Алексей Варламов
Последние времена

Лох
Роман

Часть первая

1
   Сырым и прохладным апрельским утром тысяча девятьсот шестьдесят третьего года на окраине Москвы у Крестьянской заставы точно в срок, как и предсказывали врачи, родился мальчик с рыжими корочками бровей. Его немолодая мать, у которой было уже двое сыновей, решилась на третьи роды лишь потому, что мечтала о девочке. Добрая женщина полагала, что в будущем, когда сыновья обзаведутся семьями и покинут родителей, дочка останется при них и послужит утешением в старости, пусть даже к тому времени наступит, как уверял муж, коммунизм и всякая надобность в личном утешении отпадет. Ни тем, ни другим надеждам не суждено было исполниться, но рождение третьего ребенка, в честь деда по материнской линии названного Александром, принесло семье долгожданную квартиру напротив Тюфелевских бань от щедрого государства и трехстворчатый полированный шкаф от богатого, но прижимистого старика, доселе не желавшего признавать коммунистического зятя и его потомства. Этим дедушкины благодеяния не исчерпались, и он пообещал отписать дочери садовый участок в местечке Купавна близ Бисерова озера при условии, что младенец будет крещен.
   Последнее обстоятельство сильно смутило Анну Александровну. Она и думать не смела, чтобы рассказать обо всем супругу, и хотела было отказать отцу, потому что мир в семье был ей дороже любых дач, а лгать мужу она обыкновения не имела. Однако ребенок от рождения был слаб, часто болел, и после одной из сильных простуд она решилась втайне отнести его в церковь и окрестить. Бывший восприемником Александра дедушка свое обещание сдержал и за полгода до смерти завещал дочери дачу. С тех пор семья проводила все лето в благословенной Купавне, возделывая небольшой огород и сад, помогавшие своими плодами скрасить уныние московской зимы.
   Виновнику всех этих счастливых приобретений, впрочем, никакого дела до них не было. Он не унаследовал ни ума, ни житейской ловкости старших братьев, рос в их тени, донашивал за ними одежду и ходил в те же детские учреждения, где его звучная фамилия была хорошо известна. Очень скоро заметили в нем, однако, черты, тезкинскому роду несвойственные. Мальчик был задумчив и тих, не любил шумных игр и ярких игрушек и с младенчества отличался двумя странно связанными между собою особенностями: таинственным предощущением смерти и необыкновенной влюбчивостью во все женское.
   Еще ребенком в саду, где из-за непрекращавшихся простуд его клали спать одного в теплой комнате, он просыпался всякий раз, когда молоденькая воспитательница Лариса Михайловна переодевалась и, высоко подняв руки, закалывала пышные волосы. Тезкин таращился на нее во всю ширь своих серых глаз. Чувствуя на себе этот совсем недетский взгляд, она торопливо надевала халат, со странным волнением наклонялась над его кроваткой и велела ему спать. Санечка послушно закрывал глаза и задумчиво улыбался: маленькая, гибкая женщина казалась ему такой чудесной, что за ее красоту и беззащитность он был готов простить ей даже то, что она заставляла его есть гречневую кашу с молоком, превращая столь приятное занятие, как еда, в сущую муку. Но одновременно с этим пронзительным восхищением ужас сжимал его сердце. Точно он чувствовал, что скоро откроется страшная вещь: воспитательница больна туберкулезом, и ее немедленно уволят, всех детей станут обследовать, делать прививки, но, по счастью, ничего не найдут и ее все забудут. Только год спустя он услышит, как одна нянечка скажет другой, что Лариса умерла.
   В ту же ночь она пришла к нему во сне, еще прекраснее, чем наяву, в своей прозрачной кружевной комбинации, наклонилась над кроваткой и попыталась взять на руки. Но в тот момент, когда ее холодные пальцы дотронулись до него, он проснулся и сначала не понял, что случилось. А потом заплакал от обиды, что это был только сон и вокруг него обыкновенная ночная пустота, равномерное и глухое урчание автозавода, редкий отблеск проехавшей по переулку машины и сопение братьев. Он закрыл глаза, чтобы снова увидеть ее, и она пришла, но уже не приблизилась, а стояла вдали, обещая, что иногда будет приходить.
