Ничего больше она не прибавила, и Тезкин подумал, что теперь, когда им негде будет встречаться, роман их быстро сойдет на нет и они без сожаления расстанутся.
   Прошло почти две недели, она не звонила, но все это время что-то мучило его и мешало выкинуть эту историю из головы. Ему снились непонятные, тягостные сны, от которых страшно было просыпаться и страшно засыпать. В свободные от работы дни он уезжал в Купавну и, сидя на террасе, в одиночестве поглощал «Алазанскую долину» или «Старый замок», бессменно наличествующие на полках военного магазина возле станции, но забвение не наступало. А потом она позвонила, и было в ее голосе, не капризном и манерном, как обычно, что-то такое, что заставило его, бросив все, примчаться на место встречи.
   Она была сдержанна, плохо выглядела, нарочито не отвечала на его вопросы, а он, чувствуя, что дело здесь не в ее характере, а в чем-то более важном, терпеливо ждал, бродил с нею по Воробьевым горам вдоль желтых заборов, пока наконец, как-то странно усмехнувшись, она не сказала:
   – Я беременна.
   – Это точно? – выдохнул он, не смея поверить.
   – Точно, точно, – ответила она раздраженно, в полной мере ощутив, что беременность – вещь не самая приятная в своих проявлениях. – Что, испугался?
   – Нет, наоборот.
   – Наоборот – это как?
   – Я рад, что у нас будет ребенок.
   – Бу-удет? – Голос у нее дрогнул: – И как ты себе все это мыслишь?
   – Мы поженимся.
   – Санечка, – вздохнула она, – это все так сложно. Твои родители, мои родители.
   – Да какое это имеет значение? – вскричал он. – Что, я тебя не прокормлю, что ли?
   – Нет, ты точно андеграунд и никогда меня не поймешь.
   Но Тезкин уже ничего не слышал – известие это его ошеломило. Весь мир вокруг него переменился, стали мелочными и незначащими вещи, еще вчера занимавшие его ум. Он вдруг ощутил, что отныне его жизнь обретет тот смысл, которого ей недоставало прежде. Исполнится его предназначение и оправдается так мучившее его извлечение из тьмы. Впервые после того, как они ходили с Козеттой в храм, ему снова захотелось помолиться Богу в теплой и бессознательной благодарности за то, что мир так устроен и женщина может родить ребенка, а мужчина стать его отцом. Тогда схлынут вся тоска и разочарование и истинной жизнью окажется возникшее из небытия существо. И, Бог даст, судьба его окажется куда более счастливой, чем судьба его молодых и беспутных родителей. Все то, что чувствовал Саня, что бродило и не находило выхода в нем самом, осуществится в этом человеке, уже живущем таинственной жизнью во чреве своей легкомысленной матери.
   Но одновременно с этим в тезкинское чуткое сердце вдруг закралась тревога. Он не говорил никому сам и умолял Машу молчать о том, что она ждет ребенка, словно чувствуя, что мир может оказаться враждебным его дитяти. И, как оказалось, у него были на то все основания.
   Втайне от родителей он снял недорогую квартиру в Филях близ нарышкинской церкви. Квартира эта была черна и страшна до безобразия, с лохматыми обоями, исшварканным полом, прокопченными потолками, и хозяева сдали ее только на тех условиях, что Тезкин сделает в ней ремонт. Весь март Саня белил потолки и клеил обои, представляя, как станут они здесь жить и каждый день ходить в Филевский парк. Он купался в этих мыслях, украшая жилище с жадной и придирчивой любовью. Но человек предполагает, а располагают, видно, попеременно то Бог, то дьявол.
   Накануне того дня, когда они должны были въехать в свой дом, Маша зашла в комнату к матери и вышла от нее через полчаса с бескровным лицом. А моложавая изящная женщина весь вечер куда-то названивала и вполголоса договаривалась об очень важном деле, так чтобы не узнал муж. К полуночи все было слажено.
