- Если подсчитать цеха и разные другие объекты военных годов рождения,
можно сказать, что батальон превратили в дивизию. А теперь будем увеличивать
дивизию до масштабов корпуса, армии и целого фронта.
Он сказал не "будут", а "будем" и вопросительно посмотрел на меня.
- Ты - за это?
- За это.
Тогда он разъяснил, как мы конкретно начнем содействовать тому, чтоб
дивизия разрослась до корпуса и даже более грандиозных размеров.
Он безостановочно передвигался по комнате, в которой размещалась
редакция, попутно пробегая пальцами правой руки, которую словно бы
тренировал, то по столу, то по телефонной трубке, то по стопкам заметок и
писем. Мама запретила ему резко обращаться с самим собой, но он об этом
забыл. Ранение и контузия, задев жизненно важные центры, чудом не коснулись
центра, вырабатывавшего энергию. Лишь двигаясь, он мыслил, распоряжался и
объяснял:
- Сперва я один управлялся со всеми делами. Потом, правда,
сына-шестиклассника и его приятеля Диму на помощь мобилизовал. Но Ивашов
эксплуатацию детского труда запретил. Что ж, я - за это! Не от хорошей же
жизни мальчишек по морозу гонял... Ивашов приказал учредить редакционные
посты и на всех объектах найти внештатных корреспондентов. Я учредил и
нашел... Теперь статьи и заметки стекаются! Но это всего-навсего
стройматериалы. Из них еще надо сооружать газетные номера. Этим мы с тобой и
займемся. А потом ты, брат мой, будешь трястись в грузовике: вечером до
типографии, а поздней ночью обратно. Уж извини: мне медицина трястись
запретила. Да я и сам ощущаю... Но у тебя будет попутчица - корректор Ася
Тропинина. Толковая и, я скажу, для войны слишком интеллигентная. Одним
словом, ленинградка! Оберегай ее... Она родителей своих и бабушку в прошлую
блокадную зиму похоронила. Ты заботься о ней. Ну например, как даму сажай с
шофером, а сам залезай в кузов. Тоже будет интеллигентно!
Если одно из двух окон зашторено, другое все равно сообщает людям на
улице: яркий в комнате свет или тусклый, или вовсе погашен. У Аси Тропининой
один глаз был как бы зашторен густой, непроницаемой прядью волос, а другой
давал понять, что душа ее погружена в беспросветность такого горя, с которым
невозможно расстаться, потому что его нельзя до конца осознать: полная
осознанность предполагает и завершенность.
Аскетически худое лицо было не то чтобы красивым, но было значительным,
как изваяние. Под Асиным портретом, если б такой существовал, можно было бы
написать: "Все потерявшая".
Нина Филипповна, Ася... Ивашов... Как изобретательна была в своем
садизме война: она убивала, сжигала, разрушала надежды, семьи и города. Люди
теряли друг друга на время и на веки веков. А некоторые теряли вообще все,
кроме жизни. Но может быть, для них легче было потерять жизнь? Ася
Тропинина, моя сверстница, уже называлась студенткой.
- Ты вундеркинд? - с бестактной шутливостью спросил я.
Она прижалась к стене. Быть может, услышав немецкое слово? Ее
деликатность была безоружна перед любой грубой или неуместной фразой. Ася
ужасалась бестактности растерянно, молча. Прижималась к стене, точно хотела
провалиться сквозь нее в буквальном смысле.
- Я просто удивился, что ты так рано успела...
- Мама с папой и бабушка хотели, наверно, чтоб я при них успела
окончить школу и при них поступить в университет. Так мне кажется.
Внезапно она оторвалась от стены, сжала руками голову и закричала:
- Их нет! Их нет!.. И никогда больше не будет!
Я окаменел... Потому что это был крик тихого, даже бесшумно
передвигавшегося человека.
Опустившись на корточки, Ася содрогалась от бессилия что-то исправить,
вернуть.
