Вам это интересно? Тогда слушайте дальше.
   Первого красноармейца увидел через год. В восемнадцатом. В нашу деревню приехал продотряд, забирать хлеб у кулаков. Кулаки хлеб не отдавали, прятали и жгли. Я уже был комсомольцем. Мне сказали: Красная Армия голодает, советская власть голодает, Ленин голодает, ты должен помочь. Мне пятнадцать лет. Я уверовал! Ночью мы следили за теми. кто побогаче, сторожили. Ну, и я выследил, что наш сосед, дядька Семен, сжег хлеб в лесу. Утром нашли то место, еще земля теплая... Зерном жареным пахнет... Привели дядьку Семена... Командир говорит:
   - Под трибунал!
   Никто не знал этого слова. Объяснили: скорый суд. Продовольственный трибунал - суд за злостное укрывательство хлеба в тяжелое для советской власти время. Приговор один - расстрел. Вечером дядьку Семена привезли на телеге в лес и расстреляли. На том самом месте, где еще хлебом пахло.
   Мне было страшно. До этого я не видел, как расстреливают людей... Но Красная Армия голодает, Ленин голодает... Я был мальчишка...
   Отряд уехал, и отец выгнал меня из дома:
   - Уходи! Чтобы я тебя никогда не видел. Уходи из своей деревни. А тот убьют! И нас всех из-за тебя убьют.
   Я уходил из деревни мимо кладбища, где лежал дядька Семен... Свою первую жертву, которую я принес во имя революции, я оплакивал детскими слезами. Но моя мама наденет шелковое платье... Моя сестра будет ходить в туфельках на каблуках... Не только они, все будут счастливы...
   Щелкает... Щелкает... Иногда мне кажется, что мой мозг взрывается. Или там лента порвалась. Вдруг ничего не помню. Или начинаю вспоминать то. что никогда не вспоминал. Не помнил. Тогда кадры крутятся-крутятся, как на старой пленке. Немой кинематограф. Без голоса. Одни человеческие глаза и лица. Чаще всего кони скачут... Так скачут, что вот-вот лопнет сердце... Пока глаза не открою... Когда умерла моя вторая жена, я понял, что у меня никого не осталось, кроме меня самого. Я сам себе друг, я сам себе судья, я сам себе враг.
   Ну, верил Я! Верил! Уверовал! Мы были фанатиками революции - мое поколение. Мое восхитительное поколение! Только вот бессонница по ночам... Нет, я восхищен своим поколением, восхищен его фанатизмом. Кто может умереть? Только тот. кто готов умереть. И не будь нашего фанатизма, выдержали бы мы? Стоп! Иногда я ловлю себя на мысли, что не разговариваю с самим собой, а все время перед кем-то выступаю, тогда тихо себе шепчу: "А ну-ка, слезь с трибуны!" Наверное, сейчас мне тоже надо слезть с трибуны? Да?!
   Не требуйте от меня логики. Я любил революцию. Какая красивая идея: все будут братья, все будут равны. Будем вместе работать, все поровну поделим. Вечная идея! Бессмертная! Лучшего ничего в мире не придумано с того времени, как человек вылез из шкуры. То, что сейчас ругают как социализм, никакого отношения к социалистической идее не имеет Но люди к ней не готовы, они еще не совершенны. А мы были идеалистами. Моя бессонница... Заснул под утро... Сон... Ребенок уже большой, тяжелый... Я несу его на руках... И мне хорошо... Смотрю ему в лицо близко-близко, как богоматери смотрят на иконах в глаза своим младенцам: я дядьку Семена несу... Кажется, закричал... Во сне всегда кричишь без звука, как в бою... Перед боем... Сам себя не слышишь... Я еще шашкой воевал, у казака мертвого забрал. А сегодня - космический век, о "звездных войнах" пишут. И вы хотите меня понять? Когда-то Лев Николаевич Толстой задумал написать роман об эпохе Петра I. Но бросил. И объяснил это тем. что души людей того времени ему не понятны.
   Может быть, моя жизнь получит смысл после смерти? Когда портрет будет завершен?!