   Она снилась ему довольно часто – иногда каждую ночь, иногда реже, и в такие дни он по ней сильно скучал и даже забывал короткой детской памятью. Но когда забывал – она приходила снова и звала к себе, глядя печально и нежно. Семилетний Тезкин сильно исхудал, лицо его сделалось прозрачным и бледным, и встревоженные родители повели его к психиатру. Пожилая участливая женщина напрасно выспрашивала его, кем он хочет стать, что ему нравится делать, какие ему снятся сны, – он интуитивно чувствовал, что его хотят разлучить с воспитательницей, и, упорно сжав губы, молчал.
   С той поры он влюблялся во взрослых женщин – девочки, сверстницы не интересовали его. Он любил безответной любовью школьную пионервожатую Таню, ради нее таскал каждую неделю из дома сумки с макулатурой и сделался членом совета дружины. Потом Таня вышла замуж за араба из Университета дружбы народов и уехала с ним в далекую аравийскую страну, где стала третьей женой, а снившийся ей в горьких душных снах пионер был уже без памяти влюблен в десятиклассницу Ирочку Раевскую, ходившую по школе в длинном гимназическом платье. Ирочка нисколько не удивлялась его обожанию, разрешала идти рядом с собой до метро и нести ее портфель, на прощание проводила рукой по нестриженым тезкинским волосам, и когда она ушла совсем, Сане подумалось, что никого больше он не будет любить так сильно. На самом деле не смогла полюбить она и всю жизнь томилась тоскою, даже не ведая, кто был тому причиной.
   А Санина душа пребывала в состоянии вечной влюбленности, то мимолетной, то более продолжительной, встречая всякий раз недоуменное и смутное чувство. Лишь молодая учительница математики Серафима Евдокимовна Хренова не умилилась его любви и, пользуясь своим положением, попыталась от себя его отвадить. Дитя страдало, огорчаясь не напрасными двойками, а ее холодностью, опытное педагогическое око насквозь пронзало влюбленного шестиклассника. Чисто женское презрение хорошенькой математички относилось не к тому, что он дерзнул смотреть на нее иначе, чем положено ученику, но к его нелепой и бестолковой будущности.
   И действительно, похоже, ничего путного выйти из Тезкина не могло. Природа, верно, истратила весь свой запас на его братьев, а он ничем особо не интересовался, ни в какие кружки и секции, любимые детворою и подростками, не ходил. Единственным, что занимало его праздный ум, была висевшая на стене огромная карта звездного неба, которую он облазил вдоль и поперек, выучив сотни никому не нужных названий. Учился он плохо, и если бы не фамильная репутация, заслуженная старшими Тезкиными, Саню непременно поперли бы из спецшколы с ее весьма строгими нравами. Впрочем, когда дело доходило до критической отметки, он словно нехотя собирался, зазубривал положенное количество правил и стихов и переваливал в следующий класс. Но в душе относился к своей сложенной из красного кирпича школе в рабочей слободке с содроганием, достойным хулигана и двоечника.
   В семье, где родители считали долгом дать детям образование, не жалея для этого ни денег, ни сил, это было едва ли не горем. Напрасно Саню на все лады пробовали убедить, как важно хорошо учиться, расширять кругозор, много читать, заниматься сверх программы и уже теперь думать об институте. Все эти разговоры он пропускал мимо ушей. О будущем своем никогда не задумывался, и, если бы ему, как некогда Парису, предложили отдать заветное яблочко одной из трех богинь, ведавших властью над миром, славой и любовью, он не колеблясь отдал бы его вслед за своим горемычным порфирородным тезкой Афродите.
   И Афродита щедро ему платила. Невинность была потеряна им еще в том возрасте, когда его хитроумные одноклассники довольствовались тем, что, опустив под парту карманное зеркальце, разглядывали пухлые ножки ерзающих сзади одноклассниц и грезили ими во влажных отроческих снах. А вечно опаздывающие к роковому моменту отцы ломали голову, пытаясь решить задачу неразрешимую – как бы половчее объяснить внезапно повзрослевшим чадам, что делать с беспокоящей их штуковиной. Саня же купался в эту пору по ночам в Бисеровом озере с одной легкомысленной дачницей, художницей двадцати с лишним лет, очарованной его задумчивыми глазами, мальчишеской худобой и сухой горячей кожей. По утрам он сидел у нее на терраске в чем мать родила и позировал для карандашных экзерсисов, покуда она не снимала сарафан и, бросив работу, не увлекала его на старенький дачный топчан.