Я не утешал ее. Да она и не услышала бы меня! Я помнил пересказанные
как-то Александрой Евгеньевной слова философа о том, что наше отчаяние почти
всегда сильнее причин, его породивших. Но такие причины философу и во сне
привидеться не могли.
Все кончилось столь же внезапно, как и началось. Ася затихла,
поднялась. И сказала:
- Прости, пожалуйста!
"...Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон...". Ася же не
проявляла характера, пока не садилась за свой корректорский столик в
типографии. Там к ее чрезмерной для военного времени интеллигентности
добавлялось еще одно качество: болезненно обостренная добросовестность.
Склонившись над столиком, подметая его густой темной прядью волос, она
вычитывала заметки перед тем, как они отправлялись в набор. А потом, уже в
сырых гранках, опять вычитывала и правила...
- Зачем ты? - неуверенно возражал я. - Наборщик и печатница ждут. У них
дома семьи! Так мы и к утру не успеем.
- Не торопи меня... Это же русский язык!
"Это же русский язык!" - таким был Асин аргумент, который задерживал
газету и нас всех в типографии. Она не могла допустить, чтоб этот язык был
унижен хоть одной корявой фразой даже в пятистрочном объявлении или в
информационной заметке.
Ручной печатный станок начинал обычно с бездушным однообразием стучать
в полночь.
Но задолго до этого, часов в десять вечера, а то и раньше, к нам
непременно вваливался шофер Эдик и провозглашал:
- Скоро вы там?
Ася молча ужасалась и тому, что он без спроса заглядывал в гранки,
определяя, много ли правки, и тому, что он, не снимая полушубка и казавшейся
нам пижонской шапки из кроличьего меха, вразвалку расхаживал по типографии,
и тому, что торопил, подгонял нас.
Торопился Эдик всегда. Он сваливал это на жесткие требования военного
времени. Но на самом деле он постоянно должен был успеть что-то сделать для
табельщицы Лиды, работавшей в транспортной конторе. Она была известна как
запевала в самодеятельном хоре. Эдик привозил ее на работу, высаживая метров
за сто от транспортной конторы, за поворотом, и отвозил домой. Он успевал
съездить в соседнюю деревню и достать для нее кое-какие продукты. В дни
концертов самодеятельного хора он доставлял Лиду к Дому культуры.
Эдик гордился своими отношениями с запевалой и даже внешне старался
соответствовать ее популярности. Асю Эдик не мог воспринять. Все в ней было
антиподно табельщице Лиде. Звезда самодеятельности должна была ободрять
зрителей жизнеутверждающим обаянием - и делала это с успехом. А корректорша
(так он именовал Асю) была погружена в безысходность. У Лиды был
залихватский голос, а корректорша при Эдике мрачно немела.
Слово "шофер" к Эдику не имело отношения: он называл себя только
"водителем", а если по имени, то Эдуардом. Всем своим видом он показывал,
что водитель обязан спешить. Его якобы ждали дела недоступной нашему
пониманию важности. А подстегивали тайные, неведомые нам задания. В
действительности же его всем известной тайной была табельщица Лида и ее
актерские нужды. Навстречу им он и гнал грузовик с адской скоростью.
Как бы поздно я ни возвращался домой и как бы ни распоясывался мороз,
мама стояла на улице, возле окна нашей комнаты, которое расплывчато
светилось сквозь пушистую морозную занавеску, и ждала меня. Я приподнимался
на цыпочки, чтобы из-за водительской кабины меня ясней было видно, и махал
ей рукой. И даже кричал: "Все нормально!"
В районной типографии наши статьи и заметки набирали медленно,
допотопным ручным способом. И если мороз к вечеру зло укреплял свою власть,
проникал сквозь прохудившуюся дверь в одноэтажный кирпичный дом, я
согревался на табуретке в корректорской. Комнатушку даже окнами обделили, но
от этого в ней было теплей и уютней, чем в типографском цехе.
Ася и я с разных сторон тесно притирались к столику, заваленному
оригиналами, гранками, верстками. Запахи металла и краски, которые,
перемешиваясь, заполняли корректорскую, стали для нас привычными и даже
необходимыми.
