Есть тайны... Сижу возле него... Он спит... У него такой красивый волос... Я взяла и тихонько отрезала прядь... Открыл глаза, посмотрел, что у меня в руках, улыбнулся... У меня остались его часы, военный билет и чернобыльская медаль... (После молчания.) Я такая счастливая была! В роддоме, помню, днями сижу у окошка, его жду, выглядываю. Ничего толком не понимала: что со мной, когда? Мне бы на него посмотреть... Не могла наглядеться, как чувствовала, что это должно когда-нибудь кончиться. Утром кормлю и любуюсь, как он ест. Как он бреется. Как идет по улице. Я - хороший библиотекарь, но я не понимаю, как это можно любить работу. Я любила только его. Одного. И я не могу без него. Я кричу ночами... В подушку кричу, чтобы дети не услышали...
   Ни на минуту не представляла, что его нет в доме, что мы не вместе. Моя мама... Его брат... Они меня готовят, намекают, что врачи, мол, советуют, дают направление, одним словом, под Минском, есть специальная больница, где раньше умирали вот такие обреченные... Афганцы... Без рук, без ног... А теперь туда чернобыльцев везут. Уговаривают: там ему будет лучше, врачи всегда рядом. Не хотела, я слышать об этом не хотела. Тогда они его убедили, и он начал меня умолять: "Отвези туда. Не мучайся". А я то бюллетень прошу, то на работе отпуск за свой счет выпрашиваю, потому что не положено. По закону бюллетень дают только для ухода за больным ребенком, а отпуск за свой счет не больше месяца. Но он всю нашу тетрадку исписал. Взял с меня слово, что я его туда отвезу. Я поехала на машине с его братом. На краю деревни, называлась она Гребенка, стоял большой деревянный дом, колодец развалившийся. Туалет на улице. Старушки какие-то в черном... Богомольные... Даже из машины не двинулась. Не поднялась. Ночью целую его: "Как ты мог меня об этом просить? Никогда этого не будет! Никогда этого не будет! Никогда!!" Я его всего целовала...
   Самые страшные последние недели... Полчаса писали в поллитровую баночку. Глаз не поднимает. Ему стыдно. "Ну, как ты можешь так думать?!" - целую его. В последний день случилась такая минута: он открыл глаза, сел, улыбнулся и сказал: "Валюшка!.."
   Умирал один... Человек умирает один... С работы позвонили: "Мы красную грамоту принесем". Спрашиваю у него: "Хотят твои ребята прийти. Грамоту вручат". Головой крутит: нет-нет! Но они навестили... Деньги какие-то принесли, грамоту в красной папке с фотографией Ленина. Взяла ее и думаю: "За что же он умирает? В газетах пишут, что это не только Чернобыль, что это коммунизм взорвался. А профиль на красной папке тот же..." Хотели ребята ему какие-то слова хорошие сказать, но он накрылся одеялом, только волосы торчали. Постояли над ним и ушли. Он уже боялся людей. Только меня не боялся. Когда хоронили, прикрыла ему лицо двумя носовыми платочками. Если кто просил показать, я открывала... Одна женщина упала... А когда-то она его любила, я его к ней ревновала... "Дай последний раз посмотрю". - "Смотри". Я не рассказала, что, когда он умер, никто не мог к нему подойти, все боялись. А родственникам самим у нас нельзя мыть, одевать. По нашим славянским обычаям. Привезли из морга двух санитаров, они попросили водки: "Мы видели, признались, - все: разбитых, порезанных, трупы детей после пожара... Но такое впервые... Страшнее всего умирают чернобыльцы..." (Затихает.) Он умер и лежал горячий-горячий. К нему нельзя было притронуться... Я остановила в доме часы... Семь утра... И часы наши по сегодняшний день стоят, не заводятся... Мастера вызывали, руками разводит: "Тут не механика и не физика, а метафизика".
