Страница:
Гоголь читал корректуру и, как всегда, внес много поправок и изменений, но сохранил все таинственные прорицания. Он обещал читателям, что в поэме, где суматошится Чичиков, явится на смену маниловым, ноздревым и собакевичам муж, одаренный божескими доблестями. Обещал еще автор, что в той самой книге, где даже дубиноголовая Настасья Петровна Коробочка поторговывает помаленьку крепостными девками, где беседует дама приятная во всех отношениях с дамой просто приятной, а прочие губернские дамы проносятся в галопаде, – что в этой же книге явится чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения…
Стоял май, когда вышли первые экземпляры долгожданной поэмы. Гоголь раскрыл книгу, пахнущую типографской краской, и сказал, отвечая на свои мысли:
– Вот немного бледное предвестие той великой поэмы, которая строится во мне и разрешит наконец загадку моего существования!
Какая тайна тревожит автора «Мертвых душ»?.. Но прочь набежавшие на чело морщины и строгий сумрак лица! В дорогу!
Николай Васильевич занял место в почтовом дилижансе, идущем в Петербург. Закутался, по обыкновению, в дорожную шинель и, казалось, не бросил ни одного взгляда на летние виды, плывущие за окном кареты.
Глава четырнадцатая
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
Стоял май, когда вышли первые экземпляры долгожданной поэмы. Гоголь раскрыл книгу, пахнущую типографской краской, и сказал, отвечая на свои мысли:
– Вот немного бледное предвестие той великой поэмы, которая строится во мне и разрешит наконец загадку моего существования!
Какая тайна тревожит автора «Мертвых душ»?.. Но прочь набежавшие на чело морщины и строгий сумрак лица! В дорогу!
Николай Васильевич занял место в почтовом дилижансе, идущем в Петербург. Закутался, по обыкновению, в дорожную шинель и, казалось, не бросил ни одного взгляда на летние виды, плывущие за окном кареты.
Глава четырнадцатая
Гоголь заехал в Петербург накоротке, держа путь за границу. Остановился у профессора Плетнева и ввечеру отправился на Невский. Шел не торопясь, привычно присматриваясь к людскому потоку.
«Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере, в Петербурге!» – Николай Васильевич мог бы еще раз повторить эти строки из собственной повести.
Прозрачной, едва видимой дымкой опускаются сумерки, суля трепетное мерцание белой летней ночи. Как любил эту пору Пушкин! Гоголю видится другое. Ему особенно дорог в Петербурге тот поздний час, когда будочник, накрывшись рогожей, вскарабкается на лестницу зажигать фонарь; настает тогда таинственное время, лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет.
В такое время молодой живописец Пискарев и встретил на Невском незнакомку, которая показалась ему совершенно Перуджиновой Бианкой. Художник был готов отдать жизнь за один ее взгляд; ее голос звучал, как арфа!
А вскоре Пискарев услышал тот же голос, но боже, какие слова были произнесены!
– Меня привезли в семь часов утра. Я была совсем пьяна. – При этом она улыбалась. А было ей всего семнадцать лет.
Мечта художника столкнулась с жестокой обыденностью. И погиб несчастный Пискарев.
Прошло несколько лет с тех пор, как привиделась Гоголю эта печальная история при обманчивом свете фонарей Невского проспекта. А Невский все тот же. Все так же быстро совершается на нем фантасмагория в течение одного только дня. Какой-нибудь чудак, ничего не ведая об участи Пискарева, снова устремляется вслед за незнакомкой, которая покажется ему Рафаэлевой Мадонной или Джокондой Леонардо да Винчи. Можно бы и белую ночь принять за фантасмагорию, если бы не противостояла этой фантасмагории незыблемая жизнь.
Навстречу Гоголю шел бравый офицер, заглядывая мимоходом под каждую женскую шляпку. Гоголь прищурился: никак старый знакомый – поручик Пирогов!
В тот вечер, когда художник Пискарев устремился за своей Бианкой, поручик Пирогов пошел следом за приятной блондинкой. Он претерпел, как известно, жестокую секуцию за волокитство, которой подверг поручика Пирогова муж приятной блондинки, честный немец, жестяных дел мастер Шиллер. А вечером того же дня поручик Пирогов отправился, успокоившись, к знакомым и так отличился в мазурке, что привел в восторг и дам и кавалеров.
– Дивно устроен свет, – повторяет, улыбаясь, Гоголь. – Должно быть, и сегодня танцует где-нибудь поручик Пирогов. Все поручики отлично танцуют мазурку.
За что же погиб, однако, мечтатель Пискарев? Спросить бы у автора повести «Невский проспект», да ведь еще раз повторит, пожалуй, Николай Васильевич: «О, не верьте Невскому проспекту!.. Все обман, все мечта, все не то, чем кажется! Он лжет во всякое время, Этот Невский проспект!..»
Может быть, и другие улицы Петербурга полны видений. Мало ли историй, подчас вовсе необычных, привиделось здесь Николаю Гоголю. Может быть, и сейчас еще держит свое заведение на Вознесенском проспекте цирюльник Иван Яковлевич. С ним произошло происшествие настолько фантастическое, что Гоголь должен был даже предупредить читателя: хоть подобные происшествия и бывают на свете, однако редко.
Цирюльник Иван Яковлевич обнаружил в хлебе, испеченном супругой, нос коллежского асессора Ковалева, которого он брил каждую середу и воскресенье. И хоть обозначено в повести точное число и месяц происшествия, кто этому поверит?
Гоголь тотчас согласится: «Как авторы могут брать подобные сюжеты, это, признаюсь, уж совсем непостижимо…» И в самом деле: коллежский асессор Ковалев, любивший именовать себя, на военный манер, майором, после напрасных поисков своего носа будто бы встретил его в Казанском соборе. Только нос уже был в ранге статского советника, при шляпе с плюмажем и молился с выражением величайшей набожности. «Точно, странно сверхъестественное отделение носа и появление его в разных местах в виде статского советника», – немедля признает автор, а сам знай пишет повесть дальше.
Но как ни сверхъестественны похождения носа майора Ковалева, все больше и больше проглядывает в повести привычная обыденность. Когда, например, майор Ковалев, разыскивая свой нос, заявился к частному приставу, то передняя у пристава оказалась завалена сахарными головами, которые нанесли сюда из дружбы купцы. Тут нет и намека на сверхъестественное – один незыблемый порядок. И квартальный надзиратель, участвовавший в поисках носа, принял от майора Ковалева, тоже из дружбы, конечно, государственную ассигнацию соответствующего цвета и достоинства. Выйдя же от майора Ковалева, квартальный стал немедля увещевать по зубам какого-то мужика. Какая тут фантастика?
