съедение отдал! Я все знаю, что у тебя творится, все! Не смотри, что дома сижу!.. Что, тоже благоразумие?!
   – Но книги еще не разобраны, не описаны, – попытался оправдаться Аронов. – Там сухо теперь, крыс потравили…
   – Знаю, что ты хочешь! – обрезал Гудошников. – Знаю! В подвале сгноить, в сейф запереть! На кой же ляд собирать тогда? Зачем? Для кого? Нет, пусть книги у кержаков будут! Там они не пропадут! Там их читают!
   – Ты успокойся, Никита Евсеич! – отпрянул Аронов. – Что с тобой? Успокойся.
   – Все меня успокоить хотите… – забормотал Гудошников. – Время не пришло… Общественное сознание не созрело… Гудошников сумасшедший, прожекты сочиняет… Рукописное наследие… План спасения!.. Я знаю. Знаю, что вы про меня… Скупой рыцарь. Над златом чахнет… Знаю! Свое собрание от народа прячет. От народа не прячу! От вас – прячу! От тебя прячу… Бродячие собаки одолевают…
   Аронов встал и под его бормотанье направился в прихожую, ступая осторожно и подавляя желание оглянуться. Неожиданно он подумал, что впервые в жизни так близко видел и разговаривал с сумасшедшим, а то, что Никита Страстный болен, теперь казалось несомненным. Следовало бы понять это раньше и сразу уйти, либо уж не начинать этого разговора…
   Торопливо накинув пальто, Аронов вышел на улицу и огляделся в поисках телефонной будки: оставлять Гудошникова в таком состоянии одного нельзя, нужно вызвать «скорую», пусть дадут успокоительное, сделают укол… Какой-то мужчина, опустив голову, волок по переулку мертвую собаку. Аронов шагнул к нему, намереваясь спросить, где ближайший автомат, однако услышал сбивчивый шепот.
   – Эх, люди, люди… – бормотал человек, – эх, люди…
   В этот день отдел редких книг и рукописей был закрыт для посещений. На столах крошечного читального зала вверх ногами стояли стулья. Екатерина Ивановна, пожилая, бледная женщина, работавшая здесь библиотекарем и техничкой одновременно, пылесосила старый ковер. Запертую изнутри дверь изредка кто-то дергал снаружи, отчего Анна и Оловянников переглядывались и подходили к барьеру, отделявшему читальный зал от хранилища. Екатерина Ивановна бросала хобот воющего пылесоса и торопливо семенила к двери.
   – Черным же по белому… – бубнила возле дверей библиотекарша. – Закрыто. Санитарный день… Аронова нету, когда будет-не знаю.
   Аронова ждали уже часа три. Директор краеведческого музея Оловянишников по-хозяйски открывал шкафы, брал и листал книги – листал просто так, только бы занять себя – и время от времени пытался наладить разговор с Анной
   – А скажите, сударыня, – то ли паясничал, то ли уж в самом деле любил выражаться старомодно директор, – сколько, к примеру, стоит сей фолиант? Если новыми деньгами, конечно?
   Анна молчала и отворачивалась. Оловянишников ее раздражал. Ишь, хозяин нашелся, как у себя дома: хоть бы разрешения спросил трогать книги. И голос его раздражал – «а скажи-ите, суда-арыня…» А еще действовал на нервы пылесос…
   – Когда я работал директором музучилища, – в очередной раз начал Оловянишников, – была у меня скрипочка… Ну не Страдивари, разумеется, а мастера другого, но цены, говорят, не имела. Я ее в сейфе держал…
   – А директором бани вы не работали? – раздраженно спросила Анна.
   Директор музея вскинул голову, секунду глядя обескуражено, затем как-то сник, съежился, виновато прихлопнул дверцу шкафа. «Зачем же я его так, – пожалела Анна. – Он же ни при чем… Совсем нервы расшатались, на людей бросаюсь».
   Оловянишников не обиделся, лишь вздохнул тяжко, с детским всхлипом, и закончил:
   – Представьте себе – украли… Из сейфа украли. И продали одному скрипачу из филармонии. До сих пор на ней играет. Не на концертах, конечно, а дома; запрется ночью – и играет.