   Первые дни... Без него... Спала два дня, не могли добудиться, встану, попью воды, даже не ела, и опять на подушку упаду. Сейчас мне странно, необъяснимо: как это я могла уснуть? У подруги муж умирал, он швырял в нее посудой. Почему она такая молодая, красивая? А мой только смотрел на меня и смотрел... В нашу тетрадку записал: "Умру, сожги мой прах. Я хочу, чтобы ты не боялась". Почему он так решил? Ну, разные слухи: чернобыльцы и после смерти "светятся"... Я сама читала, что могилы чернобыльских пожарников, умерших в московских госпиталях и похороненных под Москвой в Митино, люди обходят стороной, своих мертвых возле них не кладут. Мертвые мертвых боятся, не говоря о живых. Потому что никто не знает, что такое - Чернобыль. Одни догадки. Предчувствия. Он привез из Чернобыля белый костюм, в котором там работал. Брюки, спецовка... Так этот костюм лежал у нас на антресолях до его смерти. Потом мама решила: "Надо выбросить все его вещи". У нее был страх... А я даже тот его костюм берегла. Преступница. У меня же в доме дети. Дочка и сын... Отвезли за город и закопали... Я много книг прочла, я живу среди книг, но ничего не могут объяснить. Привезли урночку... Не страшно, я рукой там потрогала и что-то мелкое, как ракушки на берегу моря, в песке, это тазобедренные косточки. До этого к вещам его прикасаюсь, не слышу, не чувствую, а тут как обняла. Ночью, помню, он - мертвый, сижу возле него. И вдруг какой-то дымок... Второй раз увидела этот дымок над ним в крематории... Его душа... Никто ее не видел, а я видела... У меня чувство: еще раз свиделись...
   Какая же я была счастливая! Он уедет в командировку, я дни, часы считаю до нашей встречи. Я физически без него не могу... Мы поедем с ним к его сестре в деревню, вечером она показывает: "Тебе в этой комнате постелила, а ему в той". Посмотрим друг на друга и рассмеемся. Не представляли, что можно спать раздельно, в разных комнатах. Только вместе. Я не могу без него... Сватались... Брат его сватался... Они так похожи... Но мне кажется, если кто-то другой ко мне дотронется, я буду плакать и плакать...
   Кто его у меня забрал? По какому праву? Принесли повестку с красной полосой девятнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят шестого года... Как на войну...
   (Мы пьем чай. Я разглядываю семейные фотографии. Свадебные. И когда уже хочу попрощаться, она меня останавливает.)
   Как я буду дальше жить? Я вам не все... Не до конца... Я была счастливая... До безумия... Может, не надо моего имени... Есть тайны... Молитвы читают в тайне... Шепотом про себя... (Замолкает.) Нет, назовите имя... Богу назовите... Я хочу понять... Я тоже хочу понять, зачем нам даются страдания? Зачем они? Первое время казалось, что после всего у меня во взгляде что-то темное появится... Чужое... Что меня спасло? Вытолкнуло к жизни? Вернуло... Мой сын... У меня есть еще один сын... Наш с ним сын... Он давно болен... Он вырос, но видит мир детскими глазами... Глазами пятилетнего мальчика... Я хочу быть с ним... Мечтаю поменять квартиру поближе к Новинкам, там у нас психиатрическая больница. Он там... Это приговор врачей: чтобы он жил, он должен быть там. Я езжу туда по выходным. Встречает меня: "А где папа Миша? Когда приедет?" Кто еще у меня об этом спросит? Он его ждет...
   Мы будем ждать с ним вместе. Я буду читать шепотом свою чернобыльскую молитву... Он - смотреть на мир детскими глазами..."
   Валентина Панасевич, жена ликвидатора
   Вместо эпилога
   "...Киевское бюро путешествий предлагает поездки в город Чернобыль и мертвые деревни... Разумеется, за деньги. Посетите ядерную Мекку..."
   Газета "Набат", февраль, 1996 г.
