Дальше началось твориться непонятное. Мой ведомый, Костя Хорохорин, который, собственно, и сбил «мессера», ходит как в воду опущенный. Не пойму почему. Ведь радоваться нужно! Вижу, переживает, но в чем причина? Немца, что ли, жалко? Так он не первого сбивает. Спрашиваю, чего, мол, посмурнел? Молчит. И вот еще какая странность. У него вроде нарушилась координация движений. То вдруг руками начинает размахивать невпопад или идет куда и вдруг встанет как вкопанный, словно забыл, в какое место направлялся. И по-прежнему все – молчком.
   Ночевали мы в общежитии для пилотов, прямо возле аэродрома. Немецкое, понятно, общежитие, типа гостиницы с двухместными номерами. После землянок и блиндажей – рай земной. Горячая и холодная вода из кранов бежит. Белоснежные ванные и унитазы. Люстры висят… Одним словом, комфорт. Приняли мы за ужином положенную наркомовскую сотку и отправились спать. А я с Хорохориным в одном номере жил. И вот слышу сквозь сон, кто-то рядом по-немецки разговаривает, а потом вдруг как заплачет. Навзрыд прямо ревет. В чем, думаю, дело? Может, к нам какой диверсант залез, но почему рыдания? Включил свет, оказалось, это Костя стенает. Ничего понять не могу. Хорохорин – нормальный мужик, сибиряк из Читы, нрава несколько грубоватого, матерщинник, каких поискать. И вдруг – рыдания! Тут он опять по-немецки залопотал, да складно так. А я знаю на сто процентов, иностранными языками мой Костя не владеет. О чем он толкует, не могу понять. Только часто повторяет «муттерхен», мамочка, значит. И тут до меня доходит: свихнулся парень! На фронте это случалось. Не скажу, чтобы часто, но два случая я видел. Оделся, пошел за врачом в санчасть. А время – ночь кромешная. Ну, растолкал того, привел в номер. Врач наш, по фамилии Бернштейн, хороший, кстати, человек и не дурак выпить, по-немецки понимал. Костя знай себе лопочет и слезами заливается. Бернштейн послушал, послушал, да и говорит: Хорохорин, мол, точно чокнулся. Немцем себя считает. Матери своей жалуется, как ему плохо. Прощения просит, что не смог себя уберечь. Один он сын… Похоже, из дворянской семьи. И на нем их древний род пресекся. Ну и так далее в том же духе.
   Тут вдруг с нашим Костей новые пертурбации начались. Внезапно прекратил он по-немецки болтать и на родную речь перешел. Вытаращил свои поросячьи глазки и кричит:
   – Выньте его из меня! Уберите к такой-то матери!
   – Кого, Костя, убрать? – спрашиваю.
   – Да немчуру эту проклятую, которую я сегодня сбил. В меня, понимаешь, влез и покою не дает.
   – Шизофрения, – шепчет Бернштейн, – раздвоение личности.
   Костя услышал.
   – Думаете, – говорит, – я………? Вот вам…! Эта фашистская сволочь меня захомутала. Душа его во мне, или уж не знаю, что там еще…
   И тут он понес и Гитлера, и Геринга, и вообще всю Германию с помощью, как сейчас выражаются, ненормативной лексики. Причем во всю свою сибирскую голосину. Понятное дело, на шум народ сбежался, пришел командир полка… Все в полном недоумении и как бы в легкой панике. Действительно, явление с научной точки зрения объяснить весьма трудно. Но на войне, как известно, постоянно случаются всевозможные происшествия, не всегда поддающиеся разумному объяснению. Но комполка, бывалый вояка, за четыре года такого насмотрелся, что ни ад, ни дьявол ему не страшны. Первым делом комполка удалил всех лишних, остались лишь я с доктором. А Костя тем временем опять на вражеский язык перешел. Командир потребовал перевести, что он такое лопочет. Оказалось, ничего нового. Все те же драматические страдания.