   Подобное приключение, через которое раньше или позже проходят почти все и быстро забывают, а если вспоминают, то с неловкостью и стыдом, оставило в его душе след куда больший, чем можно было предположить. Тезкин полюбил свою первую женщину, как только и любят в пятнадцать лет, и мысли не допускал, что они расстанутся. Их роман продолжался все лето. Старшие братья, живо смекнувшие, где пропадает балбес ночами, завидовали ему смертельно (и не зря – недаром еще мудрец Бальзак заметил, что лучшей любовницей женщина бывает в двадцать пять, когда она молода и свежа, но уже достаточно смела и искусна). Юная страсть быстро обучилась необходимой сдержанности, но не обучилась этому безрассудная мальчишеская душа.
   Сперва, слушая романтические бредни о вечной любви, женщина качала головой и лишь приговаривала:
   – Откуда ты взялся-то только на мою голову? Ну, ей-богу, блаженненький какой-то! Глаза как у младенца, чистые. Как ты жить будешь с такими глазами?
   Потом она сердилась, потом просто молчала, и, приняв, возможно не без оснований, ее молчание за согласие, переполненный ликованием Тезкин известил родителей о своем намерении тотчас же по выходе из школы, а может быть, даже и раньше, жениться.
   – Что, созрел уже? – поинтересовался отец, смутно припоминая любовное томление в Санином возрасте и кареглазую девочку Соню, на которую он боялся глаза поднять.
   Измученная бытом и консервированием компотов матушка и вовсе не обратила на это заявление никакого внимания, но, когда старшие братья подтвердили наличие у Митрофанушки любовницы, предполагаемая невестка была в сердцах обозвана непотребным словом. Саня обиженно выпятил губу, задрожал и потребовал немедленных извинений, пригрозив, что иначе навсегда уйдет из дома. Мать скрепя сердце их принесла, но Людмилу свою он больше так и не увидел.
   Уговорила ли ее Анна Александровна оставить мальчика в покое или же та одумалась сама, но к вечеру следующего дня зеленая дачка с застекленной террасой, где рос в запустении дикий виноград, почти задушивший дом, оказалась пуста. Повсюду виднелись следы поспешного отъезда: неубранная кровать, полотенце, купальник и несколько ватманских листков, на которых был изображен обнаженный мальчик.
   Обнаружив, что возлюбленная исчезла, Саня заплакал, но не от обиды или отчаяния, а от того давешнего младенческого страха, снова ощутив таинственное дыхание смерти. Всю осень и зиму он протосковал и, едва только выпадало время или же прямо сбегая с уроков, уезжал к Бисерову озеру, бродил вдоль кромки воды, дразня себя воспоминаниями и разжигая душевную муку.
   На голую ноябрьскую землю лег поздний снег, озеро замерзло, и жадные московские рыбаки с опаской ходили по тонкому, податливому льду, сулившему бойкий клев. Жалкими и беспомощными стояли дачи в садах, и то в одну, то в другую влезали ничего не боявшиеся воры и уходившие в самоволку солдаты из ближней воинской части, а художница, которую он заклинал вернуться и втайне надеялся здесь встретить, сам понимая, сколь это тщетно, затерялась где-то в громадном городе.
   Зима была долгой и вьюжной. Казалось, она никогда не кончится, точно выбилась из сил влачиться по одной и той же дорожке Земля и вольно загуляла в необъятном звездном пространстве. От этой тоски, не то желая ее унять, не то, напротив, боясь, что она пройдет сама и женщина исчезнет из еще не умеющей ничего хранить памяти, Тезкин принялся писать роман не роман, повесть не повесть, а какие-то отрывистые воспоминания о прожитом лете. Он писал их очень долго, переживая и повторяя все заново, цепляясь за малейшие детали и приметы, но ничего не выдумывая и не меняя. Постепенно боль в его душе улеглась, уступив место неведомо откуда пришедшему ощущению вины перед женщиной, впереди у которой была безвестность и пустота, а раскиданные по разграбленной терраске карандашные наброски так и остались ее лучшим творением.