На первый взгляд могло бы показаться, что все из-за того же пропавшего носа майор Ковалев завел каверзную переписку с штаб-офицершей Подточиной. Объяснилось же дело совсем просто, согласно законам человеческого естества. Штаб-офицерша питала надежду, что майор Ковалев, волочившийся за ее дочерью, сочетается с ней законным браком. А майор жениться не хотел, имел намерение просто так – пар амур. Он был чужд, слава богу, эфемерных сентиментов и твердо держался существенности.
Что же неприятного могло с ним случиться? Как ни хитрил Гоголь, а должен был закончить повесть по непреложным законам жизни: каждому носу свое место. В один прекрасный день и нос майора Ковалева снова оказался там, где ему следовало быть.
Всегда будут взласканы судьбой майоры и коллежские асессоры, приверженные к порядку. О частных же приставах или квартальных и говорить нечего. Никто из них и не слыхивал, к счастью, про какую-то Перуджинову Бианку. Не всегда и не всем лжет Невский проспект!
Но не зря же видятся автору петербургских повестей его прежние знакомцы. Гоголь задумал важное дело.
Он пришел к Прокоповичу и, не тратя лишних слов, объявил, что решил печатать в Петербурге собрание своих сочинений; по соображению выйдет, без «Мертвых душ», четыре тома.
Прокопович очень обрадовался. Давно разошлись и стали редкостью сборники гоголевских повестей.
– А все это дело, Николаша, – заключил Гоголь, – я поручаю тебе.
– Помилуй! – в полном смятении воскликнул Прокопович. – В таком деле я вовсе не сведущ. Где мне возиться с типографщиками да вести счеты с книгопродавцами? Даже и говорить об этом не стоит!
– Не стоит, – согласился Гоголь. – Все мною обдумано и решено.
Николай Васильевич говорил решительно и смотрел на школьного товарища так непреклонно, что Прокопович развел руками. Он-то, хоть и скромный учитель словесности, хорошо знает, что значит для русской литературы Гоголь. Как ему откажешь?
Этим важным делом и был занят в Петербурге Гоголь.
Возвратясь из города к Плетневу, он брал из книжных шкафов Петра Александровича вышедшие в прежние годы свои сборники – «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Миргород», «Арабески». С благоговением раскрывал старые книжки «Современника», где печатался при Пушкине. Может быть, больше всего хотелось Гоголю встретиться со старым знакомым Аксентием Ивановичем Поприщиным, но именно эту встречу он долго откладывал. Наконец открыл нужную страницу в «Арабесках».
Ходить бы титулярному советнику Поприщину в департамент да чинить перья для его превосходительства директора департамента. Ан нет! Все и началось, если верить запискам самого Поприщина, в тот день, когда, стоя под дождем у какого-то магазина, титулярный советник увидел дочку директора департамента, выпорхнувшую из кареты, как птичка. А собачка ее превосходительства, по имени Меджи, не успев проскользнуть за хозяйкой в магазин, встретилась с другой собачонкой, по кличке Фидель.
Встретились Меджи с Фиделью и заговорили совершенно по-человечески. Вначале Поприщин очень удивился, но потом, сообразив все, перестал удивляться. Ведь писали же в газетах о двух коровах, которые пришли в лавку и спросили фунт чаю. С недавнего времени и Аксентий Иванович начал слышать и видеть такое, чего еще никто не видывал и не слыхивал. Во всяком случае, всю собачью болтовню, услышанную подле магазина, титулярный советник обстоятельно внес в свои записки.
Гоголь перечитывал эти записки строку за строкой, словно проверяя, все ли записал Поприщин. Иногда кивал головой, по-видимому выражая Аксентию Ивановичу одобрение за точность и обстоятельность.
А с Аксентием Ивановичем продолжалось неладное. Ведь и прежде знал он, что суждено ему оставаться в титулярных советниках навечно; ведь и прежде чинил он перья для его превосходительства; будто и был создан господом богом именно для этой надобности; ведь и прежде директорский лакей потчевал его табачком, даже не вставая с места, и никто не подавал ему в департаменте ни шинели, ни шляпы. Но столкнулась привычная действительность с неведомо откуда залетевшей мечтой – и увидел титулярный советник всю неприглядность своего существования.
Мечта предстала перед Поприщиным в обличье дочери директора департамента. Но недоступна, несбыточна или гибельна мечта. Пора бы знать это всем титулярным советникам.
В комнату, отведенную Гоголю, вошел Плетнев.
– Не помешал? – спросил он с обычной своей деликатностью. Гоголь не ответил. Должно быть, и не слыхал. Не отрывал глаз от книги.
Петр Александрович присмотрелся:
– Никак «Записки сумасшедшего»? Этакая старина! Впрочем, любопытная картина: Гоголь читает Гоголя. А в книжных лавках раскупают «Мертвые души». Предвижу, Николай Васильевич, много будет шуму. Я же наслаждаюсь мыслью: сдам номер «Современника» и приступлю к чтению твоей поэмы. Тогда, надеюсь, все обсудим.
Петр Александрович вскоре ушел к себе. Гоголь вернулся к повести. Титулярный советник Поприщин уже объявил себя испанским королем Фердинандом Восьмым. Явясь в департамент, Фердинанд Восьмой обозвал директора пробкой, самой обыкновенной пробкой, которой закупоривают бутылки, а пробравшись в директорскую квартиру, увидел ее, Софи! Он даже не сказал ей, что он испанский король; он сказал только, что счастье ее ожидает такое, какого она и вообразить не может.
А за Фердинандом Восьмым уже приехали депутаты и увезли его в Испанию. Может быть, и до сих пор сидит он за решеткой в больнице для умалишенных, а государственный канцлер и великий инквизитор бьют его палками и льют холодную воду на его обритую голову.
Гоголю слышится нечеловеческий крик:
«Спасите меня! Возьмите меня!.. Матушка, спаси твоего бедного сына!»
Долго сидел Гоголь в полной неподвижности. Наконец зажег новые свечи и взялся за рукописную тетрадь. Медлит явиться к читателям еще один петербургский чиновник – Акакий Акакиевич Башмачкин. Медлит то ли по врожденной робости характера, то ли из-за страха, благоприобретенного на службе.