   – А нельзя ли вступить с ним в беседу? – спрашивает он у Бернштейна.
   Доктор как ни старался, ничего у него не вышло. Либо немец этого не желал, либо просто не получалось по техническим причинам.
   – Хорошо, – говорит комполка. – Тогда попробуем по-другому. (А нужно сказать, Костя по-прежнему сидел в кальсонах на своей кровати.)
   И как рявкнет:
   – Встать, товарищ старший лейтенант!
   Костя не реагирует. Командир снова:
   – Встать сейчас же, так тебя, растак!!!
   Он хоть и интеллигентный человек был, но при необходимости мог выражаться не хуже Кости.
   Хорохорин вроде бы слегка встрепенулся. Словно дрожь по телу пробежала.
   – Действует, – шепчет Бернштейн. – Может быть, еще раз попробовать?
   – Встать, негодяй!!! – заревел комполка. – Как смеешь ты сидеть в подштанниках в присутствии старшего по званию?!!
   И, видать, пробило моего Костю. Вскочил он, зенки выпучил, комполка взором ест.
   – Докладывай… Что с тобой такое происходит?
   – Немец в меня вселился, товарищ подполковник. На посадку когда заходил… Вроде как мгновенный обморок. Очнулся, двигатели уже заглушены. Видать, он и посадил. Моими руками…
   – Ты его слышишь?
   – Никак нет. Только чувствую присутствие. Как если бы в соседней комнате радио играет. Бормотание какое-то…
   – А как же ты тогда определил, что это немец?
   – Запах от него идет такой… не знаю, как сказать… Не наш, короче.
   – Запах?! Ты вот что, Хорохорин… Договориться с ним попробуй, уж как, не ведаю, только постарайся. А то неприятности большие могут быть. До особого отдела армии дойдет, тогда сам понимаешь, какие последствия будут. Ты соберись. Ведь советский офицер. Победитель! От полетов тебя пока отстраняю. И заключаю под домашний арест, а то мало ли чего он может натворить, – комполка хмыкнул, – твоими руками. А вы, доктор, будете постоянно находиться при Хорохорине. К двери часового поставим. Чтобы в случае необходимости пришел на помощь. А ты, Хорохорин, если хочешь, чтобы все хорошо закончилось, выдавливай из себя врага. Любыми способами!
   Комполка удалился.
   Бернштейн растерянно смотрит то на Костю, то на меня. А Костя примолк, улегся на койку и натурально захрапел.
   – Что же делать? – спрашивает Берштейн.
   – Спать, – отвечаю. – Завтра разберемся. Ложись, Самуилыч, на мою койку, коли тебе при нем находиться приказали, а я в другой номер ночевать пойду.
   Наступило утро. Я первым делом проведать своего ведомого и Бернштейна. Что там у них за ночь нового случилось? Оказалось, ничего нового не произошло.
   – Костя, – рассказывает Бернштейн, – пару раз ночью вставал. Вскочит и по-немецки начинает жаловаться на свою судьбу, войну проклинать. А раз стал недоумевать: как это его в русское тело занесло? Почему не в рай попал или хотя бы в преисподнюю, а именно в того, кто его убил. Я с ним пытался поговорить – ничего не выходит. Или не слышит, или игнорирует как низшую расу. Тут у меня одна мысль родилась, Витя, – обращается он ко мне. – Может, тебе она странной покажется.
   – Ну, выкладывай.
   – А что, если нам Хорохорина напоить?
   – Это еще зачем?!
   – Я как рассуждаю. Может, алкоголь подавит личность этого немца, а Костя, наоборот, проявится. Ведь немец, можно понять, не из простых, водку трескать не привык… Так вот, мы его одним стаканом оглушим, а вторым – прикончим.
   – Мысль, конечно, интересная, но почему ты, Самуилыч, думаешь, будто немец пить не умеет? Мало ли что – из дворян. Дворяне, знаешь, тоже всякие бывают. Впрочем, почему бы не попробовать. Только нужно комполка доложить и разрешение от него получить на всякий случай.