   Тезкин ничего этого не знал. Он искал Машу весь день по всему городу, звонил домой, где никто не брал трубку, был в институте и даже поехал зачем-то на ипподром – все было тщетно. Он готов уже был броситься в милицию, но вдруг в голову его закралось подозрение. Саня поехал к дому на набережной и увидел, что в окнах горит свет.
   Женщина в подъезде не хотела его пускать, но Тезкин, оттолкнув ее, вбежал по лестнице на шестой этаж и стал звонить. Ему не открывали.
   – Хорошо же, – пробормотал он и стал со всей дури бить по двери ногами.
   – Гаврюша, – послышался в глубине просторной и гулкой квартиры женский вопль, – вызывай срочно милицию!
   – Где она?! – заорал Саня.
   – Скорее, пока он не сломал!
   – Куда вы ее дели, сволочи?
   Он стоял и тряс дверь, бил по ней кулаками и ногами, пока не обессилел, а потом сел на ступеньку и зарыдал. Там и подобрал его наряд милиции.
   Из отделения его выпустили вечером следующего дня, когда все было уже кончено, – в светлой клинике на Воробьевых горах свершилась одна из тех операций, что так часто свершаются ныне на святой Руси, а Марью Гавриловну отправили в «Озера» залечивать нервы подальше от покусившегося на нее безродного прохиндея. Но Тезкину было уже все равно.
6
   Одно желание теперь им владело – уехать прочь из этого города. И на сей раз не в сопредельные ласковые земли, а куда-нибудь далеко, и никогда более не возвращаться в Москву, которую он считал не только свидетельницей, но и главной союзницей всех своих бед.
   А покуда истекали два месяца до увольнения, Тезкин уезжал в свободные дни подальше от жестокой и холодной столицы в сонные городки вроде Боровска или Дмитрова, бродил по ним, бездумно глядя по сторонам, иногда даже на время забывался, но, очнувшись, испытывал еще более острую боль, от которой хотелось ему перестать быть.
   Однажды в Коломне в нестерпимо солнечный до рези в глазах день Тезкин столкнулся с Козеттой. Первой увидела его она, и прежде чем Санечка осознал, кто перед ним стоит, бросилось ему в глаза золотое колечко на ее руке.
   – Ну что, с мужем будешь знакомить? – уронил он горько.
   – Как хочешь, – засмеялась она. – Я здесь с экскурсией, а ты?
   – А я один, – ответил Тезкин с такой невыразимой печалью, что даже в былые-то времена вряд ли Козеттин язычок повернулся бы сказать что-нибудь язвительное.
   – Поехали с нами.
   – Я еще не нагулялся, – ответил он хмуро.
   – Тогда я составлю тебе компанию.
   – А как же муж? – возразил Саня, но Козетта взяла его под руку, и они побрели на берег Оки, где та сливается с Москвой-рекой, и видно было, как в широкую окскую воду вливается грязная струя.
   – Как твое здоровье? – спросила Козетта, внимательно к нему приглядываясь.
   – Прекрасно, – буркнул Тезкин.
   – У тебя ведь что-то серьезное было?
   – Ерунда.
   Он твердо решил, что не станет посвящать бывшую подружку в подробности своей жизни. Но денек был такой чудный, Саня мало-помалу разошелся, расчувствовался и рассказал ей все, начиная с того момента, как Голдовский, будь он неладен, притащил его в проклятый дом, и кончая своим желанием завербоваться в Сибирь.
   Катя слушала его участливо, словно и не было никакой тени в их отношениях и не связывала их какая-то недоговоренность, и когда Тезкин замолк, задумчиво произнесла:
   – От себя-то ты все равно никуда не уедешь.
   – Ну и черт с ним! – сказал он зло. – Мне теперь плевать, что со мной будет. Я, верно, как был пустым и никчемным человеком, так им и остался, раз даже стыдно от меня иметь детей. Ничего хорошего я для себя не предвижу, и никакой пользы в том, что живу, ни мне, ни окружающим нет. Одни пустые хлопоты.