Ася упиралась в столик тем же недвижным, остекленевшим взглядом, как
тот, на который я наткнулся, будто на тяжелый предмет, встретившись с Ниной
Филипповной после гибели ее мужа.
Однажды мне показалось, что Ася вот-вот снова сожмет голову и закричит:
"Их нет! Их нет!.. И никогда больше не будет!.." Я должен был броситься
наперерез, упредить, предотвратить этот крик.
И я сказал с загадочной интонацией:
- Целый день хочу прочитать тебе стихи. Но как-то все не решаюсь.
Она не оторвалась взглядом от столика.
- Свои стихи! - сказал я.
Она подперла голову истонченными блокадой руками - дала понять, что
слушает.
Поэму свою я наизусть не помнил. И мне пришлось читать стихи о любви.
Каждое четверостишие начиналось словами: "Люблю тебя!" Голос мой срывался,
как бы трескался от смущения. Но можно было подумать, что от любви!
- Ты это давно сочинил? - спросила Ася.
Надо было упредить, предотвратить - и я ответил:
- Вчера.
- А кому они...
- Догадайся, - мягко и таинственно перебил я. - Подумай сама.
Она подумала... И на следующий день Эдик, который из всех тормозов
признавал только автомобильные, брякнул:
- Что это с ней?
Ася была в том же пальтишке, не учитывавшем уральские холода, в том же
платье, сшитом, что было заметно, еще в до-блокадную пору. Но что-то
изменилось, произошло...
Наборщик и печатница исподтишка также пытались понять, что случилось с
Асей: опечатки уже не повергали ее в такое уныние, как накануне. Она
продолжала отстаивать чистоту русского языка, но не бросаясь на амбразуру
из-за каждого не вполне совершенного оборота. Она по-прежнему педантично
исполняла служебный долг, но принадлежала теперь не только ему. "А чему же
еще? - раздумывал я. - Неужели мои стихи или чувства, в них выраженные, но
не точно ею разгаданные, изменили ее?" В конце концов я нашел первый ответ.
Моя любовь не нужна была Асе, но ей нужно было спасение от одиночества... И
она ощутила надежду.
Мне чудилось, она чего-то ждала. В прозе я не мог ответить на ее
ожидания, и я прочитал еще одно стихотворение про любовь.
- Перепиши... и подари мне, - попросила она.
- Одно или оба?
- Оба... У тебя хороший русский язык.
По мнению Ивашова, стихи о любви доказывали людям, что жизнь
продолжается. Как раз в этом доказательстве и нуждалась более всего Ася
Тропинина.
Кузьма Петрович был на работе с семи утра, потому что в это время со
стройучастков приходили за газетами, которые я ночью прямо из типографии
завозил в редакцию. Каждому участку полагалось определенное количество
экземпляров. Кузьма Петрович натренированными, но постоянно ощущавшими свою
двойную ответственность пальцами правой руки отсчитывал и раздавал газетные
номера. Пачки таяли - и он наблюдал за этим с большим удовольствием. Похожее
выражение лица было у дежурного по вокзалу в Москве, который на моих глазах
отправлял эшелон за эшелоном по маршрутам, определенным нуждами фронта. Хотя
поезда уходили в противоположном от фронта направлении.
Раздавая газеты, Кузьма Петрович священнодействовал. Я наблюдал это,
когда несколько раз, в самом начале, тоже явился на работу к семи часам.
- Ты должен приходить к девяти, - не просто сказал, а распорядился
Кузьма Петрович. - Война несправедлива, так пусть мы, ненавидящие ее, будем
повышенно справедливы! (Мне казалось, это какая-то цитата из Ивашова.) Я
сплю по ночам, а ты нет. Значит, являться по утрам мы в одно и то же время
не можем. Устанавливаю для тебя рабочий день с девяти. Вырвать у
напряженности нашего времени два часа сна, покоя - это, брат мой, уже
кое-что.