Акакий Акакиевич принадлежит к той жестокой обыденности жизни, в которой вовсе не рождаются никакие желания, никакие надежды и человек до смертного часа не знает, что значит загадочное слово «мечта».
Никогда бы не вздумал Акакий Акакиевич шить себе новую шинель, если бы портной Петрович решительно не отказался, несмотря на уговоры, латать его старый капот.
А может ли стать мечтой новая шинель? Ну пусть бы была шинель с седым бобром, шитая с этаким неповторимым гвардейским шиком. Но хороша же будет мечта, если Петрович пустил на воротник, по соображениям экономии, какую-то кошку, хотя будто бы издали похожа та кошка даже на куницу! Впрочем, дело не в бобрах и не в куницах. Если отнять у человека мечту, человек может умереть. Отняли новую шинель у Акакия Акакиевича Башмачкина, и угасла даже его никчемная жизнь.
В бессонную ночь Гоголь строго спрашивал себя: какие картины петербургской жизни он развернул? Ладно бы показал он столицу с дворцами и монументами, со швейцарами, похожими на генералиссимусов, да с ресторанами, где повар француз готовит рассупе-деликатес. А он взял и перевернул эти роскошные декорации, и обозначилось на изнанке убогое рядно, жалкие заплаты, пыль, грязь, мусор, всякое ничтожество и бедность.
Но неужто и существует Петербург только для того, чтобы благоденствовали здесь значительные особы, имеющие право на шляпу с плюмажем, да поручик Пирогов или майор Ковалев? А всем прочим одна дорога – либо с титулярным советником Поприщиным в сумасшедший дом, либо с художником Пискаревым и смиренным Акакием Акакиевичем в могилу?
Многие тайны Петербурга, скрытые от равнодушных глаз, обнажил Гоголь, но и ему, сердцеведу, не все открылось. В столице завелись люди, не похожие ни на художника Пискарева, ни на чиновников Поприщина или Башмачкина. Взять хотя бы повесть жизни дворянского сына Николая Некрасова. На что сурова оказалась к нему, пришельцу, столица, а он держит слово – не погибнуть!
Или суждено Николаю Некрасову совсем особое поприще? Или будет он исключением среди тех, кого рано или поздно пригнет долу жизнь? А кто же тогда те безвестные молодые люди, что тянутся издалека в университет и, живя впроголодь, отчаянно сражаются даже со злой чахоткой? Не всем ведь готовят рассупе-деликатес повара французы.
Конечно, никому нет запрета мечтать о Перуджиновой Бианке, но бродят ныне по Петербургу чудаки, что мечтают о переустройстве самой жизни.
Живет в Петербурге еще один человек, давно знакомый Гоголю. Только ничего не знают о Виссарионе Белинском герои петербургских повестей Гоголя. Ни те, кто дерзает на жалкий бунт, ни те, кто гибнет безмолвно.
А может быть, не так незыблема жестокая существенность, даром что украшают столицу всякие шпицы и монументы? Может быть, только тогда кажется незыблемой эта жизнь, когда сам демон зажигает лампы, чтобы показать все в ненастоящем виде?
Белую ночь незаметно сменило утро. Гоголь все еще бодрствовал. Мечты и обыденность! Как вас примирить?
«Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере, в Петербурге!» – Николай Васильевич мог бы еще раз повторить эти строки из собственной повести.
Прозрачной, едва видимой дымкой опускаются сумерки, суля трепетное мерцание белой летней ночи. Как любил эту пору Пушкин! Гоголю видится другое. Ему особенно дорог в Петербурге тот поздний час, когда будочник, накрывшись рогожей, вскарабкается на лестницу зажигать фонарь; настает тогда таинственное время, лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет.
В такое время молодой живописец Пискарев и встретил на Невском незнакомку, которая показалась ему совершенно Перуджиновой Бианкой. Художник был готов отдать жизнь за один ее взгляд; ее голос звучал, как арфа!
А вскоре Пискарев услышал тот же голос, но боже, какие слова были произнесены!
– Меня привезли в семь часов утра. Я была совсем пьяна. – При этом она улыбалась. А было ей всего семнадцать лет.
Мечта художника столкнулась с жестокой обыденностью. И погиб несчастный Пискарев.
Прошло несколько лет с тех пор, как привиделась Гоголю эта печальная история при обманчивом свете фонарей Невского проспекта. А Невский все тот же. Все так же быстро совершается на нем фантасмагория в течение одного только дня. Какой-нибудь чудак, ничего не ведая об участи Пискарева, снова устремляется вслед за незнакомкой, которая покажется ему Рафаэлевой Мадонной или Джокондой Леонардо да Винчи. Можно бы и белую ночь принять за фантасмагорию, если бы не противостояла этой фантасмагории незыблемая жизнь.
Навстречу Гоголю шел бравый офицер, заглядывая мимоходом под каждую женскую шляпку. Гоголь прищурился: никак старый знакомый – поручик Пирогов!
В тот вечер, когда художник Пискарев устремился за своей Бианкой, поручик Пирогов пошел следом за приятной блондинкой. Он претерпел, как известно, жестокую секуцию за волокитство, которой подверг поручика Пирогова муж приятной блондинки, честный немец, жестяных дел мастер Шиллер. А вечером того же дня поручик Пирогов отправился, успокоившись, к знакомым и так отличился в мазурке, что привел в восторг и дам и кавалеров.
– Дивно устроен свет, – повторяет, улыбаясь, Гоголь. – Должно быть, и сегодня танцует где-нибудь поручик Пирогов. Все поручики отлично танцуют мазурку.
За что же погиб, однако, мечтатель Пискарев? Спросить бы у автора повести «Невский проспект», да ведь еще раз повторит, пожалуй, Николай Васильевич: «О, не верьте Невскому проспекту!.. Все обман, все мечта, все не то, чем кажется! Он лжет во всякое время, Этот Невский проспект!..»
Может быть, и другие улицы Петербурга полны видений. Мало ли историй, подчас вовсе необычных, привиделось здесь Николаю Гоголю. Может быть, и сейчас еще держит свое заведение на Вознесенском проспекте цирюльник Иван Яковлевич. С ним произошло происшествие настолько фантастическое, что Гоголь должен был даже предупредить читателя: хоть подобные происшествия и бывают на свете, однако редко.