   А то, что человек заглянул в космос не как в мечту, а как в бездну, ими отторгнуто. Трудно защититься от того, чего мы не знаем, чего человечество не знает. Чувствуешь, как одинаково беспомощны и язык физиков-ядерщиков, и язык деревенских старух, для которых выше аистиного гнезда уже начинается небо. И вопрос не праздный: за что пытается удержаться человек? Какие ищет объяснения?
   Что любопытно, упоминают религию, философию и искусство, а не физику и математику. Универсальность их инструментария упразднена. Крушение целого космоса научной веры...
   Вот, например, какие ответы я получала: "чтобы понять то, что случилось, существуют два пути - философия и религия, а искусство это не может пережить, оно способно только представить", "так хотелось выразиться, что неожиданно начал писать стихи, хотя уже далеко не мальчик", "я стала ходить в церковь, только у религии есть ответы на эти вопросы". Событие как бы находится еще вне культуры. Потому что: у нас нет подобного опыта - это первое, а второе, кажется, французский писатель Морис Бланшо однажды заметил, что роман, написанный после Аушвица, все равно будет написан как бы до Аушвица. И объяснял это тем, что ужас этого концлагеря невозможно вынести даже в воображении.
   Так легко и привычно соскользнуть в банальность... В банальность ужаса...
   - Говорят, что нужно хотя бы пятьдесят лет, чтобы событие стало историей. А тут приходится идти сразу за ним... По горячим следам...
   - Раньше я путешествовала по чужому страданию, а сейчас сама такой же свидетель, как и все. Моя жизнь - часть события, я здесь живу. Среди этого. Находясь внутри, чувствуешь иначе, чем со стороны. Чернобыль - уже метафора, символ. Но для всех разный. В Минске - один Чернобыль, в самой зоне - другой. Где-то в Европе - третий. В самой зоне поражает равнодушие, с которым чаще всего говорят о нем. Для людей здесь - это обыкновенная жизнь. В мертвой деревне живет старик. Один. Спрашиваю у него: "Вам не страшно?" А он у меня: "Чего страшно?"
   Если размышлять о времени, то оно непостижимо. Разное в жизни, и в смерти. Почему-то я уверена, что в горах и у моря можно испытать разное чувство времени. Одно оно - на войне. Другое - после войны. Это то, что нам известно. А теперь вот началось время после Чернобыля...
   ...На обыкновенном уазике, как на машине времени, мы попадаем в прошлое. Странные штуки вдруг стали там происходить со мной: потерялось ощущение себя, времени, пространства. Мертвые дома, сельские клубы, школы... Уже выцветшие, когда-то красные флаги, старые лозунги, призывы: "Коммунизм - светлое будущее всего человечества", "Идеи Ленина победят мир"... Мы, как инопланетяне, начинаем лихорадочно искать на былой земле следы разумной жизни. В колхозных конторах и клубах валялись гипсовые фигурки вождей, их портреты, все остальное люди забрали. Или сами, или мародеры, которые прошли следом. Деревенские кладбища, братские солдатские могилы, военные памятники. Это и есть мы. Так мы жили. Так выглядит наша жизнь со стороны. Остались после нас могилы и жертвенники, как после древних стоянок воинственных племен...
   А вокруг лунные пейзажи... Уже из будущего... Верхний слой земли на десятках гектаров снят, вместо него все засыпано доломитовой мукой. Уходящее за горизонт неземное поле. Уже в темноте в одной из деревень наткнулись на памятник Ленину. Стоит один на мертвой земле... Из хаты напротив вдруг выскочил дикий кабан, за ним второй... В человеческом жилье поселились звери...
   Так вот как выглядит вечность!?
   Цветут белые сады... Как накрытый стол без гостей... И деревенская улица без человека. Поле без человека. Дорога в никуда. Провода в никуда.
   Зашли в пустую хату - икона лежит на белой скатерти...