   Вы думаете, что я так сразу - ремень на шею... В петлю... Нет, я пробовал жить. Я уходил в Дом ветеранов партии, как говорится, бежал в свое время. Там и вправду время остановилось, там все живут прошлым, другого ничего ни у кого нет. У меня выросли внуки, а у многих там их нет. Особенно там много женщин. Меня женить хотели... (Смеется.) Если бы в доме снова запахло пирогами, кто-то сидел бы у телевизора и вязал, я мог бы жениться. Но там (это грустно) нет ни одной женщины, которая любила бы печь пироги. Они служили революции, стране, им некогда было рожать детей, варить борщ, печь пироги. Почему мне смешно? Я и сам такой. Мне трудно в старости, я ничего не люблю, ничем не увлекаюсь. Сходил пару раз на рыбалку - бросил. Шахматы с юности любил, потому что Ленин любил играть в шахматы. Мне не с кем играть в шахматы. Может, надо было остаться там, там все играли в шахматы. Я бежал... Хотел умереть дома... Могу я себе позволить за всю жизнь одну-единственную роскошь - умереть дома?!
   Сначала я был ленинец, потом сталинец. До тридцать седьмого я был сталинец. Я Сталину верил, верил всему, что говорил и делал Сталин. Да, величайший, гениальный... Вождь всех времен и народов... Сейчас и сам не понимаю - почему я в это верил? Сталин - необъяснимая вещь, еще никто его не понял. Ни вы, ни мы. Сталин приказал бы: иди, стреляй! И я пошел бы. Сказал: иди, арестовывай! И я пошел бы. Тогда, в то время, я сделал бы все, что бы он ни сказал. Пытал, убивал, доносил... Это необъяснимая вещь - Сталин. Шаман! Колдун! Я и сам сейчас в недоумении: неужели бы арестовывал, доносил?! Выходит. что палачи и жертвы получались из одних и тех же людей. Кто-то нас выбирал, тасовал... Где-то там, наверху...
   Я перестал верить Сталину, когда врагами народа объявили Тухачевского и Бухарина. Я видел этих людей. Я запомнил их лица. У врагов такие лица не могли быть. Так я тогда думал. Это были лица людей, которых не требовалось сортировать, улучшать, от которых не надо было освобождаться, чтобы остался чистый человеческий материал, как отборное зерно для невероятно прекрасного будущего. Ночью, когда мы оставались одни, моя жена, она была инженер, говорила:
   - Что-то непонятное творится. У нас на заводе не осталось никого из старых спецов. Всех посадили. Это какая-то измена.
   - Вот мы с тобой не виноваты, и нас не берут, - отвечал я.
   Потом арестовали мою жену. Ушла в театр и домой не вернулась. Прихожу: сын вместе с котом спит на коврике в прихожей. Ждал-ждал маму и уснул...
   Через несколько дней арестовали меня. Три месяца просидел в одиночке, такой каменный мешок - два шага в длину и полтора в ширину. Ворона к своему окошку приучил, перловкой из похлебки кормил. С тех пор ворон - моя любимая птица. На войне, помню, бой окончен... Другой птицы нет, а ворон летает... Не верьте, если вам говорят, что можно было выдержать пытки. Ножку венского стула в задний проход?! Любую бумажку принесут, и вы ее подпишете. Ножку венского стула в задний проход или шилом в мошонку... Никого не судите... Николай Верховцев, я его встретил там, мой друг с гражданской, член партии с тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Умница! Образованнейший человек, до революции в университете учился. И вот - все знакомые. В близком кругу... Кто-то читал вслух газету, и там сообщение, что на Бюро ЦК решался вопрос об оплодотвороении кобылиц. Он возьми и пошути: мол, у ЦК дел других нет, как оплодотворением кобылиц заниматься... Днем он это сказал, а вечером его уже взяли. Он возвращался с допросов с искалеченными руками. Пальцы загоняли в проем между дверей и двери закрывали. Все пальцы ему, как карандаши, сломали. Меня били головой о стенку...
   Через полгода - новый следователь. Мое дело отдали на пересмотр. И меня отпускают. Как в лотерее: сто проиграл, один выиграл, и все дальше играют. Но я тогда думал иначе: вот я же невиновен, и меня освободили...