   Мы так и сделали. Командир тоже несколько засомневался… Он даже предположил, что все происходящее – розыгрыш с целью организовать грандиозную пьянку. Однако, зная Хорохорина и понимая, что даже ради подобного мероприятия Костя вряд ли сумел бы в столь короткие сроки выучить язык, комполка дал добро на проведение эксперимента. Нужно заметить, все в полку были осведомлены о происходящем и с интересом следили за развитием событий. Короче, мы принесли Хорохорину в номер бутылку, кусок вареного мяса и соленый огурец, налили граненый стакан и вручили его страдальцу. Он долго ворочал глазами, вроде не понимая, что и зачем, потом разом ахнул стакан, закусил и вновь улегся. Через некоторое время его «понесло». Вначале, по своему обыкновению, он начал по-немецки жаловаться на судьбу и просить прощения у матери, потом слезливое настроение сменилось приступом идиотической веселости, немец затянул какую-то игривую песенку, однако пел недолго, поскольку впал в ярость, стал выкрикивать ругательства вперемешку с воинственными призывами.
   – Нужен еще один стакан, – предположил Бернштейн.
   Вторая доза уложила немца наповал, зато наш друг Хорохорин «вынырнул на поверхность». Язык у него тоже слегка заплетался, однако он рассуждал вполне разумно, не в пример немцу. Идею с водкой он очень даже одобрил, правда, усомнился, долго ли сможет выдержать подобный эксперимент.
   – Ведь если в течение месяца лакать ее, проклятую, стаканами – белая горячка может случиться, – справедливо заметил он.
   – Ты уж, дорогой, выбирай, что для тебя лучше: delirium tremens[7] или трибунал, – веско заметил Бернштейн.
   – При чем тут трибунал?! – воскликнул Костя.
   – А при том! В особом отделе в мистику и переселение душ практически не верят. Тут и так уж все утро особист крутился. Расспрашивал: что да как?
   – Эх, ядрит твою… – только и мог сказать Костя.
   Однако, к нашему удивлению, ситуация понемногу начала выправляться. Немец приумолк. Не то он страдал от похмелья, не то просто решил отдохнуть и осмотреться. Лишь изредка из Костиного рта вырывалось невнятное немецкое ругательство. Сам же Хорохорин все больше молчал, но лекарство продолжал принимать исправно.
   – Еще немного… – говорил он отрывисто. – Еще немного, еще чуть-чуть… Утоплю гада!
   Все случилось на девятый день. Часов в двенадцать дня Хорохорин неожиданно вскочил с кровати. Выглядел он неважно: опух, словно его пчелы искусали, глаза превратились в две щелки, морда – как кусок сырого мяса.
   – Все! – орет. – Все! Вышел!
   – Точно?! – строго спрашивает Бернштейн.
   – Сто процентов! Отмучился, слава тебе господи. Напоследок что-то такое сказал, частью по-нашему, частью по-ихнему; вроде того: чтобы тебя черт побрал! И испарился.
   – И куда же он, по-твоему, подался? На небеса или в ад? – ехидно так спрашивает Бернштейн.
   – А мне, товарищ военврач, все равно, – спокойно отозвался Хорохорин. – Одно только могу сказать: неплохо мы с ним время провели. – И он выразительно подмигнул мне.
 
   Подобных рассказов Бурышкин собрал предостаточно. Чего, например, стоят свидетельства Марии Осиповны Мочалиной о случае с ее свекром или драматическое повествование старого уголовника Егора Ивановича Мирошкина по кличке Болтик о событиях, произошедших в 1951 году на знаменитой Серпантинке. Но все это лишь более или менее правдоподобные истории, которые случились отнюдь не с ним и даже не с самими рассказчиками, а с их знакомыми или родными.