2
   В тот год, когда вместо обещанного коммунизма наглухо задраенная олимпийская Москва поедала дешевый финский сервелат, курила финское «Мальборо», именовала станции метро на английский манер и даже перенесла сроки вступительных экзаменов, Тезкин закончил опостылевшую ему школу. Единственный из класса он не стал поступать в институт и, таким образом, не угодил на знаменитый осенний стенд выпускников – предмет гордости английской спецшколы, – где под каждой фамилией значились названия вузов от МГИМО до МИФИ. Родители, верно, чувствуя перед сыном некоторую вину, давить на него не стали, и впервые в жизни полностью предоставленный сам себе Александр вдруг ощутил, что эта вольница его тяготит. Вероятно, в былые времена молодые люди его склада, начитавшись журнала «Юность», уезжали куда-нибудь прочь из Москвы познавать жизнь – в рыболовецкие колхозы на Балтику, в сибирские города или геологические экспедиции в пустыни Средней Азии, но Тезкин принадлежал к иной эпохе, и его юность была совсем не той.
   Куда себя деть, он не знал и устроился на почту носить пенсию старухам, наглядевшись на этой службе всякого и придя к неожиданному заключению, что не все так ладно в датском королевстве, как насвистывали им на прекраснодушных уроках истории и обществоведения.
   В этом печальном и, безусловно, справедливом выводе Саня был не одинок. Кроме него, на заветную доску почета не попал еще один мальчик. Звали его Левой Голдовским. Однако если тезкинская судьба, прозорливо угаданная Серафимой Хреновой, никого не удивила, а лишь заставила пожалеть его родителей, бессменных членов родительского комитета, столько лет отдавших красноказарменной школе, то Левино фиаско стало для педколлектива очень неприятной, хотя и не неожиданной вестью. Один из лучших учеников, золотой медалист, он поступал на философский факультет университета, но не продвинулся дальше второго экзамена. Как говорили вполголоса, истинной причиной тому было его полуеврейское происхождение, строго противопоказанное «царице наук», пусть даже и являлся ее основателем Карл Маркс. Виноват, впрочем, отчасти был сам Лева. Когда за год до этого он получал паспорт, предвидевшие подобный поворот учителя посоветовали ему поменять национальность и фамилию, тем более что родители его давно были в разводе, но он отказался. Сверкнул черными глазами и заявил, что никогда на такую подлость не согласится, и директору стоило большого труда добиться того, чтобы мальчик все-таки получил золотую медаль. Увы, она не помогла.
   Лева и Тезкин в школе друзьями не были, но в ту осень общность положения их сблизила. Поначалу новый Санин приятель первенствовал как человек более развитый: к своим неполным семнадцати годам он успел сделать столько, сколько иной не сделает за всю жизнь. Лева играл на скрипке, участвовал во всевозможных районных и городских олимпиадах, учил в клубе интернациональной дружбы при дворце пионеров испанский язык, писал стихи и прозу и втайне от всех посылал их в журнал «Литературная учеба». Он прочел уйму книг от Ветхого завета до полузапретных Фрейда и Ницше и по причине разносторонней образованности долго не знал, куда направить стопы. Жизнь казалась ему чем-то вроде контрольной работы, которую он одолевал играючи и молниеносно, а потому неудача на вступительных экзаменах его подкосила, заставив усомниться в самом устройстве мироздания.
   Однако, несмотря ни на что, он сумел сохранить возвышенный и благородный нрав, пылкое сердце и великодушие интеллигента, находя неизъяснимое удовольствие в нынешней роли наставника и просветителя своего дремучего одноклассника. А Тезкин, впервые в жизни столкнувшись с такой энциклопедической образованностью, почувствовал даже нечто вроде зависти и сожаления об упущенных годах. Ему было страшно интересно все то, что рассказывал Лева. Он задавал ему кучу вопросов, ощутив в самом себе удивительную жажду обогатить память всеми знаниями, которые выработало человечество от Адама до наших дней, и придать таким образом томлению мечтательной души некую направленность и цель. Левушкина страстность приводила молодого флегматика в восторг, отвлекая от душевных переживаний и горестных воспоминаний. Саня даже подумал, что, может быть, не все потеряно и утонувшее в синих водах Бисерова озера счастье ему еще улыбнется.
   Очень скоро дружба двух юношей сделалась такой прекрасной и великой, что они уговорились назваться братьями, скрепив этот обряд одновременным надрезом вен и приятием крови друг друга. Операция прошла, впрочем, не совсем удачно. Плохо переносивший вид крови и страдавший даже в тех случаях, когда у него брали на анализ кровь из пальца, Лева позеленел и едва не грохнулся в обморок.