   - А я отсюда не выйду, - прощался со мной Николай Верховцев, - даже если меня оправдают. Кто меня выпустит такого? Без пальцев... Как я свои руки спрячу?
   Его оправдали и расстреляли. Будто по ошибке.
   Сына я нашел у чужих людей, он заикался, боялся темноты. Мы стали жить вдвоем. Я пытался узнать что-нибудь о жене и добивался восстановления в партии. То, что со мной случилось, я считал ошибкой. И то, что с Верховцевым случилось, я считал ошибкой, и с моей женой. Партия в этом не виновата. Это же наша вера, это же наша библия! Бог не может быть виноват. Бог мудр. Я искал смысл в происходящем, в этом море крови. У верующего умирает ребенок... Он ищет смысл своего страдания... И находит... Он уже не клянет Бога?..
   Началась война... В Действующую армию меня поначалу не брали, потому что жена враг народа, где-то в лагере. Я не имел права защищать Родину, мне не доверяли. Это унижение тоже надо было пережить. Но я добился - уехал на фронт. Честь мне вернули в сорок пятом, когда я вернулся с войны, дойдя до Берлина. С орденами, раненый. Меня вызвали в райком партии и вручили мой партбилет со словами:
   - К сожалению, жену мы вам вернуть не можем. Жена погибла. Но честь мы вам возвращаем...
   И представьте: я был счастлив! Наверное, сегодня нельзя в этом признаваться, но это были самые счастливые минуты в моей жизни. Партия для нас была выше всего - выше нашей любви, наших жизней. Считалось счастьем принести себя в жертву, каждый был к ней готов. Будущее, которое должно стать прекрасным, всегда жило под знаком смерти, жертвы, которая от любого из нас могла потребовать в любую минуту. Вокруг все время погибали люди, много людей. Мы к этому привыкли. Погибла моя жена. Я мог погибнуть...
   Да, моя жена... Она тоже была членом партии... Мог бы я жениться не на большевичке? Догадываюсь, почему вы об этом спрашиваете. Должен вас разочаровать: я любил свою жену, моя первая жена была красивая. Но если бы она верила в Бога, не вступила в комсомол? Конечно, я не мог бы ее полюбить. Как я мог быть счастлив, когда она погибла? Не надо извиняться, меня не обижают ваши вопросы. Она лишь еще одно доказательство тому, что я из другой жизни, с другой планеты, если хотите, ее уже нет. Там правили свои законы. То, что вы считаете ненормальным, там было нормальным. А то, что для вас нормально, тогда мог сказать и даже подумать только сумасшедший.
   Когда я недавно уходил... Нет, я не трус, я просто устал... Я рвал старые фотографии... Только фотографии своей первой жены порвать не смог... Мы там вдвоем - молодые, смеемся... Я вспомнил солнце... Какая-то лесная поляна, моя голова лежит на коленях у жены... у нее на руках... Я вспомнил солнце.
   Партию предали, идею предали. Исчезло все, чему я отдал себя, свою жизнь. На площади правит новая религия - рынок: "Деньги! Деньги! Деньги!" Ну, станете богато, сыто жить, но как бы не позабыли - для чего? Неужели человеку жизнь дана ради самой жизни, как дереву, как рыбе? Нет, она дается для чего-то большего, чем просто жизнь. Сосиски и "мерседес" никогда не станут высшей целью, сияющей с неба мечтой. Наверное, поэтому мы любили смерть. Да, мы ее любили! Я это недавно понял. В одну из бессонных ночей...
   Что же вы молчите? Примите мой вызов... (Молчим долго вдвоем.)