   Никифор Митрофанович желал на собственном опыте убедиться, что вся эта на первый взгляд безумная чушь имеет под собой реальную почву. Однако, как известно, в одиночку и батьку бить несподручно. И Бурышкин принялся искать единомышленников. Нужно сказать, в наше веселое время всяческих ясновидящих, парапсихологов и оккультистов развелось предостаточно. И практически каждый, к кому он обращался за советом и помощью, гарантировал общение с потусторонним миром. Любую личность с того света готовы вызвать – только плати. Желаешь пообщаться с покойной тещей – нет проблем. А если Марь Ванна тебе и при жизни надоела, что ж, пожалуйста, для жути Иосифа Виссарионыча подгонят или, там, Лаврентия Палыча… И вовсе не дорого! Что теща, что усопшие вожди – цена одна.
   Однако Бурышкин был тертым калачом и аферистов распознавал с первого взгляда. Поэтому решил осваивать тайную доктрину самостоятельно. Для начала он выписал с Алтая потомственную шаманку Катю и поселил ее в своей квартире, благо свободного места в ней имелось много. Катя, немолодая, дородная женщина с плоским и невозмутимым, как у каменной бабы, лицом, охотно приехала в столицу. В Москве ей очень нравилось, хотя на улицу Катя долго выходить не решалась. Целыми днями она сидела на кухне, курила коротенькую, причудливо изогнутую трубку с медной крышечкой и неотрывно смотрела в окно на нескончаемый поток машин, изредка бросая отрывистую фразу на родном языке.
   Бурышкин и сам не знал, чего он ждет от Кати. По-русски шаманка говорила хотя и неплохо, но неохотно. Все больше молчала. Если не смотрела в окно, то таращилась в телевизор. По-видимому, ей было все равно, какая передача идет по ящику, поскольку она с одинаковым вниманием смотрела и хоккей, и КВН. Только мультфильмы, особенно про животных, заставляли ее оживляться. Катя напряженно следила за волком, преследующим зайца, и время от времени издавала некие гортанные звуки, выражающие не то одобрение, не то тревогу. Приключения горемычной Серой Шейки заставляли ее изредка вздыхать, а Снежная Королева, напротив, сердила.
   Еще шаманка любила покушать. Всем остальным блюдам предпочитала она пельмени, а особенным лакомством считала консервы «Лосось в собственном соку». Бурышкин, как мы уже отмечали, в средствах не нуждался и поэтому на содержание Кати денег не жалел. Жила Катя в Москве уже три месяца и уезжать назад на Алтай, как видно, не собиралась.
   Помимо Бурышкина и шаманки, в полупустой квартире обитали одинокая старуха – еврейка Фира, и семейство Хлоповых, состоящее из мужа Васи – водителя троллейбуса, жены Веры – продавца в универсаме, и пятилетнего Пашки, их сына. Фира хотела отправиться на постоянное место жительства на историческую родину, но все никак не решалась. Родственников в Израиле у нее не было, и поэтому переселение старуху страшило. Кроме того, Фира не теряла надежды разыскать своего младшего брата, пропавшего во время войны. Искала она его уже свыше пятидесяти лет, но до сих пор безуспешно.
   Историю про ее брата знали все соседи. До войны ее семейство проживало в маленьком городишке в Белоруссии. Началась война. Отца, мать и старших братьев немцы расстреляли сразу, а Фиру с братом (ей тогда было двенадцать лет, а брату – пять) отправили в минское гетто. Фира хотя и была еще ребенком, но прекрасно понимала, что их ждет. Поэтому она решила во что бы то ни стало вытащить брата из гетто. Первое время гетто охраняли не очень хорошо, и в основном не немцы, а местные полицаи. Сбежать из него было не так уж и сложно. Вот только бежать было некуда. В любом случае – ждал расстрел. Большинство местных жителей не желало бесплатно кормить, а тем более укрывать евреев, а партизанам было не до них. Поэтому некоторые беглецы, побродив по лесам пару месяцев, возвращались назад в гетто. Отдельные предприимчивые жители Минска и окрестных деревень, дав взятку полицаям, свободно проходили в гетто и меняли продукты исключительно на золото. У Фиры чудом сохранились материны золотые часики и обручальное кольцо. Поэтому она решила попробовать договориться с каким-нибудь маклаком, внушавшим хоть малейшее доверие, чтобы он вывел братика (его звали Иосиком). Ей приглянулся немолодой однорукий дядька-белорус, и Фира робко подошла к нему.