   Иногда мы находили там людей. Верный признак: стоит знак "Высокая радиация. Вход запрещен", а за этим знаком - зеленое жито... Живут там своим миром. Это мир уже после технологии, когда в руках у человека снова только топор и лопата. Как сто или двести лет назад - сидят при лучине или керосиновой лампе. Жнут серпом, косят косой, молотят цепами. И опять верят в предсказания, ждут чуда. Уже забыли, при какой власти живут и в каком государстве. Живут... Сторожат прошлое. Свое время...
   Но об этом они сами расскажут...
   - В нашей земле лежит триста пятьдесят хиросимских бомб. Люди живут уже после ядерной войны. Когда она началась, они не заметили...
   - Смотрели на горящий реактор - и сажали картошку. Запомнился рассказ матери одного из погибших в первые дни пожарников. Уже похоронив сына, который умер в Москве в больнице, она вернулась домой. Деревню эвакуировали. Но осенью вместе с мужем они тайком пробрались в свой мертвый дом и собрали на огороде помидоры, огурцы. Закатали их в банки. Не доверять своей земле для них равно безбожию...
   Люди не столько боялись атома, как друг друга. Ученые беларусского института ядерной физики, в первый день уже осведомленные о случившемся, не могли позвонить домой и предупредить хотя бы свои семьи, знакомых: закрывать форточки, делать влажную уборку в квартире, забрать детей с улицы, купить в аптеке йод. Они, профессора, доктора наук, возвращались домой в служебном автобусе - институт этот за городом - и даже шепотом боялись друг с другом об этом заговорить. Никто никому не доверял, еще не стерлись из памяти доносы тридцать седьмого года. Вместо того, чтобы увозить куда-нибудь детей или искать таблетки, витамины, люди днями слушали радио. Радовались, когда узнали, что создана правительственная комиссия и следственная группа ведет расследование. Ждали, что вот-вот найдут преступников, накажут. Мгновенно воскресла уже, было, забытая сталинская лексика: "враги советского народа", "агенты западных спецслужб", "происки заклятых врагов социализма", "вражеская диверсия", "шпионские вылазки". Никто не искал каких-либо сведений о рентгенах и кюри, говорили о шпионах и диверсантах. Апокалипсис застал нас людьми своего времени...
   Но об этом они тоже расскажут сами...
   - Если есть с чем-нибудь нам сравнить чернобыльский опыт, то только с войной. Военный опыт постоянно конкурирует с чернобыльским. Да, и нет у нас другой меры! Мера ужаса все та же - война.
   - И от войны сегодня бегут... в Чернобыль. Тысячи русских беженцев из Армении, Грузии, Абхазии, Таджикистана, Чечни - отовсюду, где стреляют, заселяют брошенные чернобыльские земли и чернобыльские дома, которые еще не успели разрушить и закопать специальные команды. По статистике за пределами России осталось двадцать пять миллионов русских. Еще одна Россия. Им некуда деться. Они - изгои. Единственное убежище для многих - Чернобыль. Все разговоры о том, что там убивают земля, вода, воздух, кажутся им всего лишь страшной сказкой. Они говорят только о своем страхе, у которого длинный человеческий опыт, вечный: как один человек убивает другого человека...
   - И все это вместилось в жизнь одного поколения - ГУЛАГ, Освенцим, Чернобыль. На каждом из них искусство должно было бы кончиться...
   - Раньше мне казалось, что я все могу понять и все могу сказать. Почти все. Помню, когда писала книгу об афганской войне "Цинковые мальчики" и поехала в Афганистан, там мне показали много оружия, захваченного у маджахедов. Я была поражена, какие совершенные у него формы, какая точная человеческая мысль. А со мной стоял рядом офицер, и он уточнил: "Если вот на эту итальянскую мину, о которой вы сказали, что она красива, как новогодняя игрушка, наступить, то от человека останется полведра мяса. Соскребать ложкой придется". И я, когда села писать, впервые подумала: "Об этом надо или не надо говорить?" У меня была выучка "великой русской литературы", я полагала, что зайти можно далеко-далеко, и я тогда про это мясо написала...
   Зона... Отдельный мир... Другой мир среди всей остальной земли... Придумали ее Стругацкие, но литература отступила перед реальностью...