   ...Где моя жизнь? Неужели она осталась лишь в моей слабеющей голове? Какой ужас! моя голова - единственный склад моих воспоминаний... Музей! Но я никогда не жил один... Я всю жизнь вместе со всем строил, воевал. Сидел в тюрьме. У меня не было никакой специальности, кроме веры. Моя специальность - верить самому и учить вере других. Мне не хватало времени учиться - три класса приходской школы и партшкола... И я руководил большими заводами... У меня всегда - одна-две рубашки, пара носков, брюки, а остальное - зачем? Я жил от плана к плану, от пятилетки к пятилетке. Вот первый корпус завода возведем... Второй... Первую линию пустим... Вторую... Это десятки лет... Они летели, сгорали... Лето, зима, очень... Как сады цветут... Я это только в старости увидел... Мне кажется, что я больше полувека не уходил со строительной площадки... Помните, у Маяковского: "Мне наплевать на бронзы многопудье. Мне наплевать на мраморную слизь. Сочтемся славою, ведь мы свои же люди. Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм..."? Это же наша вера, это же наша библия!
   У меня остались только эти ценности, ценности пережитого. Их отняли...
   Когда-то у меня был сын. Он давно умер, мой сын Октябрь. У нас с ним был любимый фильм "Чапаев". "Эх, Петька, - вздыхал Чапаев, - счастливый ты человек. Вот я скоро умру, а вы с Анкой при коммунизме жить будете. Умирать не надо". Сына нет. Внуки, правнуки... Другие люди... Родные, но незнакомые... Они меня не замечают, как старую вещь, совсем старую, непригодную к употреблению. Мне некуда уйти. Я стар. Мне нечем защититься. Мое время кончилось. Время - судьба, как говорили древние греки...
   ...Дома из стекла и металла, великолепнее дворцов. Лимонные и апельсиновые сады посреди городов. Стариков почти нет, люди очень поздно стареют, потому что жизнь прекрасна. Все делают машины, люди только ездят и управляют машинами. Нивы густые и изобильные. Цветы как деревья. Все счастливые. Радостные. Ходят в красивых одеждах - мужчины и женщины. Ведут вольную жизнь труда и наслаждения. Неужели это мы? Неужели это наша земля? И все так будут жить?..
   Четвертый сон Веры Павловны из "Что делать?" Николая Чернышевского. Учебник революции... Мы наизусть учили в кружках политграмоты. Как стихи. нашей религией было будущее, которое никогда не наступит. Я остался его заложником...
   Десятки лет не видел. Не помнил. Как их гонят прикладами, палками. Гонят в холодные эшелоны. Зима. Мороз. Открываю на станции вагон: в углу висит на ремне мужчина. Мать качает на руках маленького. Тот, что побольше, сидит и ест свое дерьмо... Как кашу...
   - Закрывай! - кричит командир. - Кулаков на Колыму везут. Место очищают. Они для будущего не годятся. Закрывай!
   Будто сон... Будто знакомая станция... Помнил! Помнил, как называется... Забыл...
   Под утро стало совсем невмоготу... Эти ужасные боли в суставах... Не мог вспомнить, как все-таки называлась та станция... Это продолжалось бы бесконечно. Как же все-таки на называлась? Я не мог перестать об этом думать. Мне надо было освободиться... Представляю, как это выглядело: дедушка болтается на ремне в одежном шкафу... Это уже обо мне... Нехорошо, что ребенок это видел... Он спас меня... Закричал... Но он это видел... Теперь я приготовлю пачку снотворного, чтобы умереть во сне. Очень похоже на инфаркт. Правда, преследует мысль о грехе самоубийства, но я пусть теперь и сомневающийся, но все-таки атеист. Я мечтал о рае - о небе на земле, забыв, что есть ад. Но если Бог существует, он меня простит. Я был искренен... Я мучился...
   Не надо моего имени... Я не могу вынести, что он меня там видел... В шкафу... На ремне... Новый маленький мальчик из моего рода... Из моего семени... Но я хочу умереть... Он меня любит, пока маленький. Когда вырастет, будет ненавидеть. Когда я висел в шкафу, я был страшный, а так буду смешной. Я не хочу болтаться смешным и нелепым в этой жизни. Пусть останется то, что обо мне в энциклопедии написано. Моя душа никому здесь уже не понятна..."
   От автора.
   Из записки, оставленной перед второй попыткой самоубийства, которая закончилась, как он того хотел, небытием:
   "...Я был солдатом, я не раз убивал. Я убивал, как я верил, ради будущего. Никогда не думал, что мне придется защищать прошлое. Я закрываю его своим старым сердцем..."