Цирюльник Иван Яковлевич обнаружил в хлебе, испеченном супругой, нос коллежского асессора Ковалева, которого он брил каждую середу и воскресенье. И хоть обозначено в повести точное число и месяц происшествия, кто этому поверит?
Гоголь тотчас согласится: «Как авторы могут брать подобные сюжеты, это, признаюсь, уж совсем непостижимо…» И в самом деле: коллежский асессор Ковалев, любивший именовать себя, на военный манер, майором, после напрасных поисков своего носа будто бы встретил его в Казанском соборе. Только нос уже был в ранге статского советника, при шляпе с плюмажем и молился с выражением величайшей набожности. «Точно, странно сверхъестественное отделение носа и появление его в разных местах в виде статского советника», – немедля признает автор, а сам знай пишет повесть дальше.
Но как ни сверхъестественны похождения носа майора Ковалева, все больше и больше проглядывает в повести привычная обыденность. Когда, например, майор Ковалев, разыскивая свой нос, заявился к частному приставу, то передняя у пристава оказалась завалена сахарными головами, которые нанесли сюда из дружбы купцы. Тут нет и намека на сверхъестественное – один незыблемый порядок. И квартальный надзиратель, участвовавший в поисках носа, принял от майора Ковалева, тоже из дружбы, конечно, государственную ассигнацию соответствующего цвета и достоинства. Выйдя же от майора Ковалева, квартальный стал немедля увещевать по зубам какого-то мужика. Какая тут фантастика?
На первый взгляд могло бы показаться, что все из-за того же пропавшего носа майор Ковалев завел каверзную переписку с штаб-офицершей Подточиной. Объяснилось же дело совсем просто, согласно законам человеческого естества. Штаб-офицерша питала надежду, что майор Ковалев, волочившийся за ее дочерью, сочетается с ней законным браком. А майор жениться не хотел, имел намерение просто так – пар амур. Он был чужд, слава богу, эфемерных сентиментов и твердо держался существенности.
Что же неприятного могло с ним случиться? Как ни хитрил Гоголь, а должен был закончить повесть по непреложным законам жизни: каждому носу свое место. В один прекрасный день и нос майора Ковалева снова оказался там, где ему следовало быть.
Всегда будут взласканы судьбой майоры и коллежские асессоры, приверженные к порядку. О частных же приставах или квартальных и говорить нечего. Никто из них и не слыхивал, к счастью, про какую-то Перуджинову Бианку. Не всегда и не всем лжет Невский проспект!
Но не зря же видятся автору петербургских повестей его прежние знакомцы. Гоголь задумал важное дело.
Он пришел к Прокоповичу и, не тратя лишних слов, объявил, что решил печатать в Петербурге собрание своих сочинений; по соображению выйдет, без «Мертвых душ», четыре тома.
Прокопович очень обрадовался. Давно разошлись и стали редкостью сборники гоголевских повестей.
– А все это дело, Николаша, – заключил Гоголь, – я поручаю тебе.
– Помилуй! – в полном смятении воскликнул Прокопович. – В таком деле я вовсе не сведущ. Где мне возиться с типографщиками да вести счеты с книгопродавцами? Даже и говорить об этом не стоит!
– Не стоит, – согласился Гоголь. – Все мною обдумано и решено.
Николай Васильевич говорил решительно и смотрел на школьного товарища так непреклонно, что Прокопович развел руками. Он-то, хоть и скромный учитель словесности, хорошо знает, что значит для русской литературы Гоголь. Как ему откажешь?
Этим важным делом и был занят в Петербурге Гоголь.
Возвратясь из города к Плетневу, он брал из книжных шкафов Петра Александровича вышедшие в прежние годы свои сборники – «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Миргород», «Арабески». С благоговением раскрывал старые книжки «Современника», где печатался при Пушкине. Может быть, больше всего хотелось Гоголю встретиться со старым знакомым Аксентием Ивановичем Поприщиным, но именно эту встречу он долго откладывал. Наконец открыл нужную страницу в «Арабесках».
Ходить бы титулярному советнику Поприщину в департамент да чинить перья для его превосходительства директора департамента. Ан нет! Все и началось, если верить запискам самого Поприщина, в тот день, когда, стоя под дождем у какого-то магазина, титулярный советник увидел дочку директора департамента, выпорхнувшую из кареты, как птичка. А собачка ее превосходительства, по имени Меджи, не успев проскользнуть за хозяйкой в магазин, встретилась с другой собачонкой, по кличке Фидель.
Встретились Меджи с Фиделью и заговорили совершенно по-человечески. Вначале Поприщин очень удивился, но потом, сообразив все, перестал удивляться. Ведь писали же в газетах о двух коровах, которые пришли в лавку и спросили фунт чаю. С недавнего времени и Аксентий Иванович начал слышать и видеть такое, чего еще никто не видывал и не слыхивал. Во всяком случае, всю собачью болтовню, услышанную подле магазина, титулярный советник обстоятельно внес в свои записки.
Гоголь перечитывал эти записки строку за строкой, словно проверяя, все ли записал Поприщин. Иногда кивал головой, по-видимому выражая Аксентию Ивановичу одобрение за точность и обстоятельность.
А с Аксентием Ивановичем продолжалось неладное. Ведь и прежде знал он, что суждено ему оставаться в титулярных советниках навечно; ведь и прежде чинил он перья для его превосходительства; будто и был создан господом богом именно для этой надобности; ведь и прежде директорский лакей потчевал его табачком, даже не вставая с места, и никто не подавал ему в департаменте ни шинели, ни шляпы. Но столкнулась привычная действительность с неведомо откуда залетевшей мечтой – и увидел титулярный советник всю неприглядность своего существования.
Мечта предстала перед Поприщиным в обличье дочери директора департамента. Но недоступна, несбыточна или гибельна мечта. Пора бы знать это всем титулярным советникам.
В комнату, отведенную Гоголю, вошел Плетнев.
– Не помешал? – спросил он с обычной своей деликатностью. Гоголь не ответил. Должно быть, и не слыхал. Не отрывал глаз от книги.
Петр Александрович присмотрелся:
– Никак «Записки сумасшедшего»? Этакая старина! Впрочем, любопытная картина: Гоголь читает Гоголя. А в книжных лавках раскупают «Мертвые души». Предвижу, Николай Васильевич, много будет шуму. Я же наслаждаюсь мыслью: сдам номер «Современника» и приступлю к чтению твоей поэмы. Тогда, надеюсь, все обсудим.