   – Покажь мальчонку, – потребовал мужичок.
   Иосик ему понравился. Он вовсе не походил на еврея, поскольку был светловолос и сероглаз. Дядька забрал у Фиры золото и вывез братика, спрятав в телеге под ворохом соломы. Однорукий еще несколько раз появлялся в гетто и сообщил Фире, что Иосик живет у него в доме, в деревне Заречье, находившейся недалеко от Минска.
   Очень скоро режим в гетто ужесточился, и маклаков перестали пускать на его территорию. Вскоре удалось бежать и Фире. В одну из зимних ночей она и еще несколько подростков пролезли под колючую проволоку. Фира попала к партизанам и пробыла в отряде до самого прихода Красной армии. В октябре сорок третьего немцы ликвидировали минское гетто, уничтожив последних его обитателей.
   Сразу после освобождения Белоруссии Фира принялась искать братика. Однорукого мужика в Заречье помнили, но куда он делся – никто не знал. Одни говорили, что его расстреляли немцы за связь с подпольем, другие утверждали, что он просто сбежал с нажитым неправедным путем золотишком. Об Иосике же вообще никто ничего не знал. Мальчик словно в воду канул. С тех пор вот уже более пятидесяти лет Фира безуспешно разыскивала Иосика.
   Шаманка Катя вначале вызывала у соседей Бурышкина нечто вроде оторопи. Особенно опасалась ее Вера Хлопова.
   – Захожу утром на кухню, – рассказывала она продавщицам в своем универсаме, – сидит! А темно еще… Она у окна, вроде чудище какое-то. Я – «здравствуйте». Она буркнула что-то. Начинаю Ваське завтрак готовить… Сковородкой специально гремлю, думаю: может, уйдет? Нет, все сидит. На меня даже не смотрит, в окно пялится. А чего там такое видит, ведь темень? А то в мою сторону повернется, рожа как блин, и буркалы свои косые таращит. Или вдруг ночью, опять же в кухне, начинает чего-то шуметь и ругаться по-своему. Я уж Никифора Митрофановича по-хорошему просила ее унять, обещался приструнить…
   Однако вскоре все изменилось.
   Первый наладил контакт с шаманкой Пашка Хлопов. Чем уж привлекла Катя пятилетнего пацана, осталось тайной, однако Пашка, когда не был в садике, постоянно вертелся на кухне или в комнате Бурышкина, где попеременно находилась шаманка.
   – Чего ты к ней липнешь? – ревниво спрашивала Пашку мать.
   – Она добрая, – доверчиво отвечал малыш.
   – Чем уж такая добрая? Бабайка и есть бабайка.
   – Добрее всех вас. Не сердится никогда… И слова разные знает…
   – Какие еще слова?!
   – Не знаю, как сказать… Слова такие, специальные… Скажет, и вроде в другое место идешь. В лес, на полянку… Не в город.
   Вера только плечами пожимала. Скоро она заметила: в присутствии Кати Пашка никогда не капризничал, не куксился, даже если его ругали.
   Потом к шаманке потянулась Фира. Вначале она тоже с подозрением косилась на Катю, слегка напуганная ее странным видом и поведением, но однажды они разговорились. Вернее, говорила в основном словоохотливая Фира, шаманка лишь вставляла отдельные слова. Фира ни с того ни с сего рассказала Кате всю свою жизнь. И про детство, которое кончилось в сорок первом году, и про оккупацию, и про гетто, и про поиски братика…
   – Найти можно, – односложно заявила Катя.