Те же рассыльные, которые забирали газеты для стройучастков, приносили
статьи и заметки от наших собственных корреспондентов.
- Движение в оба конца! - говорил Кузьма Петрович об этом порядке,
который незадолго до моего появления установил Ивашов.
Мы с Кузьмой Петровичем усаживались за "редактуру".
- Ты знаешь, что говорит Ивашов? Печатное слово гораздо сильней, чем
слово произнесенное. Поэтому надо строго выверять это слово!
Не только женщины были влюблены в Ивашова, в него был влюблен и Кузьма
Петрович.
Мы выверяли... А ночью, в типографии, с внимательностью ученого,
прильнувшего к микроскопу, тем же самым занималась Ася Тропинина:
- Это же русский язык!
Если статьи касались особо важных событий или кого-нибудь критиковали,
я отправлялся проверять факты.
- Хвалить можно щедро, с преувеличениями, но ругать с преувеличениями
нельзя! - учил меня Кузьма Петрович.
По вечерам Эдик с адской скоростью мчал меня и Асю в типографию, а
оттуда глубокой ночью с той же крайне повышенной скоростью мы мчались
обратно, доставляли пачки в редакцию и разъезжались по домам. Это был режим
военной поры, такой чрезвычайной, что и превышенная скорость, которую
развивал Эдик, мне представлялась закономерной, вполне соответствовавшей
всем остальным исключениям из правил нормальной жизни.
Для этих забытых правил времени не оставалось. "Вот познакомлю вас со
своей семьей!" - каждую неделю обещал мне и Асе Кузьма Петрович. Но неделя
сменяла неделю, а возможность для знакомств, домашних общений не появлялась
и даже вдали не угадывалась.
Маму я тоже видел лишь по ночам, стоящей, как на посту, возле
расплывчато светящегося окна нашей комнаты.
- Все нормально! - голосил я из кузова, стремясь сократить ее тревогу и
ожидание хоть на минуту.
А утром, когда она беззвучно исчезала из комнаты, я еще спал.
На столе, в центре тарелки, всегда лежала записка: "Сашенька! Не забудь
поесть. Мама".
Несколько раз рядом оказывалась другая тарелка, специально не мытая: я
должен был удостовериться, что и мама позавтракала. Но однажды, убедившись,
что это бутафория, я сказал:
- Ночью, перед сном, будем делить все, что у нас есть на завтрак.
Делить поровну!
- Посмотри на меня: мне надо сбрасывать вес.
- Но набирать силы.
- Я требую справедливости! - Мама, как жрица к солнцу, возвела руки к
лампочке без абажура. - Ты ведь еще...
- Вспомни бомбоубежище!
...Мы завершали работу над номером, где рассказывалось о том, как
очередной цех был "сдан в эксплуатацию" - в беспощадную эксплуатацию,
которой подвергались тогда все цехи, все станки и все агрегаты. Исключения
из правил везде стали правилом.
Вверху первой полосы широко расположились слова, называемые в газете
"шапкой": "Вчера - стройучасток, сегодня - цех!" Это была действительно
"шапка", потому что газетный номер как бы надел эти слова себе на голову.
Вторая полоса повествовала о том, как на строительстве "разные бригады
объединились в едином порыве".
- Найди другие слова, - потребовал Кузьма Петрович. И, показывая, что
это нелегко, преодолел пальцами правой руки свои стоймя стоявшие волосы,
которые сравнивали с рыжими металлическими пружинками. - Мысль правильная!
Но словами можно мысль укрепить, а можно и укокошить.
Укреплять мысли словами он заставлял меня ежедневно.
Кузьма Петрович был не только влюблен в Ивашова, но и в чем-то невольно
ему подражал. Цитировал его высказывания... Но всегда со ссылками на
первоисточник. Чаще всего он напоминал мне слова Ивашова о том, что каждый и
в нечеловеческих, антигуманных условиях должен оставаться человеком и
гуманистом.
Оставаясь таким, Кузьма Петрович сказал:
- Надо сделать этот номер праздничным. Людям в любых обстоятельствах
необходимы и праздники. Хоть короткие... Как передышки!