Петр Александрович вскоре ушел к себе. Гоголь вернулся к повести. Титулярный советник Поприщин уже объявил себя испанским королем Фердинандом Восьмым. Явясь в департамент, Фердинанд Восьмой обозвал директора пробкой, самой обыкновенной пробкой, которой закупоривают бутылки, а пробравшись в директорскую квартиру, увидел ее, Софи! Он даже не сказал ей, что он испанский король; он сказал только, что счастье ее ожидает такое, какого она и вообразить не может.
А за Фердинандом Восьмым уже приехали депутаты и увезли его в Испанию. Может быть, и до сих пор сидит он за решеткой в больнице для умалишенных, а государственный канцлер и великий инквизитор бьют его палками и льют холодную воду на его обритую голову.
Гоголю слышится нечеловеческий крик:
«Спасите меня! Возьмите меня!.. Матушка, спаси твоего бедного сына!»
Долго сидел Гоголь в полной неподвижности. Наконец зажег новые свечи и взялся за рукописную тетрадь. Медлит явиться к читателям еще один петербургский чиновник – Акакий Акакиевич Башмачкин. Медлит то ли по врожденной робости характера, то ли из-за страха, благоприобретенного на службе.
Акакий Акакиевич принадлежит к той жестокой обыденности жизни, в которой вовсе не рождаются никакие желания, никакие надежды и человек до смертного часа не знает, что значит загадочное слово «мечта».
Никогда бы не вздумал Акакий Акакиевич шить себе новую шинель, если бы портной Петрович решительно не отказался, несмотря на уговоры, латать его старый капот.
А может ли стать мечтой новая шинель? Ну пусть бы была шинель с седым бобром, шитая с этаким неповторимым гвардейским шиком. Но хороша же будет мечта, если Петрович пустил на воротник, по соображениям экономии, какую-то кошку, хотя будто бы издали похожа та кошка даже на куницу! Впрочем, дело не в бобрах и не в куницах. Если отнять у человека мечту, человек может умереть. Отняли новую шинель у Акакия Акакиевича Башмачкина, и угасла даже его никчемная жизнь.
В бессонную ночь Гоголь строго спрашивал себя: какие картины петербургской жизни он развернул? Ладно бы показал он столицу с дворцами и монументами, со швейцарами, похожими на генералиссимусов, да с ресторанами, где повар француз готовит рассупе-деликатес. А он взял и перевернул эти роскошные декорации, и обозначилось на изнанке убогое рядно, жалкие заплаты, пыль, грязь, мусор, всякое ничтожество и бедность.
Но неужто и существует Петербург только для того, чтобы благоденствовали здесь значительные особы, имеющие право на шляпу с плюмажем, да поручик Пирогов или майор Ковалев? А всем прочим одна дорога – либо с титулярным советником Поприщиным в сумасшедший дом, либо с художником Пискаревым и смиренным Акакием Акакиевичем в могилу?
Многие тайны Петербурга, скрытые от равнодушных глаз, обнажил Гоголь, но и ему, сердцеведу, не все открылось. В столице завелись люди, не похожие ни на художника Пискарева, ни на чиновников Поприщина или Башмачкина. Взять хотя бы повесть жизни дворянского сына Николая Некрасова. На что сурова оказалась к нему, пришельцу, столица, а он держит слово – не погибнуть!
Или суждено Николаю Некрасову совсем особое поприще? Или будет он исключением среди тех, кого рано или поздно пригнет долу жизнь? А кто же тогда те безвестные молодые люди, что тянутся издалека в университет и, живя впроголодь, отчаянно сражаются даже со злой чахоткой? Не всем ведь готовят рассупе-деликатес повара французы.
Конечно, никому нет запрета мечтать о Перуджиновой Бианке, но бродят ныне по Петербургу чудаки, что мечтают о переустройстве самой жизни.
Живет в Петербурге еще один человек, давно знакомый Гоголю. Только ничего не знают о Виссарионе Белинском герои петербургских повестей Гоголя. Ни те, кто дерзает на жалкий бунт, ни те, кто гибнет безмолвно.
А может быть, не так незыблема жестокая существенность, даром что украшают столицу всякие шпицы и монументы? Может быть, только тогда кажется незыблемой эта жизнь, когда сам демон зажигает лампы, чтобы показать все в ненастоящем виде?
Белую ночь незаметно сменило утро. Гоголь все еще бодрствовал. Мечты и обыденность! Как вас примирить?
Глава пятнадцатая
– Гоголь будет читать из «Мертвых душ» у Александры Осиповны!
По такому известию у Смирновой собрались избранные друзья: профессор Плетнев, поэт и критик князь Вяземский… Всех приглашенных, впрочем, можно было перечесть на пальцах. Гоголь, как всегда, был скуп на такие приглашения, а для хозяйки дома его слово – закон.
Разговор в гостиной шел о всякой всячине. Сохрани бог намекнуть Николаю Васильевичу на всеобщее ожидание!
Он сидел в кресле в дальнем углу, в разговорах участия не принимал, но украдкой бросал взгляды на хозяйку дома.
Знакомство Гоголя с Александрой Осиповной было давнее. Смирнова, ловко управлявшая своими многочисленными придворными связями, была не менее охоча на дружбу с поэтами и писателями. Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Вяземский отдали дань этой умной, образованной женщине, отличавшейся не только красотой, но и живостью души. Гоголь пополнил почетный круг ее литературных знакомств.
Отношения Александры Осиповны с Гоголем складывались всего труднее. Николай Васильевич то усердно искал ее общества, то замыкался и исчезал, чтобы потом прийти как ни в чем не бывало.
Прославленная красавица часто с удивлением спрашивала себя: неужто это тот самый Гоголь, который вчера смотрел осенним днем, а сегодня неистощимо весел?
Однажды был и такой случай. Посреди разговора Александра Осиповна прищурила прекрасные глаза, воспетые поэтами, и спросила с той милой непосредственностью, которая так удается дамам высшего света:
– Признайтесь, Гоголёк! Вы, кажется, в меня влюблены?
«Гогольком» дружески звал Гоголя Василий Андреевич Жуковский. В устах красавицы ласковое прозвище прозвучало совершенной музыкой. Придворная дама, избалованная успехом, ждала пылкого признания не первый раз в своей бурной жизни. В жизни Гоголя это случилось, по-видимому, впервые. Застигнутый врасплох, он сначала удивился, потом рассердился и сбежал. Александра Осиповна, оставшись одна, долго смеялась. Ни она, ни Гоголь понятия не имели, какой мистический характер примет их дружба в недалекие годы.