   «У тебя так и музей растащут», – подумала Анна уже без злости и вслух проронила:
   – Извините меня…
   – Ничего-ничего, я понимаю, – заспешил директор музея. – Как говорят: ждать и догонять хуже всего.
   Вообще-то Анне следовало уважать Оловянишникова, поддакивать ему и заглядывать в рот. По крайней мере, Аронов предупреждал ее, чтобы она не прекословила директору музея. Все-таки он сам, по доброй воле, половину расходов на экспедицию брал на себя, вернее, собирался покрыть их из фондов, выделенных на приобретение экспонатов для музея. Однако едва Анна увидела Оловянишникова – человека лет за сорок, этакого бодрячка, с привычкой переспрашивать и похохатывать без причины, – вдруг ощутила недоверие и желание дерзить. Знакомил их Аронов в ответственный момент, когда обсуждали план экспедиции. Директор музея говорил много, смеялся и сыпал вопросами:
   – Что-что? Как вы сказали?
   – Проехали, – не сдерживалась Анна и ловила на себе укоряющий взгляд хранителя.
   – Как-как? Кто проехал? – бестолково бормотал Оловянишников.
   – Татары репу повезли, – язвила Анна…
   Он и тогда не обижался, видно, привык, что над ним посмеиваются, смирился, а может, и сам понимал, что порой выглядит более чем наивно.
   Между тем Екатерина Ивановна выключила пылесос, и в отделе наконец стало тихо. Плотно зашторенные окна излучали рассеянный красноватый свет, отчего древняя кожа книжных переплетов слегка рдела, будто угли под пеплом. День был в разгаре, но здесь, в хранилище, что утро, что вечер – всегда одинаково: ровный свет, постоянная температура, определенная влажность.
   – Кстати, я понимаю своих посетителей! – вдруг воскликнул Оловянишников. – Они всё норовят руками потрогать. Нельзя, а трогают. Я вот тоже, хожу тут у вас – и, верите, тянет! – он простодушно развел руками. – Наверное, в самом деле русский характер сказывается!
   «Вы еще на зуб попробуйте», – опять хотела съязвить Анна, но не успела. Запор на двери брякнул требовательно и нетерпеливо. Екатерина Ивановна бросилась открывать. Тяжело дыша, в хранилище влетел Аронов, забыл снять плащ и ботинки, – что делал всегда и при любых обстоятельствах, требовал этого и от других, – он пробежал за барьер и рухнул в кресло. Екатерина Ивановна заперла двери, вынула из шкафа тапочки Аронова и невозмутимо последовала за ним.
   – Переобуйтесь и дайте плащ. Он не слышал, подавляя одышку. Голова дергалась, прыгали руки на подлокотниках.
   – Я вызвал ему… «скорую», – наконец проговорил он.
   Оловянишников насторожился и недоуменно покрутил головой. «А вот и конец первой экспедиции, – подумала Анна и усмехнулась. – Никаких материалов он не принес».
   Сколько разговоров было! Всю зиму мечтали – мечтатели. Спорили, придумывали методику поисков и сбора. Смех! Деньги выколачивали, Оловянишникова – мецената и компаньона – из музея вынули! Ах, как поедем по скитам, да как наберем книг! И всем начальникам на стол – раскошеливайтесь, давайте деньги на следующую экспедицию, да не хитрым путем, а прямым назначением. Потом статьи в газеты, в журналы – это для общественного мнения, потом-утвержденный штат научных сотрудников для работы в отделе; потом – реставрационная мастерская…
   А вот не дал Гудошников материалов по скитам, и от их планов ничего не осталось. Попробуй теперь докажи, что старообрядческие скиты – это не русский Север, где за книгами по деревням с авоськой ходили, с чердаков да из подвалов доставали. Кержаки не то что книги-попить не дадут. И куда ехать, где они, эти скиты, кто там живет, с какого боку подступиться? Теперь не о книгах мечтать, а ехать по городам и весям надо, бить челом перед местным начальством и пытать его о кержаках. Через год-другой, может, что и выйдет.
   – Что он хоть говорит? – спросила Анна.
   – Что? – встрепенулся Аронов. – Несет околесицу, вздор, старые обиды поминает. А глаза! Вы бы видели его глаза!.. Он больной человек. Никаких бумаг, кричит, не дам!
   Он вскочил, тяжело прошелся взад-вперед.