   – Санечка, – возразила Козетта по-прежнему мягко, но довольно решительно, – все это ребячество. Когда вы с Левой сидели в баре, вам было по семнадцать лет, и вы изображали на ваших пухлых личиках разочарование и усталость – это было страшно мило. Но теперь, если хочешь, Голдовский вызывает у меня куда больше уважения.
   – Еще бы!
   – Все его нынешние рассуждения от излишнего честолюбия. Это пройдет, и его тяга к тебе тому порукой, а вот тебе надо заняться делом.
   – Каким еще делом, Катя? Что ты придумала? Ейбогу, лучше б я сдох, – добавил он с горечью.
   Козетта вздрогнула, немного побледнела, но упрямо продолжила свое:
   – Лучше всего будет, если ты пойдешь учиться.
   – Ну уж нет! – вскинулся он. – В школе меня все в институт отправить хотели, потом родители. Я, слава богу, не честолюбив, вполне доволен нынешней работой, и большего мне не надо. А если это кого-то не устраивает, то пусть ищут чистеньких и удачливых.
   Он был теперь по-настоящему задет и хотел сказать ей, что она сама именно так и сделала – нашла себе выгодного мужа, продалась и потому теперь защищает Голдовского. Но что-то мешало Тезкину прямо или косвенно обвинить ее в предательстве или измене.
   Он не мог понять, та или не та Козетта была перед ним. Она стала замужней дамой, чужой женой, и это возводило между ними непреодолимую преграду, раз и навсегда перечеркивая все бывшее прежде. Он не мог найти в себе силы ни год назад, узнав об этом от Голдовского, ни теперь спросить ее, почему так вышло. Он не смел задать этого вопроса, точно чувствуя, что за ним скрывается какая-то тайна, но с ужасом и странным торжеством в душе вдруг понял, что отказаться от нее и теперь не сможет. Все равно их связывало нечто более глубокое, хоть и был он в ее глазах беспутным мальчишкой, еще нелепей, чем в тот роковой, разъединивший их навсегда вечер.
   – А подите вы все к черту с вашими нравоучениями! – вскричал Тезкин, но не оттого, что Козетта его чем-то обидела, а оттого, что – понимал он – она сейчас уйдет, и одному Богу ведомо, когда и в какой городок она снова отправится на экскурсию. И, словно почувствовав это, Козетта проговорила:
   – Ты, если куда соберешься еще, зови меня.
   Она сказала это тихо и кротко, как в былые времена, и в смятенной Саниной душе снова поднялась нежность, казалось, навсегда покинувшая его в тот день, когда Маша легла в больницу. Но оказалось, что нежность – слишком неистребимая штука, такая же неистребимая, как и ее вечная спутница – тоска.
   И, вернувшись в Москву, Тезкин, несчастный и счастливый Тезкин, провожая глазами уходившую от него Катерину, вдруг понял, что никуда он теперь не уедет, потому что живет в этом городе женщина с чужим колечком на руке. И пусть даже нет и не может быть у них ничего общего, кроме непроясненных воспоминаний, он останется здесь ради редких встреч с нею.
   Он жил теперь от одной такой встречи до другой, и жизнь его снова переменилась. Он, разумеется, не думал поступать в институт, но Козетта разбудила в нем его вечную и единственную страсть – страсть к звездному небу. Саня стал забывать о Маше и доме на набережной, часами листал атласы и карты, читал книги по астрономии. Как люди зачитываются романами и принимают близко к сердцу похождения плохо ли, хорошо ли выдуманных персонажей, так и Тезкин зачитывался названиями созвездий, туманностей и облаков. Он купил телескоп и с крыши купавинского дома, где пропадал теперь все время, с неизъяснимым трепетом и восторгом глядел на поднимавшиеся над миром звезды и планеты. В эти минуты душа его словно сама устремлялась ввысь. Как жалел он, что в свою хиленькую оптику сквозь ядовитые испарения купавинского завода «Акрихин», отравлявшего всю округу, не мог разглядеть и открыть новую звезду или хотя бы астероид и дать ему женское имя.