В день, назначенный для чтения «Мертвых душ», Николай Васильевич расположился в гостиной Александры Осиповны с таким видом, будто случайно, скуки ради, сюда забрел.
Нетерпение собравшихся заметно нарастало, – Гоголь, кажется, и вовсе забыл о данном обещании.
– Что бы такое прочесть вам, господа? – вдруг осведомился он, как будто только сейчас пришло ему в голову подобное намерение.
Николай Васильевич раскрыл портфель. Теперь каждый мог убедиться – закладки между страницами «Мертвых душ» были положены заранее.
Чичиков и Манилов, пустившись в дальний путь, сочли долгом посетить петербургскую гостиную ее превосходительства Александры Осиповны Смирновой. Казалось, сам Павел Иванович Чичиков, изящно изогнув стан, расшаркивается перед хозяйкой дома. Изображая Манилова, Гоголь легонько помахивал рукой, и всем отчетливо привиделось, как расползались клубы табачного дыма. Но еще большего совершенства достиг автор, передавая разговор двух губернских дам – дамы просто приятной и дамы приятной во всех отношениях.
Читая, Николай Васильевич покосился на Смирнову. Но что могла ответить Александра Осиповна, если ее душил смех? Впервые за свою жизнь она побывала запросто в обществе губернских дам и присутствовала при обсуждении фестончиков и прочих секретов моды.
Но едва только дамы из губернского города NN успели обменяться важнейшими мыслями, Николай Васильевич закрыл книгу. Посидел короткое время с привычно строгим, пожалуй, даже равнодушным лицом и, не дослушав восторженных похвал, собрался на уход.
На чтении «Мертвых душ» в гостиной ее превосходительства Александры Осиповны Смирновой не присутствовал, конечно, Виссарион Белинский. Не вхож сюда литератор-разночинец.
А встретиться с ним Гоголю непременно надо. Еще из Москвы писал об этом Николай Васильевич. Правда, писал не самому Белинскому, а передал через Прокоповича. Прокопович и Белинский близки, – стало быть, не все ли равно, кому написать?
Странно складывались отношения Гоголя с критиком, который раскрыл неразрывную связь его созданий с болями и скорбями России. Кто не согласится, что их нужно врачевать? Но как? Тут Гоголь не раз в смущении откладывал статьи Белинского, хотя критик никак не мог сказать в подцензурной печати о той единственной скребнице, которая может очистить Русь от скверны.
У Белинского не было, пожалуй, более внимательного читателя, чем Гоголь; у Гоголя не было более прозорливого союзника, чем Виссарион Белинский. Но очень редки их встречи.
По такому известию у Смирновой собрались избранные друзья: профессор Плетнев, поэт и критик князь Вяземский… Всех приглашенных, впрочем, можно было перечесть на пальцах. Гоголь, как всегда, был скуп на такие приглашения, а для хозяйки дома его слово – закон.
Разговор в гостиной шел о всякой всячине. Сохрани бог намекнуть Николаю Васильевичу на всеобщее ожидание!
Он сидел в кресле в дальнем углу, в разговорах участия не принимал, но украдкой бросал взгляды на хозяйку дома.
Знакомство Гоголя с Александрой Осиповной было давнее. Смирнова, ловко управлявшая своими многочисленными придворными связями, была не менее охоча на дружбу с поэтами и писателями. Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Вяземский отдали дань этой умной, образованной женщине, отличавшейся не только красотой, но и живостью души. Гоголь пополнил почетный круг ее литературных знакомств.
Отношения Александры Осиповны с Гоголем складывались всего труднее. Николай Васильевич то усердно искал ее общества, то замыкался и исчезал, чтобы потом прийти как ни в чем не бывало.
Прославленная красавица часто с удивлением спрашивала себя: неужто это тот самый Гоголь, который вчера смотрел осенним днем, а сегодня неистощимо весел?
Однажды был и такой случай. Посреди разговора Александра Осиповна прищурила прекрасные глаза, воспетые поэтами, и спросила с той милой непосредственностью, которая так удается дамам высшего света:
– Признайтесь, Гоголёк! Вы, кажется, в меня влюблены?
«Гогольком» дружески звал Гоголя Василий Андреевич Жуковский. В устах красавицы ласковое прозвище прозвучало совершенной музыкой. Придворная дама, избалованная успехом, ждала пылкого признания не первый раз в своей бурной жизни. В жизни Гоголя это случилось, по-видимому, впервые. Застигнутый врасплох, он сначала удивился, потом рассердился и сбежал. Александра Осиповна, оставшись одна, долго смеялась. Ни она, ни Гоголь понятия не имели, какой мистический характер примет их дружба в недалекие годы.
В день, назначенный для чтения «Мертвых душ», Николай Васильевич расположился в гостиной Александры Осиповны с таким видом, будто случайно, скуки ради, сюда забрел.
Нетерпение собравшихся заметно нарастало, – Гоголь, кажется, и вовсе забыл о данном обещании.
– Что бы такое прочесть вам, господа? – вдруг осведомился он, как будто только сейчас пришло ему в голову подобное намерение.
Николай Васильевич раскрыл портфель. Теперь каждый мог убедиться – закладки между страницами «Мертвых душ» были положены заранее.
Чичиков и Манилов, пустившись в дальний путь, сочли долгом посетить петербургскую гостиную ее превосходительства Александры Осиповны Смирновой. Казалось, сам Павел Иванович Чичиков, изящно изогнув стан, расшаркивается перед хозяйкой дома. Изображая Манилова, Гоголь легонько помахивал рукой, и всем отчетливо привиделось, как расползались клубы табачного дыма. Но еще большего совершенства достиг автор, передавая разговор двух губернских дам – дамы просто приятной и дамы приятной во всех отношениях.
Читая, Николай Васильевич покосился на Смирнову. Но что могла ответить Александра Осиповна, если ее душил смех? Впервые за свою жизнь она побывала запросто в обществе губернских дам и присутствовала при обсуждении фестончиков и прочих секретов моды.
Но едва только дамы из губернского города NN успели обменяться важнейшими мыслями, Николай Васильевич закрыл книгу. Посидел короткое время с привычно строгим, пожалуй, даже равнодушным лицом и, не дослушав восторженных похвал, собрался на уход.