   – Как тут найдешь? – рассердилась Фира. – Разве можно так говорить?! Я всю жизнь на это убила… Его, наверное, и в живых нет.
   – Надо посмотреть. Если умер, найти проще.
   Фира в страхе отпрянула от своей слушательницы. Древний библейский ужас исходил от шаманки, и старуха-еврейка его явственно ощутила.
   Фира убежала в свою комнату, но и там не нашла успокоения. Некоторое время она лежала на койке, охая и хватаясь за голову, потом вновь бросилась на кухню. Катя все так же безучастно смотрела в окно.
   – Можешь его найти?! – напрямик спросила Фира.
   – Фотографию нужно.
   – Нет у меня фотографии! Ничего не сохранилось.
   – Вещь какую.
   Фира вспомнила про оловянного солдатика – единственную память о брате. Она протаскала солдатика в кармане всю войну. Когда было особенно трудно, она доставала солдатика и всматривалась в едва намеченные черты оловянного лица, стараясь вытащить из памяти облик братика.
   – Есть! – воскликнула она. – Есть одна штучка!..
   Шаманка некоторое время вертела солдатика в коричневой морщинистой руке, словно стараясь нащупать нечто, ведомое ей одной.
   – Можно попробовать, – наконец сообщила она. – Ночью… Ночью легче. Духи помогут.
   Фира смотрела на Катю взглядом, в котором смешались страх и надежда.
   Ближе к ночи Катя пришла на кухню, облаченная в весьма экзотический наряд. До сих пор ничего подобного никто из соседей не видывал. В обычное время шаманка ходила по квартире в стареньком ситцевом платье и теплых домашних тапочках. Сейчас же на ней был длинный кожаный кафтан, украшенный множеством ленточек, которые при ближайшем рассмотрении напоминали вырезанные из ткани изображения змей. Можно было даже различить их головки с двумя глазами. Кроме ленточек, на кафтане имелся маленький лук со стрелами. На спине кафтана были пришиты шкуры каких-то мелких животных, скорее всего белок и горностаев, а кроме них – два медных диска. По вороту кафтана шла бахрома из совиных перьев. Спереди, на груди, слева и справа имелись две маленькие уродливые маски. На голову Катя надела остроконечный колпак, на который были нашиты маленькие колокольчики и идеально отполированные медные пластинки. В руках шаманка держала бубен. Бубен тоже украшал довольно сложный рисунок, а также разноцветные ленты и колокольчики.
   Кроме Кати, на кухне присутствовали Никифор Митрофанович и Фира. Бурышкин предварительно испросил разрешения.
   – Камлать буду, – сообщила Катя. – Когда камлать, народ не мешает. Только кричать не нужно. Смотри и молчи. Даже если страшно будет, все равно старайся не говорить.
   В этот момент на кухню зашла Вера Хлопова.
   – Что тут у нас происходит? – с ходу поинтересовалась она.
   – Фириного брата искать будет, – пояснил Бурышкин. – Смотри, если хочешь, только тихо.
   – Ой, я боюсь!
   – Ну, тогда иди к себе.
   – Так интересно же!
   – Хочешь, оставайся. Только молчи.
   Тут Катя взмахнула бубном и что-то негромко произнесла. Потом посмотрела на собравшихся. Тусклая лампочка под потолком освещала напряженные, взволнованные происходящим лица. С улицы доносился непрерывный гул несущегося мимо транспорта.
   – Пашка проснется, – невпопад сказала Вера.
   – Нет, мальчик будет спать, – ответила Катя. – Он не будет мешать. Я иду в Нижний мир, буду смотреть Фирин братик Иоська.