   Чернобыльская зона, обнесенная колючей проволокой и постами милиции. Когда-нибудь там найдут останки необычных захоронений, на научном языке они называются "биомогильниками". Это - кладбища для животных. Современные капища. Там лежат тысячи расстрелянных лошадей, собак, кошек, целые стада коров... И ни одного имени... Только на деревенском заборе: "Прости, Шарик!"
   Старая крестьянка доит корову и молоко выливает на землю пить нельзя. Трава под ногами седеет...
   Слышала, как поют старые женщины. То ли пение, то ли голошение. Тут человеческий голос одинок даже в хоре...
   Бесконечность ужаса... Все отравлено этим, вся жизнь, а не только земля и вода. Мир внутри и вокруг. Все время нашего существования. Люди живут на кладбище. Нарушение всех традиций, всей культуры. Уничтожен, перечеркнут опыт. Человек на развалинах. Расстается с самим собой...
   - Страдание - наше убежище. Но ты хотела спросить о другом - о смысле человеческой жизни, нашего существования на земле.
   - Я искала человека потрясенного, человека, ощутившего себя один на один с этим. Задумавшегося. Конечно, мы не можем окончательно проникнуть в тайну друг друга, но, хотим мы этого или не хотим, остается от нас только то, что сохранилось, передалось в воспоминаниях. Та часть реальности, которую под силу охватить нашему сознанию, вычленить из хаоса и небытия. Но мы загипнотизированы страданием. Ограничены им. Страдание для нас как бы найденный смысл жизни и оправдание ее. Я пыталась освободиться от его культа. Может быть, даже вырваться из плена традиций. Открыться новому знанию...
   Более трех лет я ездила и расспрашивала: работников станции, ученых, бывших партийных чиновников, медиков, солдат, вертолетчиков, шахтеров, переселенцев, самоселов. Люди разных судеб, профессий, поколений и темпераментов. Верующие и атеисты. Крестьяне и интеллектуалы. Чернобыль основное содержание их мира. На великие вопросы, вдруг вставшие перед нами, отвечали обычные люди, попавшие в необычные обстоятельства. Я писала историю маленького человека, а не государства и власти. Историю его души. Историю чувств.
   Иногда у меня мелькали подозрения, что просто факт, механический факт ничуть не ближе к истине, чем смутное чувство, слух, видение. Зачем пересказывать факты, их затмили наши чувства. Вот развитие этих чувств или, как я определила для себя, "протекание чувства через факт", меня завораживает. Я их фиксирую, собираю, оберегаю.
   - У Ницше как-то нашла, что искусство - это "воля ко лжи".
   - Я давно догадалась, что память - капризное и хищное существо. Но все равно воспоминания для меня дороже выдумки. Так устроено мое внутреннее зрение, мой слух. У меня как бы "неискусственное искусство", "куски жизни". Хотя я иногда чувствую непостижимость нашего пребывания на земле, оно сплошь недостоверно. И правда - тоже мифология. Но как вырваться из ее объятий? То, чем я уже занимаюсь двадцать лет, это документ, но документ в форме искусства. Он живет по законам искусства, и также откровенен, может быть, даже беспощаден. Но чем больше я занимаюсь документом, тем больше сомнений. Что же такое документ? Архив, фонд, опись, единица хранения? Картина или фотография? "Художник правдив, а фотография лжива, - писал Роден по поводу своего "Иоанна Крестителя", - потому что в действительности течение времени не прекращается". Единственный документ, документ в чистом виде что ли, который не внушает мне недоверие, - это паспорт или трамвайный билет. Но у них нет души, души времени, одна графика, точнее, полиграфия. В самой разбросанности жизни больше смысла, чем в каком-либо монтаже или отборе, в промелькнувших и исчезнувших идеях. Но найти, собрать факты - самое простое, главное в добывании смысла из фактов, духа факта.