   История с мальчиком, который писал стихи
   через сто лет после четвертого сна Веры Павловны
   Игорь Поглазов - ученик восьмого класса, 14 лет
   Из рассказа мамы Веры Борисовны Поглазовой
   "Меня не покидает страх. что я хочу об этом рассказать, буду пытаться передать словами - неназываемое. Слышу слова, выбираю их, а то. что силюсь произнести, - дальше слов, в другом измерении. Нужны какие-то неведомые звуки. Какие? Я их не знаю. Помню: на рынке стояла женщина, не старая, покупала яблоки и рассказывала, как она сына похоронила... Тогда я себе поклялась: "Со мной этого никогда не случится..."
   Я расскажу вам о своей первой жизни - о нашей жизни с Игорем. Потому что у меня было их две - с Игорем и после него. В той жизни... С Игорем... Я была счастливая, я была любимая... За неделю до того воскресенья я стояла перед зеркалом, расчесывала волосы. Он подошел ко мне, обнял за плечи: мы стояли вдвоем, смотрели в зеркало и улыбались.
   - Игорек, - прижалась я к нему, - какой ты у меня красивый. А красивый ты потому, что я любимая. Когда-нибудь я расскажу тебе о себе, но рассказывать буду так, чтобы ты думал, что все, о чем я говорю, было не со мной, ,а с другой женщиной.
   Он еще сильнее обнял меня:
   - Мама, ты, как всегда, неподражаема.
   Как радостно мы смеялись.
   А через неделю моей этой жизни уже не было...
   Как током, бьет догадка: когда мы стояли у зеркала, он уже носил в себе эту мысль о смерти! До сих пор беспокойство, внутренний озноб, что можно побежать за ним, остановить...
   ...Мы с мужем познакомились в десятом классе. Мальчики из соседней школы пришли к нам на танцы. Наш первый вечер я не помню, потому что Валика, так зовут моего мужа, я не видела, а он меня заметил, но не подошел. Он даже моего лица не увидел, только силуэт... И что-то ему подсказало, голос откуда-то: "Это твоя будущая жена". Так он мне потом признавался. Вот это чудо, оно всегда было с нами, оно носило меня по земле. Я была веселая, по-сумасшедшему веселая, неудержимая. Я любила своего мужа, и мне нравилось кокетничать с другими мужчинами, это как игра: ты идешь, а на тебя смотрят, и тебе нравится, что смотрят, и пусть чуть-чуть влюбленно. "И зачем так много мне одной?" - часто напевала я вслед за своей любимой Майей Кристаллинской.
   Я мчалась по жизни и не все запомнила, теперь выкапываю из памяти, собираю осколки...
   ...Игорьку три-четыре года. Я его выкупала, он лег, пижамка на нем:
   - Мама, я люблю тебя, как царевну прекрасную.
   Работы было много. Сначала преподавала литературу в школе, затем - в институте. Обычная домашняя картина: я - за книгами, он - в кухонном шкафчике... Пока выгребает из него кастрюли, сковородки, ложки, вилки, я и подготовлюсь к завтрашним занятиям.
   Тут я должна остановиться на одном моменте... На моем отношении к литературе, к поэзии. Что бы кто ни сказал, из меня тут же выскакивала готовая строка, строфа или целое стихотворение. Как у актрисы, которая и дома разговаривает чужими репликами, готовым текстом сыгранных пьес. Я хотела, чтобы он рос мужественным, сильным, и подбирала ему стихи о героях, о войне, о Родине. И однажды мне моя мама говорит:
   - Вера, прекрати ему читать военные стихи. Он играет только "2в войну".
   - Все мальчики любят играть "в войну".
   - Да, но Игорь любит, чтобы в него стреляли, а он падал. Умирал! Он с таким желанием, упоением падает, что мне бывает страшно. Всегда кричит другим мальчикам: "Вы стреляете, а я падаю". Никогда - наоборот.
   Послушала ли я маму?
   И снова, как током... Этот немой вопрос... Как же он переступил через нашу любовь к нему? Через свою любовь к нам? Куда ушел? К кому?