   Ему казалось, что небо заключает в себе некую неимоверную тайну, единственную достойную того, чтобы к ней стремиться, и сообразную человеческой душе, ибо звезды и все небесные светила суть только завеса, отделяющая этот мир от того, куда он не попал по какой-то случайности. Но близость к тому миру уже отравила его разум, и ничем иным заниматься он был не в состоянии. Он снова теперь желал подняться к этой завесе, встать на краю и заглянуть туда, куда не дано глядеть смертным, чтобы получить ответ на томившие его вопросы о смысле и таинстве скоротечного и несправедливого земного бытия. Все более поддаваясь и увлекаясь этой мыслью, он принялся однажды в Звенигороде обсуждать свои мечты с Катериной. Она слушала его очень внимательно, но совершенно не поддерживала разговоров ни о таинственной завесе, отделяющей загробную жизнь, ни о посмертном существовании души, ни о влиянии душ умерших на живущих.
   Они стояли на высоком берегу Москвы-реки, была середина мая, и все это напомнило Тезкину такой же день год назад, когда Лева сказал ему, что Козетта вышла замуж.
   «Странно, как все повторяется», – подумал он, а вслух произнес:
   – Ведь вся наша нынешняя жизнь – это только подготовка к той, правильно?
   – Не знаю, Саша, может быть, и правильно, – ответила она, – но все-таки изучать это не надо. А если тебя интересуют звезды, то иди лучше в университет.
   – В университет? – переспросил он ее удивленно, и почему-то встала у него перед глазами Серафима Хренова.
   – Да, – пожала плечами Козетта, – по-моему, это единственное место в Москве, где изучают астрономию.
   – Все это не для меня, – ответил Тезкин, но сказал он так скорее по привычке: мысль эта ему неожиданно понравилась.
   Несколько дней он ходил под ее впечатлением, Козетта же стала потихоньку подталкивать его перейти от слов к делу, и Тезкин, чье томление по космосу было скорее ближе к приключениям Муми-Тролля, нежели к совершению научной карьеры, отправился к приснившемуся ему осенью под гул черноморских волн зданию на Воробьевых горах, дабы поподробнее узнать, что от него требуется. Требовалось не так уж мало, но размах задачи Александра не остановил: при всей метафизичности своих устремлений он был человеком упрямым. В тот же вечер он позвонил Леве.
   – Старичок, у тебя, случаем, не осталось каких-нибудь учебников для поступающих? – спросил он деловито.
   – Остались, – ответил Лева печально, но Тезкин был слишком занят собою, чтобы обратить внимание на его тон.
7
   В ту весну Левушка переживал не самые лучшие времена. Неудача с Машиной, ее стремительный, в голове не укладывающийся роман, едва не закончившийся свадебным венцом, где Голдовскому словно в насмешку была уготована роль шафера, последовавший за этим скандальный разрыв, запальчивые слова, сказанные в ответ на попытки выразить сочувствие, да еще с прибавлением угрозы поиметь крупные неприятности от родителей, наконец, несправедливое, обидное изгнание из бомонда – все это произвело на молодого честолюбца столь тягостное впечатление, что он едва опять не взялся за перо, измученный одним-единственным вопросом: как теперь жить?
   Мысль эта Леву лихорадила. Он чувствовал, что пристала ему пора подводить итоги первых двадцати лет своей жизни, а итоги эти были малоутешительными. Он ничего не добился, занимался тем, что его вовсе не влекло, страшился будущего и томился ощущением, что жизнь проходит мимо. Она казалась ему похожей на детскую игру с фишками, где надо дойти до конечного пункта, бросая кубик, и где есть такие поля, с которых летишь кубарем вниз, и неизвестно еще, хватит ли у тебя времени и сил подняться и догнать тех, кто ушел вперед.