   – Ничего, ничего, – сказал он слабо, когда перепуганный Тезкин заметался по комнате, не зная, что делать. – Это сейчас пройдет. Пойдем погуляем немного.
   Они вышли на улицу, прошлись по Автозаводскому скверу мимо райкома партии и сели на скамеечку возле ресторана «Огонек». Все еще зеленый от потери крови, Левушка оживился, принялся рассуждать о том, есть Бог или нет и что говорит об этом великий Фридрих. Тезкин слушал его не слишком внимательно, ибо для него этот вопрос давно уже был решен раз и навсегда, и тут из ресторана вышли двое – мужчина и женщина – и сели рядом с ними.
   Друзья недовольно поморщились: мало пустых лавок, что ли? Но, приглядевшись внимательнее, они увидели, что женщина была пьяна совершенно. Она громко смеялась, обнажая в сумерках белеющие зубы, лезла к мужчине с поцелуями, а тот, похоже, не знал, как от нее избавиться, и бормотал, что ему пора идти.
   – А кто меня проводит до постельки и разденет? – спрашивала она игриво.
   – Вон ребята проводят.
   – Какие ребята?
   Она оборотила на них мутный взор, мужчина, воспользовавшись ее задумчивостью, исчез в темноте.
   – У-у, какие молоденькие! – засмеялась она и потянулась к сидевшему возле нее Леве. – Ребята, идите ко мне. Ну, кто хочет? Хочешь ты, кудрявенький? Не бойся!
   Лева вздрогнул.
   – Да ты еще совсем сосунок, – сказала она разочарованно и поднялась.
   Она пошла по аллейке, качаясь и что-то бормоча, и некоторое время они оба глядели ей вслед и молчали.
   – Брат, – спросил Лева хрипло, – а ты когда-нибудь спал с женщиной?
   Тронутый воспоминанием о купавинской терраске, Тезкин покраснел, что бывало с ним всегда в минуту сильного душевного волнения, но Лева истолковал его взгляд по-своему и промолвил:
   – Я тоже.
   Он немного помолчал и снова принялся рассуждать, а на Саню вдруг накатили оставившие его было в покое картинки позапрошлого лета, ватманские листки и ночное купание в озере. Всю ночь он не мог уснуть, ворочался, тайком курил в форточку, а затем достал из нижнего ящика стола потертую тетрадь, зажег свечи и до утра читал.
   Тоска не прошла и назавтра, и несколько дней спустя в лирическую минуту, которая частенько выпадала между чувствительными молодыми людьми, Санечка прочел другу несколько страниц своего меланхолического повествования. Лева со снисходительным, но и немного задетым видом заметил, что все это никуда не годится, надуманно и написано ужасным языком, изобилующим штампами, схематично и вообще лучше начать с рассказов, поучившись краткости и выразительности у Бунина и Чехова. Будь Тезкин чуть проницательней, он бы, без сомнения, распознал в безапелляционном тоне товарища голос собрата по перу, намного его опередившего в литературном опыте и позаимствовавшего эти советы у мудрых литконсультантов. Однако такого рода подробности автора не интересовали, ни о какой писательской стезе ни тогда, ни позже он не помышлял, а что до «фактуры», то…
   – Все это, – печально проговорил он, – было.
   – Не трепись! – оборвал его Лева еще более оскорбленно.
   Тезкин пожал плечами и не столько от жажды оправдаться, сколько от давней потребности открыть душу поведал Голдовскому горестную историю своей любви. Лева вертелся и ерзал, задавая самые неподобающие вопросы, но Саня с несвойственной его годам мудростью их опускал и с той поры, сам о том не подозревая, приобрел над другом власть необъятную.
   Они встречались почти каждый день и говорили о том, о чем только могут говорить двое милых мальчиков из интеллигентных семей эпохи развитого социализма, которым кажется, что это они первые открыли истину, будто окружающий мир жесток и несправедлив, полон фальши и любые слова о доброте и любви служат лишь для прикрытия эгоистичной сущности человека.
   – Брат, неужели и мы с тобой станем когда-нибудь такими? – спросил однажды Левушка.
   Тезкин промолчал, и Лева порывисто воскликнул:
   – Санька, давай поклянемся, что никогда, какие бы испытания ни посылала нам судьба, мы не предадим себя и не изменим нашей дружбе.
   – Я не знаю, – пробормотал Тезкин, – я не уверен в себе.