   ...После работы с двумя сумками еле добираюсь домой. Вхожу. Оба на диване: один - с газетой, другой - с книжкой. В квартире кавардак, черт те что! Гора немытой посуды! Меня встречают с восторгом! Я - за веник. Баррикадируются стульями.
   - Выходите!
   - Никогда!
   - Бросьте на пальцах - кто. Мне все равно кому всыпать!
   - Мамочка-девочка, не сердись, - вылезает первым Игорек, он уже ростом с отца.
   "Мамочка-девочка" - мое второе домашнее имя. "Мамочка-девочка" кажется, слышу его голос... То ласково, то сердито меня зовет...
   Летом мы обычно ездили на юг, "к пальмам, которые живут ближе всех к солнцу". Наши слова ко мне возвращаются, а я думала, что забыла... Грели его гайморитный нос. До марта потом не вылезали из долгов, экономили: на первое - пельмени, на второе - пельмени и к чаю - пельмени.
   Вспоминается какая-то яркая афиша... Раскаленный Гурзуф...
   Один раз поехали без него. Вернулись с полдороги.
   - Игорек! - врываемся в дом. - Ты едешь с нами. Мы без тебя не можем!
   С криком ""Ур-ра!!!" он повисает у меня на шее.
   Кто его позвал? Кто мог дать ему большую любовь, чем я!
   Его уже не было... Я долго находилась в состоянии столбняка. Сердце замерло, душа замерла.
   - Вера, - зовет муж. Я не слышу. - Вера, - подходит он ближе.
   А звук ко мне не пробивается... И вдруг истерика! Я как заорала, как затопала ногами - на свою маму, мою любимую маму:
   - Ты уродина, уродина-толстовка! Таких же уродов, себе подобных, ты и народила! Твои дети всю жизнь были уродами и выродками, потому что ты не учила нас жить для себя, для своей жизни. И Игорька я воспитала таким же. Чему ты нас учила? Отдай! Всю, всю себя Родине, великой идее! Уроды! Ты же видишь, то делается вокруг! Ты же не слепая. Это ты виновата во всем! ты!..
   Мама съежилась и стала вдруг - маленькая-премаленькая. У меня закололо сердце. Впервые за много дней я почувствовала боль. До этого в троллейбусе поставили на ноги тяжелый чемодан, а я ничего не слышала. Ночью распухли все пальцы, и только тогда я вспомнила о чемодане.
   Тут надо еще раз остановиться и рассказать о моей маме.
   Моя мама из того поколения наших людей, у которых блестели слезы на глазах, когда играли "Интернационал". Они пережили войну и всегда помнили. что они победили. Если речь заходила о каких-то трудностях, мама всех убеждала: "Мы такую войну пережили!" Стоило на что-то пожаловаться, мы опять слышали: "Наша страна такую войну выиграла!" Через десять - двадцать лет она продолжала жить с теми же мерками и понятиями, какими жила тогда: локоть к локтю, как в одном окопе, в одной землянке. Льва Толстого она любила за "Войну и мир", а еще за то, что граф хотел все раздать бедным, чтобы спасти душу. Такой была не только моя мама, но и ее друзья, послереволюционные интеллигенты, выросшие на Чернышевском, Добролюбове, Некрасове...
   А вдруг?.. Вдруг у него не было уверенности, что смерть - это конец? прекращение? Я, еще работая в школе, заметила, что в юности очень тревожит, возбуждает мысль о смерти. Девочки не любят разговоров о ней, но у мальчиков смерть вызывает любопытство, притягивает. Это я все потом анализировала, когда пришла в себя...
   В центре города у нас - старое "военное" кладбище. Туда ходят, как в сквер, чаще всего молодые, смеются, целуются.
   Играют на гитарах, магнитофон включат.
   Возвращается он как-то поздно:
   - Где был?
   - Гулял... Зашел на кладбище...
   - С чего это ты забрел на кладбище?
   - Там красиво...