   Отчаяние его доходило порой до такой степени, что ему казалось, скажи сейчас кто-нибудь: все исчезнет, он умрет или случится неслыханная катастрофа, начнется третья мировая война, о которой так много говорили в ту жесткую весну – и он только с облегчением вздохнет и ни о чем не пожалеет. Вокруг была все та же беспросветная мгла, ненавистные трубы Пролетарского района, спившиеся рожи автозаводских мужиков, хамство и наглость продавщиц и совершенно не понимающий, в каком он дерьме живет, народ.
   Бунтовать, протестовать, требовать справедливости – все было бессмысленно. Надо было как-то приспосабливаться и что-то делать. И Лева делал. Он уже второй год стоял в партрезерве, терпеливо ожидая своей очереди, но с его анкетными данными – какая к лешему партия? И в ту самую пору, когда Тезкин сидел над учебниками, вспоминая Серафиму Хренову и запоздало думая, что при всей своей стервозности она была неплохой учительницей и кое-что сумела заронить в его бестолковую голову, Левушка решил, что, может быть, и не надо ни к чему стремиться. В конце концов, в его жизни тоже есть маленькие радости вроде собирания книг, походов в театр и консерваторию, ночного кофе и прогулок по Арбату, есть милая девочка Анечка Холмогорова из подмосковного города с инфернальным названием Электроугли, по сравнению с которым его Кожухово – что твой Париж. Эта Анечка была словно по ошибке забредшим на грешную землю ангелом, и непонятно было Леве, за что ему такая милость была явлена. Она дарила любовь, не требуя ничего взамен и ни на что не рассчитывая, покупала ему рубашки, кормила обедами и выслушивала долгие жалобы и сетования.
   – Нам жутко не повезло, – говорил ей Лева. – Мы попали в эпоху безвременья, которой нет ни конца, ни края. Но что делать – время не выбирают, как не выбирают ни родителей, ни родину, ни кровь. Если бы у меня было десять жизней, я, может быть, и согласился бы прожить одну из них здесь и сейчас, но у меня жизнь только одна, и утешительного в ней слишком мало. Ты понимаешь меня?
   Анечка кивала прелестной головкой, ни в чем ему не перечила, не задавала глобальных вопросов и была так мягка и заботлива, как бывают только провинциальные девушки. Они давно уже обо всем серьезно поговорили, выяснили, что жениться они не могут, потому что жить им все равно негде и ничего хорошего их не ждет, но, покуда они нужны друг другу, они будут вместе, а как только ему или ей подвернется хорошая партия, расстанутся, но сохранят друг о друге самые теплые воспоминания.
   И все выходило на словах очень гладко, без взаимных претензий и упреков, но когда Левушка в полумраке кожуховской квартирки раздевал свою возлюбленную, торопясь успеть до возвращения с работы матушки, он испытывал такую нежность и ярость одновременно при мысли, что эта женщина может достаться другому, что ему хотелось убить и ее, и себя. Он с безумной отчетливостью понимал в эти минуты, что любит ее так, как никого больше любить не будет, и она любит его, что они Богом друг для друга созданы и нет худшей, более преступной глупости, чем через эту любовь переступить.
   Но слишком хорошо Лева понимал и другую вещь: жениться – значит поставить на себе крест, значит, повторить судьбу отца и в конечном итоге сделать несчастным и себя, и Анечку, и уж точно ни в чем не виноватых своих детей, которые рано или поздно спросят его: зачем тогда было нас рожать? Для какой жизни? Нет, детей стоит заводить лишь тогда, когда будешь уверен в том, что они будут расти не как быдло и не среди быдла, что они получат и увидят лучшее, что есть в этом мире. И все-таки отдать Анечку – это было выше Левиных сил, выше любого голоса рассудка, это значило отломить что-то от самого себя.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента