Приехал знакомый из Нагорного Карабаха:
   - Что там?
   - Афган.
   Ну раз Афган, значит, мне туда. В кассе Аэрофлота взял билет. Как в гости, на курорт... Одни ехали загорать, другие воевать. Много войны на окраинах бывшей империи. Оказывается, везде нужны те, кто умеет стрелять. И платят лучше, чем нам платили в Афгане. За тарелку бобового супа меня уже не купишь. И не надо махать красным флажком! За идею я умирать не пойду. Что у нас изменилось? На баррикады в августе шли одни, к власти пришли другие. Коммунисты сказали, что они не любят коммунистов, и раз вам не нравится слово "коммунист", будем называться демократами. Я не устал воевать, я еще молодой. Я люблю автомат, это - друг. Но я устал быть обманутым. Убивать тоже профессия. Я - профессионал. Я делаю это лучше, чем что-нибудь другое. За неделю любого пацана на боевика выучу или, как пишут в газетах, бойца отряда самообороны. Вчера он сидел на тракторе, пахал. Завтра будет стрелять. Попробуй его верни на трактор... В колхоз... Я ему такой гимн автомату спою! Чувство оружия... Оно тянет к себе...
   Эх, Пашка! Мы вместе с ним два года в Карабахе... Ни царапинки... О чем невозможно думать? Что ты умер. Будешь думать, сойдешь с ума. Ах, ладно. Тут - стопор! (Опять замолкает.) Там и здесь отношение к смерти разное. Там она то мама, то любимая девушка, то друг. Кричат: "Мама-мамочка!!", а приходит она. Гнилозубая тварь! Она вертится у ног, как собака.
   Солнце. Горы. Лежит красивая женщина. Мертвая. Но убита так, что крови не видно. Спит. Острое желание... Мы повернули в село... Две девчонки собирали абрикосы... Как они кричали... Но все принадлежит человеку с ружьем... Видел я там и кандидатов наук, и спортсменов, и зэков... Был парень из Нижнего Новгорода, раньше он воевал на стороне Азербайджана, потом прибился к нам - мы на стороне армян... Азербайджанцы его обидели, обещали пятнадцать тысяч "деревянных" в месяц, дали пять. Другой до этого "казачил" в Молдове. Зарабатывал на кооперативную квартиру в Москве. Не хватило, махнул на Кавказ... Был среди нас защитник Белого дома... Был поклонник стихов Есенина, читал нам: "Раньше мне нравилась девушка в белом, а сейчас я люблю в голубом". Этот, как на машину скопил, улетел в Ярославль. Были у нас женщины... Из Москвы, Санкт-Петербурга... Одну муж бросил с двумя маленькими детьми, на работе сократили. Ничем не брезговала, детские игрушки в разбитых домах собирала... Ну, Афган! Родной Афган! Война - бардак и похмелье, жуткое дно и мужской пир...
   ...Мы вернулись домой. Мы прилетели тем же рейсом Аэрофлота... Полный самолет фруктов и дынь. Никто не различал нас в толпе таких же загоревших и счастливых людей. В аэропорту купили по букету роз... Дома нас ждали... Любимые, чьи фотографии пожелтели в наших нагрудных карманах от чужого солнца. После мата крови хотелось говорить тихие, нежные слова. Мы купили цветы и рванули домой на такси...
   - Я, как пацан в первый раз, дрожу, когда она раздевается... От ее запаха... - сказал Пашка.
   Теперь я знаю, что любовь и война похожи... Та же кровавая игра... Коррида... Поединок...
   Эх, Пашка! Его никто не ждал дома. Дом был пустой, как брошенный окоп. Она ушла к другому... Он лег на диван и выстрелил себе в рот...
   Такая сентиментальна история. Он был мой друг, мой лучший друг. Мы Афган прошли, Карабах... Мы насиловали чужих жен, убивали. Это же война наш мужской мир. А тут? Жена бросила - и пуля в рот?! Эх, Пашка! Твои родители никому не признались, откуда ты приехал и привез кучу денег. Они всем рассказывали, что ты строил дома в Степанакерте, разрушенном от землетрясения. А там уже давно не строят, только бомбят. Я пошел в кассу Аэрофлота и купил билет... Назад, на войну... И не важно, с кем и против кого. Мне важно почувствовать в руках оружие, как музыканту инструмент. Дураки! Сидят здесь, американские боевики крутят... Теперь любой может взять билет и слетать на настоящую войну. Поглазеть. Такая роскошь! Я могу жить только там...
   Стопор! (После молчания.) Город наш не называйте... Из-за родителей... Пусть верят, что мы где-то дома строим..."
   История о том, что все равно есть еще парни,
   которым легче застрелить себя,
   чем стрелять в других
   Владимир И-в - водитель, 22 года
   Из письма матери
   "...Если бы мне сказали, что ты хочешь повторить - ничего не хочу повторить. Ощущение зря прожитой жизни. Но жизни ведь и не было, я ее не помню, была только работа. И что мы построили?! Нищая богатая страна, униженные удивительные люди. Сталин залил эту землю кровью, Хрущев сажал на ней кукурузу, а над Брежневым все смеялись, но у себя дома, на кухне. А вольно или невольно мы все в этом участвовали. Много размышляя, я дошла до самого конца и начала гордиться, что мой сын не захотел так жить, что у него хватило силы воли и достоинства уйти... А у меня нет...
   Вместе со своим письмом я посылаю его детские фотографии, у меня их четыре альбома, сама печатала. Чтобы вы его просто увидели... Умершие дети почему-то всегда вспоминаются маленькими...
   Села за письменный стол, взяла ручку... Надо опять пройти тот страшный путь к обрыву... Я - журналист, моя профессия - ручка и бумага. Если отойти, не вглядываться, то еще можно как-то дышать, но стоит приблизиться - в крови захлебнешься. Был у меня такой порыв, когда привезли его одежду, хранившуюся во время следствия в прокуратуре. Опустила ее в ванну, и закружилась голова, будто не ванная, а вся квартира в крови, и так потянуло в это алый родной омут... Не верьте, если говорят, что кончают с собой слабые. Уходят сильные, честные, светлые. Слабые могут спиться, могут сойти с ума. А с обрыва падают - не важно: пистолет, веревка, яд - только сильные. Я не смогла.
   Мне нужно выжить. Сохранить разум, чтобы понять и рассказать эту обыкновенную страшную историю. Нашу, русскую. Пусть бросят меня в лагерь, запрут в тюрьму, раскаленными щипцами рвут мое тело - не сделают больнее. Мне нельзя сделать больнее, чем болит. Нельзя - понимаете?! Когда на экранах мелькают знакомые лики вождей, "железной рукой загонявших человечество в счастье", их снова несут на красных полотнищах, я хочу кричать, как в ту ночь, в то утро...
   Там, в прошлом, я люблю только его детство...
   Сыну три с половиной года. Я сижу за столом, работаю, оборачиваюсь на тихий крик - и вижу его распластанным на полу.
   - Я застрелился.
   Смеюсь, беру на руки.
   - Ничего смешного, когда человек застрелялся, - выговаривает он мне с обидой.
   Записывала за ним много забавного, целый блокнот "Юмор в коротких штанишках": "Посоли мне сахаром лимон. Пускай тетя Нина бросает работу и приезжает на пенсию. Намордник - это такая авоська? Дай мне куриную ножку от петуха..." Я хотела продлить ему детство, этот сладкий, волшебный сон. У меня его не было, как не было юности. Иногда мне кажется, что вместо всей своей жизни я помню только войну. Я и песен никаких не знаю, кроме военных.
   Ему девять лет. Умер наш папа.
   - Мама, папа ушел так далеко, что я его никогда не увижу?
   Долго боялся, когда видел меня спящей:
   - Ты будто меня бросила, как папа.
   После войны я тоже не любила смотреть на заснувших людей.
   Взрослым я помню его таким, каким он лежал в гробу. Почти незнакомый мне человек, что-то в нем напоминало сына, но только напоминало. Эти светло-русые, чуть вьющиеся волосы, прикрытые белой косынкой, чтобы не была видна рана в правом виске... Через четыре с половиной месяца я увижу ее - на фотографии у следователя, - похожую на оборванную черную звезду. И мне стукнет в сердце война... Как идут наши солдаты и просят: "девочка, ты туда не смотри... Тебе еще ржать надо будет..." А там - убитые в выгоревших гимнастерках, сложенные, как шпалы... По размеру, по росту... Порванное железом человеческое тело... Его унесли из дому, а я ищу с ним связь, где-то же его душа скитается возле тела, возле своих земных привязанностей. Утром побегу на кладбище, но тут же возвращаюсь... Дома еще везде он: его свитер, его любимая кружка для чая, недочитанная книжка с закладкой... А там передо мной сразу, только я войду в ворота, возникает видение: вот он поднимает пистолет к виску, вытягивается... Вот-вот!!! И лицом вниз, в раздевалке, на затоптанный пол губами... У меня мутился разум, в голове бил колокольный звон. А безумие - оно страшнее смерти. Я стала завидовать матерям, которые сидят у родных могил, падают на них, обнимают...
   Как я не любила после войны смотреть на оружие! Оно никогда не было мне красивым. Маленького целую его, целую, чтобы он рос ласковым, нежным. Он не мог ни в кого стрелять, я его очень много в детстве целовала.
   Даже не помню когда, но рано, по-моему, в пятом классе, он решил:
   - Буду испытателем машин. Нет ничего красивее, чем авторалли.
   Но у него болели почки, он просыпался утром с глубокими подковами-отеками под глазами (могла ли я, пережившая войну, видевшая кровь и смерть, пьяневшая и засыпавшая от голода на ходу, родить здорового ребенка!). Врачи утешали, мол, парень слишком быстро растет, у него клетчатка рыхлая, вот слезы и застаиваются... Он уже поступил в училище, на отделение автослесарей, чтобы изучить машину до последнего болтика. Заканчивался второй год учебы, когда резкая боль в левой почке в один день уложила его в постель - гидронефроз. На рентгеновском снимке не просматривалось ни кусочка здоровой ткани. Я была в отчаянии, пока мы не попали к старому профессору, совершившему чудо: он оперировал несколько часов и спас почку. Через три-четыре года сын был бы совершенно здоров...
   Жили мы на одну мою зарплату и его маленькую пенсию, едва хватало от получки до получки. Но тут, у кого-то переодолжив, в чем-то себе отказав, я сделала ему подарок - мотоцикл. Пусть самый дешевый, но мотоцикл - его мечта, его сон, его желание. Мчаться, двигаться, лететь!
   - Мама, я так долго пролежал в постели и просидел в кресле, - говорил он, - что мне не семнадцать лет, а сто.
   И вот тут первый звоночек... Звонок... Знак беды...
   Уехал, и нету, нету. Постою на балконе, поброжу по квартире: где он, что с ним? И зачем я купила ему эту страшную красивую игрушку? Может, попал под машину, врезался во что-нибудь. Мотоцикл легкий, как мячик, подобьют, сомнут в кулек. Где он? Что с ним? Поздно ночью слышу во дворе шум (у нас второй этаж - рядом). Выглядываю: мой сын что-то тяжелое тащит на себе, да это же его мотоцикл!
   - Ты сам целый? - выбегаю навстречу.
   - Мама, они бьют...
   - Кто? Что?
   - Мама, бьют... Я ничего не нарушил, и права у меня были с собой. Останавливает милиционер и приказывает ехать в отделение. Посадили в камеру, а сами кромсали, ломали мотоцикл. Волок его на себе через весь город. Зря волок - теперь ему место на свалке.
   Утром пришли его друзья. Я слышала, как они просвещали, учили:
   - Ты что, с луны свалился? Мент останавливает - даешь ему полтинник. Зарплата у них маленькая, понимаешь?
   Через какое-то время еще звонок... Знак...
   Пошел к товарищам в общежитие. Там сидел милиционер. Учинил допрос, обыск, заставил даже носки снять. Ничего не найдя, все равно записал имя, адрес: утром в таком-то часу явиться в отделение милиции... Для профилактики...
   И опять я услышала:
   - Там бьют, мама... Туда только попади... Ребята такое рассказывают...
   День рождения. Восемнадцать лет. Радостный, веселый ужин.
   - Договоримся сразу и навсегда, - был его тост с фужером лимонада, -0я человек взрослый. Ищу работу. Никаких звонков и ходатайств. Теперь я все сам.
   Устроился водителем в таксопарк. В первые же дни украли магнитофон. Пообещали научить, как выпивать стакан водки одним духом и трехэтажному мату - посвящение в профессию. В субботу затемно бежал на черный рынок за запчастями, покупал их на собственные - на мамины - деньги.
   Не выдержал, поделился со мной:
   - Мама, .как же можно так жить? Все воруют, обманывают!
   Умная, идейно подкованная мама возмутилась:
   - Потому что все молчат. Мы все всегда молчим. Ты должен выступить на собрании!
   - Спасибо за совет, - сказал он через несколько дней. - Выступил. Аплодисментов не было. После собрания подошел начальник: "Ты у нас сильно грамотный, твою мать. Пиши "по собственному желанию", твою мать, или такую статью впаяем, что в тюрьму сядешь, твою мать!" И через час рассчитали. Еще должен остался - тридцать четыре рубля "за пережог горючего".
   Я в это время работала на областном радио, "воевала" за справедливость, писала книгу о детях войны. Я уже признавалась, что война была самым сильным впечатлением моей жизни. Не для меня одной, для всех. О войне много писали, говорили, ставились фильмы, спектакли, балеты. Она как бы все еще оставалась нормой, мерой вещей. Сотни, тысячи могил в лесах, у дороги, посреди городов и деревень напоминали и напоминали о ней. Воздвигались новые памятники, монументы, насыпались скифские курганы Славы. Постоянно поддерживалась высокая температура боли... Я думаю, что она делала нас нечувствительными, и мы никак не могли возвратиться назад, к норме. Теперь вспоминаю, как в рассказах бывших фронтовиков меня поражала одна, все время повторяющаяся деталь, то, как долго после войны не восстанавливалось естественное отношение к смерти - страх, недоумение перед ней. Представлялось странным, что люди так сильно плачут над телом и гробом одного человека. Подумаешь: один кто-то умер, одного кого-то не стало! Когда еще совсем недавно они жили, спали, ели, даже любили среди десятков трупов знакомых и незнакомых людей, вспухавших на солнце, как бочки, или превращающихся под дождем и артиллерийским обстрелом в глину, в грязь, разъезженную дорогу. Я сама помню, как сразу после войны ехала в трамвае, и вдруг крик, кричала женщина, у нее срезали с плеча сумочку. Она настигла и схватила за рукав грязного. оборванного мальчишку: "Помогите! Держите! Вор! Вор!" Его стали все бить. пинать, еще пару минут - и растерзают. У меня подпрыгнуло от радости сердце, когда я увидела в этой вершащей дикий суд толпе молодого офицера, в форме, с орденами: спасет, защитит! То, чему я стала свидетелем, до сих пор бросает меня в дрожь. Он подтянул мальчишку к себе, взял его за руку и переломил ее, как палку... И вытолкнул из трамвая... Никто не закричал: ни толпа, ни мальчишка...
   ...Он лежал, прикрытый белой косынкой... И эта черная оборванная звезда... Я такие раны только на войне девочкой видела...
   ...Сколько было мальчишеской гордости, сияния в глазах, когда его взяли на работу инкассатором в Госбанк:
   - Там такие ребята, мама. Бицепсы - во! А главное - теперь ни один гаишник не имеет права остановить мою машину! Понимаешь?! А то махнет палочкой - и гони полтинник. Унижайся.
   Вдруг стало реальным наше самое желанное: он будет здоров, через три-четыре месяца врачи пообещали снять с диспансерного учета. Исчезли подковы-отеки, глаза стали большими и голубыми. Теперь он поступит в институт на заочное. Что за испытатель машин без образования, это не баранку обыкновенную крутить. Была у нас мечта недоступная - цветной телевизор. Повезло, взяли в кредит без предварительного взноса. Он смотрел свои любимые авторалли...
   Мы были бы счастливы, если бы не один наш разговор...
   - Ты всегда меня учила, - начал он этот разговор, - читай, думай. Вот я и думаю. Мои ребята вернулись из армии. Их не узнать. Они там такое видели, пережили, что готовы убивать всех подряд. У нас с тобой интересно получается: живем в одном доме, ты - на светлой стороны, а я - на темной. Ты пишешь очерки о славных тружениках. тебе вручают почетные грамоты и цветы. Ты заходишь в жизнь с парадного входа, а я с самого нижнего этажа, с подвала...
   - Сын, жизнь бывает жестокой, но в ней, как в природе, мрак сменяется светом. Мы победили страшного врага, немыслимого - фашизм. Ты вообразить себе не можешь, что такое был последний день войны! Люди вышли на улицы: плакали, обнимались, целовались, пели, танцевали. Они верили, что все зло исчезнет с земли, все станут добрыми, честными, светлыми... После моря крови, слез... Я это видела девочкой, не могу забыть...
   - Честные и светлые в психушках сидели. Их по пальцам можно пересчитать. Ты что, мама, на самом деле верила, что Сахаров - предатель, сумасшедший? А Высоцкий умер, потому что пил... А не от тоски, от беспомощности, что эту китайскую кремлевскую стену не пробить, не взорвать? От этой безысходности можно сойти с ума. Человеческий мозг ее не выдерживает. А ты как с другой планеты на землю спустилась. Сколько можно о войне?! За сорок с лишним лет пора бы что-нибудь другое сделать и восхищаться...
   Был бы с ним ядом отец... Мужчина...
   ...За стеной раздался бой часов, я насчитала одиннадцать ударов... Где сын? Наш уговор - если он задерживается позже десяти, звонить - выполнялся неукоснительно. Двенадцать... Я металась из комнаты на балкон, с балкона - в комнату. Проверяла: работает ли телефон, исправен ли дверной звонок?
   Звонок раздался... Открываю дверь.
   - Мама, быстро таксисту два рубля, - с этими словами он вошел в дом, с разбитым багрово-синим лицом, с разпухшими руками.
   Отдал таксисту деньги. Не опустился, а осел, как непосильный для самого себя мешок, в кресло:
   - Завтра приду на работу, получу оружие и перестреляю всю эту сволочь! Последнюю пулю оставлю себе!
   Что случилось? Что произошло?
   Побыл у приятеля, шел домой. Остановился на мосту - покурить, полюбоваться ночью, звездами (это я в детстве научила его смотреть на звезды в воде - мир в звездах сын!). Проехала милицейская машина - хорошо, что мимо. Нет, развернулась и назад, к нему. Подбежали два милиционера:
   - Ты чего тут стоишь?
   - Курю.
   - Ид в машину.
   - На каком основании?
   Они показали ему "основания" - вывернули руки били по лицу, по голове, затолкали в машину, там топтали сапогами... По оперированной почке... Привезли в отделение милиции. Дежурил пожилой майор, мелькнула надежда: этот разберется, позвонит в инкассацию или домой. Услышал команду:
   - В камеру!
   В двенадцать часов вывели и приказали подписать одну бумагу, что в пьяном виде мешал отдыху трудящихся, а вторую, что все вещи ему возвращены.
   - Я не был пьяным и никому не мешал, - еще пробовал оно что-то доказывать. - Кроме документов, которые вы мне вернули, в паспорте лежали деньги... Сорок рублей, четыре десятки...
   - Посиди еще час в камере, подумай...
   Через час он поставил свою подпись под обеими бумагами.
   - Мама, но ты мне веришь - я не трус. Я подписал эти бумажки, чтобы вырваться оттуда. Мы ничего с тобой не докажем. Они защищены мундиром, а мы перед ними беззащитны. - И повторил: - Завтра приду на работу, получу оружие и перестреляю эту сволочь! Последнюю пулю оставлю себе. Я не смогу жить после этого унижения! Ты прости меня, мама, но я не смогу.
   Всю ночь я стояла перед ним на коленях, умоляла. Он молчал.