На чтении «Мертвых душ» в гостиной ее превосходительства Александры Осиповны Смирновой не присутствовал, конечно, Виссарион Белинский. Не вхож сюда литератор-разночинец.
А встретиться с ним Гоголю непременно надо. Еще из Москвы писал об этом Николай Васильевич. Правда, писал не самому Белинскому, а передал через Прокоповича. Прокопович и Белинский близки, – стало быть, не все ли равно, кому написать?
Странно складывались отношения Гоголя с критиком, который раскрыл неразрывную связь его созданий с болями и скорбями России. Кто не согласится, что их нужно врачевать? Но как? Тут Гоголь не раз в смущении откладывал статьи Белинского, хотя критик никак не мог сказать в подцензурной печати о той единственной скребнице, которая может очистить Русь от скверны.
У Белинского не было, пожалуй, более внимательного читателя, чем Гоголь; у Гоголя не было более прозорливого союзника, чем Виссарион Белинский. Но очень редки их встречи.
Глава шестнадцатая
На следующий день Гоголь пришел к Прокоповичу. Много говорил о будущем издании своих сочинений, заботливо касаясь каждой мелочи. Потом, передавая тетрадь с повестью об Акакии Акакиевиче Башмачкине, еще раз ее перелистал.
– Где надо будет, выправь в «Шинели» промашки в слоге. У меня теперь другое на уме. Пока не кончу «Мертвые души», буду мертв для всякого иного дела. «Хвосты» же к собранию сочинений пришлю тебе из-за границы. Здесь никак не успею, а ты, знаю, во всем разберешься. Это я тебе говорю, ты же слову моему верь, и все тебе дастся. – Помолчал и спросил с нетерпением: – Белинский обещал быть?
– Будет, конечно, если ты назначил.
– Добре!
Белинский вскоре пришел. Он только что прочел, не отрываясь, «Мертвые души». С этого, конечно, и начал.
– Не торопитесь с суждением, – перебил его Гоголь. – Никто не может обнять поэму с первого чтения.
– Кто будет с этим спорить, Николай Васильевич? Воистину необъятное творение – «Мертвые души». Читаешь и ловишь себя на мысли: все вами же ранее написанное кажется теперь бледным.
Гоголь слушал не перебивая, будто забыл о только что сделанном предупреждении.
– Надобно кровно породниться с поэмой, прежде чем решиться о ней говорить. Не боюсь признаться, однако: вихрем поднимаются мысли. – Белинский с трудом сдерживал свой порыв. – Не буду скрывать, Николай Васильевич, я шел к вам еще и для того, чтобы разрешить неотступное мое сомнение…
Гоголь пристально на него посмотрел, сказал с беспокойством:
– Слушаю вас…
– Неужели же, – начал Белинский, – в сем самом Чичикове, как сказано в «Мертвых душах», в холодном его существовании, заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека перед мудростью небес? Да какие небеса, Николай Васильевич, могут возродить в Чичикове человека?
– Две большие части поэмы впереди, – уклончиво отвечал Гоголь. Вопрос Белинского предвосхитил его мысли. – Почему ж не спросите вы и о Плюшкине, например, или о многих других? Открою вам за тайну: прежде всего самому автору нужно заняться воспитанием душевным. Только тогда возродятся его герои. Но все это – далеко впереди, так далеко, что сам не вижу всего пути.
Гоголь говорил тихим голосом, прерывая речь кратким молчанием. Казалось, он слышит то, чего не дано слышать собеседнику. Участвуя в разговоре, уходил в себя: словно бы ничтожны стали все речи перед величием истины, ему открывшейся.
– Поверьте мне, – снова начал Гоголь, – тайна существования не только Чичикова, но даже Плюшкина сама собой разрешится, когда придет время. Полное значение лирических намеков в поэме не раньше раскроется всем, как выйдет последняя часть. До тех пор опрометчиво будет всякое слово, как тщетны и попытки наши примирить мечтания с существующими настроениями. Все мы должны для этого нравственно возродиться.
– Не вернее ли было бы для начала, Николай Васильевич, истребить те проклятые неустройства? Иначе каждый Чичиков всегда останется Чичиковым, разве только станет больше и удачнее приобретать. Жизнь свидетельствует о том с неумолимой очевидностью.
Гоголь молчал, прикрыв глаза. В молчании чувствовалась и холодность, и отчуждение.
Со смутным чувством Белинский перевел разговор:
– Странная судьба у нашей словесности, Николай Васильевич! Она украшает вашими произведениями страницы «Современника» и «Москвитянина» и лишает их «Отечественные записки».
– Помнится, вы уже писали мне о том в Москву. – Гоголь нахмурился. Не станет же он объяснять, как вырвал у него «Рим» немилосердный Погодин, как послал он «Портрет» Плетневу, отчаявшись получить от него хотя бы одно слово о судьбе «Мертвых душ». Как же можно упрекать человека, не зная всех обстоятельств?
– Не ставлю слишком высоко «Отечественные записки», – продолжал Белинский, – но не буду и умалять их. Скажу напрямки, Николаи Васильевич, это единственный журнал, на страницах которого звучит смелое слово.
– Только крайность могла заставить меня участвовать в журналах, – с неохотой отвечал Гоголь. – Ныне же скорее отрублю себе руку, чем поддамся даже крайности… Любопытно знать, однако, как судите вы о «Риме»? Я дорожу каждым мнением, тем более вашим. – Гоголь снова заметно оживился.
– Тогда не поставьте мне в упрек мои сомнения. Не могу я принять многое из того, что сказано в повести о Франции и Париже. А вам ли, зоркому путешественнику, не знать тамошней жизни!
Гоголь поднял глаза, но ничего не сказал.
– Так неужели же, – продолжал Белинский, – во Франции можно увидеть только намеки на мысль и отсутствие самих мыслей, полустрасти – вместо страстей, страшную пустоту в сердцах и, наконец, отсутствие, как сказано у вас, величественно-степенной идеи? Я помню каждую строку и знаю, что ничего не исказил. Неужто же Францию со всем величием идей, рожденных в бурях революции, должно упрекать в том, что идеи эти отличаются стремительным развитием на благо человечеству? Можно ли, – воскликнул Белинский с горечью, – великую страну с великим прошлым уподобить, как написано в «Риме», легкому водевилю или блестящей виньетке?!