   – Эх ты, слабак! – заключил Лева с горечью.
   Разговор этот по доброй российской традиции проходил в питейном заведении, куда юные идеалисты любили захаживать, спасаясь от промозглых московских вечеров и наскребая под ленивыми взглядами швейцаров мятые рубли хотя бы на один коктейль. Пускали их не всегда, но зато, оказавшись в уютных, наполненных дымом зальчиках с низко свисающими абажурами, они сидели над коктейлем до самого закрытия. До одури курили и вели глубокомысленные беседы, не забывая поглядывать по сторонам, ибо философия философией, но в нежные годы молодости у обоих на первом месте были совсем иные ценности.
   Тезкин, храня в душе и теле верность канувшей в лето художнице, с большим сочувствием относился к попыткам друга встретить за каким-нибудь столиком прекрасную даму. Однако с дамами им не везло: красавицы в великолепных вельветовых джинсах не обращали на любомудров внимания. Оба выглядели слишком напыщенно и неказисто, Лев впадал в меланхолию и, когда денег бывало больше обычного и они выпивали не по одному коктейлю, а по два, хмуро стучал кулаком по столу и с нарочитой громкостью говорил:
   – Старик, тебя преступно рано сделали мужчиной.
   Саня послушно кивал: мол, да, жизнь прошла, все осталось позади, и теперь в душе у него седина. На них неодобрительно косились, иногда подходил внушительный парень с золотой цепочкой на шее и предлагал выйти освежиться. На душе становилось гадко, гардеробщик, подавая им дешевенькие куртки и тщетно ожидая получить мелочь, звал сыроежками.
   – А ну их к черту, эти кабаки! Как они мне надоели! – бормотал Голдовский.
   Но что бы он ни говорил, назавтра друзья снова топали в «Лиру», «Гном», «Метлу» или «Дверь в стене», рассаживались с видом завсегдатаев, разглядывая собравшуюся публику, и однажды в баре возле Белорусского вокзала после медленного танца под хит тех лет «Отель Калифорния» Лева подвел к их столику светловолосую барышню в сером платье с янтарными бусами. Перепутав порядок представления, он торжественно произнес:
   – Познакомься, брат, это Катя.
   И Тезкина резануло доселе неведомой ревностью к тому, что не он нашел это волшебное создание и не ему на плечо склонилась во время танца аккуратная головка.
   Она была так мила и хороша, так искренне и звонко смеялась, что эрудит Голдовский прозвал ее Козеттой, а Саня с грустью подумал, что теперь останется один, и тоскливо ему сделалось не оттого, что потеряет друга, а оттого, что никогда больше не увидит этих чудесных глаз.
   Она не была похожа ни на одну прежде виденную им женщину: ни на Людмилу, ни на Ирочку Раевскую, ни даже на Серафиму Хренову; она словно отрицала собой их всех и больше всего Ларису Михайловну. И, искоса ее разглядывая, любуясь ее волосами, заколками, маленькими и крепкими ладошками, Тезкин испытывал необыкновенную нежность, но, когда она поворачивала голову в его сторону, быстро отводил глаза, успевая заметить улыбку на ее губах. От этой улыбки сердце жутко и радостно ухало вниз, и, выждав для приличия несколько секунд, он поднимал голову и продолжал на нее смотреть, не слушая пространные Левины рассуждения.
   Работала она медсестрой в Боткинской больнице, третий год безуспешно пыталась поступить в медицинский институт, и, размышляя о превратностях судьбы, сведшей троих незадачливых абитуриентов (он и себя уже относил к их числу), Тезкин думал о том, что, если бы это хоть на каплю зависело от него, он отдал бы половину своих лет за то, чтобы она поступила и была счастлива. Однако Козетта, похоже, надежду эту похоронила, к своим неудачам относилась беззаботно, и они втроем гуляли по Москве, а когда не хватало денег на бар, шли в музеи, на выставки, в мемориальные квартиры, о существовании которых Тезкин раньше и не подозревал. Потом они провожали ее в далекий, продутый ветрами и словно в насмешку названный Теплый Стан и, неловко глядя друг на друга, ехали обратно. Тезкин смущенно говорил, что чего он-де все мешает, Лева как-то очень неубедительно возражал, что для него мужская дружба превыше всего, а в том, что Катерина рано или поздно его полюбит, он не сомневается нисколько.