   До сих пор жалею, что не дала сыну выспаться в ту последнюю его ночь на земле...
   Утром улыбнулся мне сквозь разбитое лицо:
   - Хорошо, мама, не волнуйся. Я, наверное, и не смогу стрелять в людей...
   Как я могла отпустить его?! Не кинулась следом, зная, что через час в его руках будет пистолет? Я ведь думала, что стреляют только на войне... Что война давно кончилась...
   Он не вернулся... Ни ночью в половине второго, ни в два часа... Никогда.
   В пять утра я добилась ответа:
   - Несчастный случай... С оружием...
   - Он жив?
   - Нет...
   В восемь утра ы была в инкассации. Меня обступили со всех сторон:
   - Мы спросили, кто его так разделал? Он мазнул рукой: мужские дела... Подумали, может, из-за девчонки какой... Если бы знали... Он был очень хорошим парнем... Можно сказать - большой ребенок...
   Спасибо, люди!
   В девять утра я была у начальника городской милиции. Тот день я помню по часам, по минутам. Мозг работал точно и ясно. Я бежала по следу, как собака-ищейка, за убийцей... За теми, кто убил его до того, как он зашел в раздевалку и выстрелил себе в висок. Кто он? Кто они?
   Начальник милиции прочел мое заявление:
   - А может, у него и не было сорока рублей. А вы милицию обвиняете...
   Я закричала впервые за всю .ту невыносимую ночь, за осиротившее меня утро:
   - Вы больше ничего не прочли в моем заявлении?! У меня сына убили!!
   ...Через несколько лет дело прекратили "за отсутствием состава преступления". Мой сын был прав: эту стену не прошибешь. Я искала убийц... Кто он? Кто они? Уничтожались документы, отказывались от своих первых показаний запуганные милицией свидетели... Менялись лишь следователи... Я искала убийцу... Боялась сойти с ума от этих слов, сожалений, упреков: что же он, как ребенок, подумаешь, стукнули в милиции... Из-за этого стреляться? Да, мы все так живем... Псих...
   Да, на войне стреляют в других... И очень редко в себя. На войне у людей другая психика, иначе не выжить, не уцелеть... Я не вернулась с войны... Мы все не вернулись с войны... И я стала гордиться тем, что он не захотел так жить... Фамилию мою не называйте. Назовете, мне будет снова страшно выйти на улицу. Не верю, что мы живем в новом мире..."
   История о том, что в смерти есть что-то женское...
   Светлана Бутрамеева - инженер, 36 лет
   "У меня сейчас мир как бы раздвинулся... Сначала, когда все причиняло боль, любое движение: глотнуть воздух, пошевелить рукой, открыть глаза, весь мир - это было мое тело. Потом мир раздвинулся до палаты, я увидела белый потолок, нянечку... Я ползла взглядом по вещам и узнавала их: тумбочка, таблетка, градусник... Потом, когда я стала пробовать ходить, мир раздвинулся до окна, до улицы, и там я узнавала все наново: дерево, трамвай, дети... Я очень долго возвращалась... Очень долго я могла думать только о том, что видела, о предметах, которые окружали меня, даже о людях, которые были рядом, я думала, как о предметах: синий... серый... высокий... Когда я стала способной думать не только о том, что вижу, но и о том, что помню, начались воспоминания. До этого я была в безвоздушном пространстве, вне времени, я ничего в себя не впускала - ни прошлое, ни будущее. Я вспомнила то, что со мной произошло... Это как припадок... Как молния... Я вспомнила, что у меня есть муж и сын... И что я их люблю... Но тут же мысль: лучше бы их никогда у меня не было... Ни свадьбы, ни моей беременности... Я ждала, я хотела девочку. Я любила кукол, у меня осталось много кукол. Мысль, что я их люблю, но без них мне лучше. Что я хотела бы отправиться в кругосветное путешествие, но в одиночку... Что я люблю жизнь, но не ту, которой живу...