   Она вновь ударила в бубен и стала произносить непонятные слова, похоже, заклинания. Потом замолчала, но била в бубен непрерывно, не очень сильно, звук, идущий от бубна, был гулок и объемен, напоминая скорее тяжелые вздохи неведомого животного. Мелодично позванивали колокольцы, медные бляшки наполнили кухню мельканием световых бликов. Вдруг к вздохам бубна прибавился еще какой-то звук вовсе непонятного происхождения. Потом до присутствующих дошло: его издает Катя.
   – Горловое пение, – тихо произнес Бурышкин.
   – Страсти-то какие, – отозвалась Вера Хлопова.
   Звук внезапно оборвался, но тут шаманка заговорила на каком-то более или менее знакомом языке, похожем на немецкий. Фира подалась вперед, но шаманка взмахом руки остановила ее. Она вновь что-то коротко и отрывисто произнесла. И тут все присутствующие вдруг ощутили, что, кроме них, на кухне присутствует нечто иное, необъяснимое и неосязаемое, но тем не менее вполне конкретное. Какой-то чуть слышный шелест вдруг пронесся из угла в угол. Катя что-то резко и грубо произнесла мужским голосом и замахнулась бубном на кого-то невидимого. Лампочка внезапно замигала, готовая вот-вот потухнуть. Вера метнулась к выходу.
   Тяжкий вздох раздался на кухне. От этого звука звякнула посуда и задрожали расшатанные зимними ветрами за невесть сколько лет оконные стекла.
   Катя прекратила камлать и взглянула на Фиру.
   – Нету там его, – отрывисто произнесла она.
   – Ты хорошо искала?
   Катя засмеялась:
   – Лучше не бывает. Там не нужно искать, – непонятно ответила она. – Можно сходить в Верхний мир. Он – маленький, грехов на нем нет. Может, там сидит.
   – Откуда ты идиш знаешь? – удивленно спросил у Кати Бурышкин.
   – Какой такой идиш?
   – Язык еврейский. С кем ты на нем говорила?
   – С одним там… Сюда просился.
   – Ты можешь материализовать потустороннюю сущность? – не отставал Никифор.
   – Непонятно говоришь. И не мешай, я должна закончить начатое.
   Бурышкин примолк. Фира тихо плакала. Потрясенная Вера стояла с разинутым ртом.
   Катя вновь ударила в бубен. На этот раз звук казался мягче и уже не походил на вздохи. Скорее он напоминал мелодичный рокот горного ручья. Колокольчики звучали нежно и убаюкивающе, а блики света от блях колпака напоминали весенних, солнечных зайчиков. Душная кухня вдруг наполнилась запахом цветущих яблонь.
   Катя вновь произнесла несколько слов, но не на идиш, а на каком-то ином, похоже, восточном языке, на этот раз мягко и просительно. По-видимому, она получила ответ, потому что перестала бить в бубен, утерла пот со лба и засмеялась.
   – Что?! – отрывисто спросила Фира. – Говори, что?!
   – И там его нет, – спокойно сообщила Катя.
   – Как же это понимать?
   – Среди живых искать надо.
   – Уж сколько лет я это делаю. Безрезультатно.
   – Ладно, попробую и в этом помочь. Только может не получиться. Фотография надо.
   – Где же ее взять?
   – Иди, спи. Завтра говорить будем.
   Стояла глубокая ночь. Катя все возилась в своем углу, кряхтела, что-то еле слышно бормотала… Не спал и Никифор. Он размышлял о только что виденном и слышанном. Результат был нулевым, но само камлание впечатляло. До сих пор Бурышкин только слышал о подобных вещах. А тут, прямо на глазах, в обычной коммунальной московской квартире… Нет, не зря он привез Катю с далекого Алтая!
   – А скажи, Катя, – наконец не выдержал Никифор, – разве один и тот же шаман может проникать и в Верхний, и в Нижний миры?
   – Не всякий, – тут же отозвалась шаманка, словно ждала вопроса. – Есть черный кам, есть белый… А есть и тот и другой вместе… в одном. Вот я такая. Могу и туда ходить, и сюда.