   - А это уже ты - автор. Другие лишь поставщики фактов, а не смысла. Они могут и не чувствовать того, что чувствуют, и не видеть того, что видят, ты им в этом помогаешь, иногда вы не соприкасаетесь. Ты - и бесстрастный летописец, и пристрастный толкователь. Чувство - это вторая реальность, особенно у нас. Как-то мы удерживаемся между чудом и наукой...
   В зоне больше всего запоминаются вещи без человека... Пейзажи без человека... Поразительно, как интересна и их жизнь тоже... После Чернобыля мир для меня раздинулся... Ездила, разговаривала, записывала, обдумывала для себя, чтобы самой понять. Эти люди уже увидели то, что еще для всех - тайна.
   Мне кажется - я записывала будущее...
   Они жили в условиях, где специалист-атомщик по инструкции не может находиться больше часа. Эти первые недели после аварии...
   Какой, спрашиваете, я поставила бы спектакль о Чернобыле?
   Вижу: пустая деревня, цветут яблони. Цветет черемуха. Пышно. Нарядно. Цветет дикая груша на кладбище...
   По заросшим улицам бегают коты с поднятыми хвостами. Никого нет. Коты занимаются любовью. Где-то в глубине сцены... Деревни... Сидит на пороге старуха. У самого порога растет дерево, чтобы войти в дом, надо обойти это дерево. Старуха варит в чугунке еду... На улице, на костре... И кормит собак и кошек... Они все тут возле нее. Все цветет. Красота и тишина.
   У этой тишины есть свой текст...
   Старуха сидит... Трава высоко колышется... И то ли плач, то ли причитание... Старуха как будто молчит, но это ее голос... Откуда-то... На беларусском. Перевести невозможно... Как музыка...
   "Ой жа, зямелька-зямелька, якая ж ты чорная! Тут жа зязюлькi не куваюць, тут жа салавейкi не шчабечуць.
   Ой жа, мой лясочак, якi ж ты стаў цемненькi, дык мы ж так весяла жылi, слухалi, як шумелi твае лiсточкi, ды грыбочкi збiралi.
   Усе поцямнела, ды няма ж нiчога. У нас няма нi зязюлькi, нi салавейкi. У нас ужо усе зацiхла. I наш лес цемны, i наша зямля смутна..."
   А дальше никаких слов... Только плач. Но это не старуха плачет...
   Помню лагерь... Плач... Но моя мама не плакала, и другие люди не плакали. Высокий красивый итальянец все время пел. Но кто-то другой... Где-то рядом... Все время плакал... Я никогда его не видела...
   У нас, у беларусов, нет Толстого. Нет Пушкина. А есть Янка Купала... Якуб Колос: "Мой родны кут! Як ты мне мiлы..." Мы люди земли, а не неба. Наша монокультура - картошка, мы ее копаем, садим, и все время в землю глядим. Долу! А если вскинет человек голову, то не выше аистиного гнезда. Ему это уже и высоко, это и есть для него небо. А неба, которое зовется космосом, у нас нет, в нашем сознании оно отсутствует. Тогда мы берем что-то в русской культуре, в польской. Вот когда у нас появятся Толстой или Пушкин, мы поймем что-то в себе. Так норвежцам нужен был Григ, а евреям Шолом-Алейхем, как центр кристаллизации, вокруг чего они смогли объединиться и осознать самих себя.
   Словарь
   "Гробовые" - так в народе окрестили ежемесячную приплату к жалованью за жизнь и работу в "зоне риска"
   зона - радиоактивное пятно, замазавшее землю Украины, Беларуси и России
   самоселы - это люди, которые были выселены из 30-километровой зоны вокруг Чернобыля, но потом через какое-то время самовольно вернулись в родные дома
   могильник - специальное хранилище для загрязненных радиацией предметов (это могут быть дома, машины, домашняя утварь и так далее)
   биомогильник - место захоронения радиоактивных домашних животных, которых убивали или они сами погибали от голода
   "горячие частицы" - наимельчайшие частицы реакторного топлива, разбросанные по огромной территории вокруг Чернобыля