   Рядом со мной умирала девушка, она умирала несколько дней. Она лежала вся в этих трубках, даже кричать не могла: во рту трубка. Она, как и я, выпила уксусной эссенции... Почему-то ее не смогли спасти... Я смотрела на эти трубки, и увидела, представила в подробностях: вот это я лежу, я умерла, но я не знаю, что я умерла, что меня больше нет. Я сходила туда... Я вернулась... Но побывала там в уме, в образе... Я хотела переселиться... В мыслях я уже жила там... Я вообразила себе, что тот мир совершеннее... Я уже не та, какая была до этого, я никогда не буду прежней. Как это выразиться? Я уже не совсем земная, я уже где-то побывала...
   Но ни мужу, ни сыну я не могу этого рассказать. Я могу это рассказать только незнакомым людям... Если вы поменяете мою фамилию, я вам признаюсь... Какой странный сон я видела здесь, в больнице. Как будто я в больнице и одновременно - дома. Я лечу над всем... Я вижу мужа, он лежит на диване и читает газеты, как будто это мой муж. А я - это я, и в то же время я - это совсем не я... Я набрасываюсь на своего мужа, срываю с него одежды, я бесстыдно раздеваю его и насилую, но в то же время я понимаю, что этого не может быть. Но все это я проделываю со сладострастием, которого никогда не испытывала... Даже в близости с ним... (Растерянно и испуганно замолкает.) Как вы думаете, у меня нормально с психикой? Я боюсь разговаривать с врачом, он не верит фантазиям... А знаете, как я вышла замуж? Я вышла замуж в двадцать лет. Он меня поцеловал, и я решила, раз он меня поцеловал, я позволила себя поцеловать, значит, я должна выйти за него замуж. (Смеется.) Я была еще девчонка, кроме детства, у меня никакого другого опыта жизни не было. (Долго молчит.) Мне нельзя больше быть здесь... Видеть это... Мне надо переместиться... Но и домой я не хочу... Муж вчера приходил:
   - Так нам самим стирать грязное белье или подождать тебя?
   - Носки постирайте, а остальное оставьте, - сказала я.
   Как в пьесе (когда-то в институте я увлекалась театром): одно - то, что я думаю, второе - то. что я говорю, третье - то, что происходит. Им нужна домработница... У них кучи грязного белья и немытой посуды, они жуют и перехватывают что-то всухомятку. Я их люблю... Я должна вернуться...
   Умирать унизительно. Попадаешь во власть людей не только близких, но и чужих. Они умывают, одевают, отпевают... Если бы бесследно исчезнуть, а то остается тело, с которым продолжают возиться. Это со мной случилось... Как молния... Как припадок...
   ...Мои родители - рабочие на фарфоровом заводе. Я у них одна. Они меня любили, баловали. Когда я выходила замуж, они дали мне все: мебель, посуду, ковер, постельное белье, подушки. Всю жизнь они это собирали, копили, я не помню, чтобы они куда-нибудь съездили на курорт или отдохнуть, они все время работали и говорили. что живут для меня. Я действительно не могу вспомнить, чтобы они сделали что-то для себя, кроме необходимого. Конечно, тогда жизнь была проще, потому что все жили одинаково, пусть кто-то чуть беднее, кто-то чуть богаче, но в общем-то все были равны. И в той жизни я знала, как жить: я должна была хорошо учиться, чтобы поступить в институт, после института выйти замуж. Мне кажется, что я прожила бы свою жизнь так, как прожили ее мои родители. Но все вдруг поменялось... Нас кинули в капитализм... И дело даже не в идеологии... Сломали схему, по которой я умела жить. Мы все были роботы, нас запрограммировали... И в то же время, например, я была идеалистка. Я была идеалистка в том смысле, что не знала свое место в жизни, как теперь говорят, свою цену. Жизнь не требовала от меня таких усилий, какие нужны сейчас, я могла мечтать. Вы оглянитесь вокруг: сколько у нас идеалистов, нереальных людей! Я любила проснуться утром, лежать с открытыми глазами и мечтать о чем-то радостном, далеком, я даже не обрисую детали, но чувства свои помню... Мне было легко жить... Мне все было понятно... Вот скопим деньги и купим машину... Построим дачу... Вырастет сын...