   В другой раз, открываю дверь в его комнату - и как только не закричала от ужаса - тихо-тихо закрываю ее. Во весь рост он стоял на карнизе окна, карниз у нас непрочный, неровный. Шестой этаж! Замерла. Невозможно крикнуть, как в детстве, когда он залезал на самую тонкую верхушку дерева или на высокую старую стену разрушенной церкви: "Если почувствуешь, что не удержишься, рассчитывая свое падение на меня". Заталкиваю в себе крик, чтобы не испугался. Через несколько минут открываю дверь - он уже в комнате. Тут я набросилась: и целовала, и колотила, и трясла:
   - Зачем? Скажи мне, зачем?
   - Не знаю... Так...
   Ничего не боялся. Его тянул край, чтобы пройти у самой кромки... Над обрывом...
   Мне нравится вспоминать его детство. Словно я ему рассказываю, он же любил. Уткнется в колени:
   - Мама, верни мне мое детство...
   И я начинаю... Как, когда он был маленький, перепутывал жизнь и сказку: ждал деда Мороза, спрашивал, на каком автобусе можно поехать в тридевятое царство, в тридесятое государство, увидел в деревне русскую печь, всю ночь ждал, когда она пойдет-поедет...
   Первый класс... Иду за ним, чтобы забрать после школы. Слышу крик:
   - Обезьяна, шимпанзе! Настоящая обезьяна!
   Сердце упало: Игорь. Да, это он, прыгнул со школьного крыльца и с разбега вскарабкался на дерево. Я молчала, слушала, как учительница отчитывала нас обоих, а про себя думала: "не обезьяна, а белочка".
   Пятый класс... Начало зимы. Уже вечер на дворе. Прибегает:
   - Мама! Я сегодня целовался!
   - Целовался?!
   - Да. У меня сегодня было свидание. Девочка м не прислала записку, пригласила на свидание.
   - И ты мне ничего не сказал?
   - Не успел. Сказал Димке и Андрею, и мы отправились втроем.
   - Разве на свидание ходят втроем?
   - Ай, я один как-то не решился.
   - Ну, и как вы втроем были на свидании?
   - Очень хорошо. Мы с ней ходили вокруг горки под ручку и целовались. А Димка и Андрей стояли на страже.
   О Боже! Еще недавно он у меня выпытывал:
   - Мама, а может второклассник жениться на девятикласснице? Когда вырастет, конечно.
   ...Любимый наш месяц - август. Едем в лес: я бегу между деревьев и ныряю в паутину, она закутывает мою голову невесомой чалмой. Потом я найду себя в его стихах... Как девочка летит, качается на паутине... Мамочкадевочка...
   Как он мог полюбить смерть? За что он ее полюбил? Бегу по нашим следам...
   Лишь на веточке обшарпанной
   Капли звездные накапаны...
   Жарю-парю на кухне. Окно открыто, слышу, как они с отцом разговаривают.
   Игорь:
   - Папа, ты только послушай... Жили были дед и баба, и была у них курочка Ряба. Снесла курочка яичко, да не простое, а золотое. Дед бил, бил не разбил. Баба била, била - не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось. Плачет дед. плачет баба...
   Отец:
   - С точки зрения логики - абсолютный абсурд. Били, били - не разбили, а потом вдруг - в плач! Но сколько лет, да что там лет, столетий сказку эту дети слушают, как стихи.
   Игорь:
   - Я сначала думал, что это можно решить, как задачу. А тут чудо тайное...
   На столе, в его карманах, под диваном я находила листочки со стихами. Он их терял, бросал, забывал. Я даже не всегда верила, что они его:
   - Неужели это ты написал?
   - А что там?
   Ходят в гости друг к другу люди,
   Ходят в гости друг к другу звери...
   - Ну, это старое. Я уже забыл.
   - А эти строки?
   - Какие?
   Кто-то умер. Мне музыка слышится.
   Под окном не меня ли несут?
   Не моя ль голова колышется
   По дороге на Страшный суд?
   Молчит.
   - Сынок, ты такой радостный, такой красивый. Почему ты о смерти пишешь?
   Пожимает плечами. Он сам не мог объяснить, откуда у него эти слова. Эта тоска.
   Потом нашла у Пастернака... Как он предостерегал молодого поэта, что надо избегать писать о своей смерти. Каждая написанная строка впоследствии реализуется...