– Напомню вам, – Гоголь, вопреки обыкновению, не уклонился от спора, – что к этому выводу приходит в «Риме» итальянский князь после знакомства с Парижем. Автор повести за него не отвечает.
– Полноте, Николай Васильевич! Ваше сочувствие этим мыслям не ускользнет от читателя. Иначе автор нашел бы способ опровергнуть своего героя. Не вы ли, знакомя нас с героями «Мертвых душ», не боитесь произнести над ними приговор?
– Стало быть, был я прельщен гордыней, – отвечал Гоголь с неожиданным воодушевлением. – Есть только один судья небесный для всех и каждого из нас, – Гоголь поднял руку, словно призывая в свидетели небесного судью.
– Где надо будет, выправь в «Шинели» промашки в слоге. У меня теперь другое на уме. Пока не кончу «Мертвые души», буду мертв для всякого иного дела. «Хвосты» же к собранию сочинений пришлю тебе из-за границы. Здесь никак не успею, а ты, знаю, во всем разберешься. Это я тебе говорю, ты же слову моему верь, и все тебе дастся. – Помолчал и спросил с нетерпением: – Белинский обещал быть?
– Будет, конечно, если ты назначил.
– Добре!
Белинский вскоре пришел. Он только что прочел, не отрываясь, «Мертвые души». С этого, конечно, и начал.
– Не торопитесь с суждением, – перебил его Гоголь. – Никто не может обнять поэму с первого чтения.
– Кто будет с этим спорить, Николай Васильевич? Воистину необъятное творение – «Мертвые души». Читаешь и ловишь себя на мысли: все вами же ранее написанное кажется теперь бледным.
Гоголь слушал не перебивая, будто забыл о только что сделанном предупреждении.
– Надобно кровно породниться с поэмой, прежде чем решиться о ней говорить. Не боюсь признаться, однако: вихрем поднимаются мысли. – Белинский с трудом сдерживал свой порыв. – Не буду скрывать, Николай Васильевич, я шел к вам еще и для того, чтобы разрешить неотступное мое сомнение…
Гоголь пристально на него посмотрел, сказал с беспокойством:
– Слушаю вас…
– Неужели же, – начал Белинский, – в сем самом Чичикове, как сказано в «Мертвых душах», в холодном его существовании, заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека перед мудростью небес? Да какие небеса, Николай Васильевич, могут возродить в Чичикове человека?
– Две большие части поэмы впереди, – уклончиво отвечал Гоголь. Вопрос Белинского предвосхитил его мысли. – Почему ж не спросите вы и о Плюшкине, например, или о многих других? Открою вам за тайну: прежде всего самому автору нужно заняться воспитанием душевным. Только тогда возродятся его герои. Но все это – далеко впереди, так далеко, что сам не вижу всего пути.
Гоголь говорил тихим голосом, прерывая речь кратким молчанием. Казалось, он слышит то, чего не дано слышать собеседнику. Участвуя в разговоре, уходил в себя: словно бы ничтожны стали все речи перед величием истины, ему открывшейся.
– Поверьте мне, – снова начал Гоголь, – тайна существования не только Чичикова, но даже Плюшкина сама собой разрешится, когда придет время. Полное значение лирических намеков в поэме не раньше раскроется всем, как выйдет последняя часть. До тех пор опрометчиво будет всякое слово, как тщетны и попытки наши примирить мечтания с существующими настроениями. Все мы должны для этого нравственно возродиться.
– Не вернее ли было бы для начала, Николай Васильевич, истребить те проклятые неустройства? Иначе каждый Чичиков всегда останется Чичиковым, разве только станет больше и удачнее приобретать. Жизнь свидетельствует о том с неумолимой очевидностью.
Гоголь молчал, прикрыв глаза. В молчании чувствовалась и холодность, и отчуждение.
Со смутным чувством Белинский перевел разговор:
– Странная судьба у нашей словесности, Николай Васильевич! Она украшает вашими произведениями страницы «Современника» и «Москвитянина» и лишает их «Отечественные записки».
– Помнится, вы уже писали мне о том в Москву. – Гоголь нахмурился. Не станет же он объяснять, как вырвал у него «Рим» немилосердный Погодин, как послал он «Портрет» Плетневу, отчаявшись получить от него хотя бы одно слово о судьбе «Мертвых душ». Как же можно упрекать человека, не зная всех обстоятельств?
– Не ставлю слишком высоко «Отечественные записки», – продолжал Белинский, – но не буду и умалять их. Скажу напрямки, Николаи Васильевич, это единственный журнал, на страницах которого звучит смелое слово.
– Только крайность могла заставить меня участвовать в журналах, – с неохотой отвечал Гоголь. – Ныне же скорее отрублю себе руку, чем поддамся даже крайности… Любопытно знать, однако, как судите вы о «Риме»? Я дорожу каждым мнением, тем более вашим. – Гоголь снова заметно оживился.
– Тогда не поставьте мне в упрек мои сомнения. Не могу я принять многое из того, что сказано в повести о Франции и Париже. А вам ли, зоркому путешественнику, не знать тамошней жизни!
Гоголь поднял глаза, но ничего не сказал.
– Так неужели же, – продолжал Белинский, – во Франции можно увидеть только намеки на мысль и отсутствие самих мыслей, полустрасти – вместо страстей, страшную пустоту в сердцах и, наконец, отсутствие, как сказано у вас, величественно-степенной идеи? Я помню каждую строку и знаю, что ничего не исказил. Неужто же Францию со всем величием идей, рожденных в бурях революции, должно упрекать в том, что идеи эти отличаются стремительным развитием на благо человечеству? Можно ли, – воскликнул Белинский с горечью, – великую страну с великим прошлым уподобить, как написано в «Риме», легкому водевилю или блестящей виньетке?!
– Напомню вам, – Гоголь, вопреки обыкновению, не уклонился от спора, – что к этому выводу приходит в «Риме» итальянский князь после знакомства с Парижем. Автор повести за него не отвечает.
– Полноте, Николай Васильевич! Ваше сочувствие этим мыслям не ускользнет от читателя. Иначе автор нашел бы способ опровергнуть своего героя. Не вы ли, знакомя нас с героями «Мертвых душ», не боитесь произнести над ними приговор?
– Стало быть, был я прельщен гордыней, – отвечал Гоголь с неожиданным воодушевлением. – Есть только один судья небесный для всех и каждого из нас, – Гоголь поднял руку, словно призывая в свидетели небесного судью.