Дом культуры приглашал в тот день на литературный концерт. Приезжали
знаменитые актеры, которые гастролировали по Уралу и читали стихи классиков.
Для придания номеру праздничности я еще днем продиктовал заметку в несколько
строк о том, как вечером классическая поэзия воодушевила строителей на новые
подвиги. Информационные материалы не требовали поиска слов: они просто
оповещали.
- Все должно быть в жанре!.. - говорил Кузьма Петрович. - Это закон не
только искусства, но и газетного дела.
- Может быть, пойдем на концерт? Он продлится часа полтора... А потом
уже в типографию? - зашторив от смущения своей густой прядью оба глаза,
предложила мне Ася.
Так как праздничный номер был подготовлен целой бригадой собственных
корреспондентов заранее, представлялась редчайшая возможность отправиться в
типографию засветло, пораньше вернуться оттуда и выспаться.
"Лучше напишу еще одно стихотворение о любви, пусть неклассическое... И
тем обрадую Асю. А сам высплюсь!" - подумал я. И ответил:
- Давай лучше отдохнем. Хоть раз. Посмотри на себя!
Я с осуждением уставился на ее аскетически худое лицо.
- Давай, - без упрека согласилась она.
На следующий день я явился в редакцию выспавшимся и потому в бодром
настроении.
Ася, упершись взглядом в газетную подшивку, сидела на диване.
Она не должна была приходить по утрам. Но Кузьма Петрович, как мне
потом стало известно, вызвал ее. Сам он совершал безостановочные зигзаги по
комнате, точно по лабиринту.
- Ну, как вечер поэзии? - бросил он мне навстречу вопрос. - Воодушевил
на новые подвиги?
- Не знаю, - ответил я.
- У нас на второй полосе написано, что воодушевил. Как говорится,
черным по белому!
- А в чем дело?
- А в том, что вечер не состоялся. Дорогу метель занесла... И
знаменитые чтецы не приехали. На подвиги воодушевляли табельщица Лида и ее
хор. Спроси у нашего Эдика. Он подробней расскажет.
- Не приехали? - оторопело переспросил я.
Он продолжал резкие зигзаги по комнате.
- Но ведь это... мелочь, - неожиданно вступилась за меня Ася.
Зигзаги прекратились. Кузьма Петрович застыл.
- Мелочь, размноженная типографским способом и таким тиражом, - это не
мелочь! "Классическая поэзия вдохновила на новые подвиги..." Сами эти слова
опошлены, превратились в насмешку. - Я вспомнил слова Александры Евгеньевны
о том, что не следует принимать доброту за слабость. Кузьма Петрович не мог
освободиться от гнева. - Как говорят, "единожды солгавши, кто тебе
поверит?". Представьте себе: такая с виду незначительная неправда способна
породить недоверие ко всему, что напечатано в номере! А там написано про
немыслимое самопожертвование человеческое... Как же рядом с этим может быть
ложь? Сегодня, в семь часов пятнадцать минут утра, такой вопрос задал мне
Ивашов. Я взял вину на себя.
- А что он... в ответ? - проговорил я.
- Сказал, что мое боевое прошлое не позволяет ему сказать все, что он
думает.
Но у меня такого прошлого не было.
Я слышал, что непрочные связи разлука уничтожает, а прочные делает еще
более неразрывными.
В справедливости первого утверждения убедиться не было случая. А
точность второго нам доказала Александра Евгеньевна: письма ее были частыми
и подробными. Они неизменно состояли вроде бы из трех глав... В первой
Александра Евгеньевна давала советы маме как главному врачу поликлиники. Во
второй передавала привет от Нины Филипповны и рассказывала, как та
постепенно, с помощью работы и книг, возвращается к жизни. А третья глава
была посвящена мне... В ней Александра Евгеньевна просила не обманывать
доверие Ивашова и попутно восторгалась им, чтобы я понял: доверие такого
человека обмануть нельзя.
Но я обманул... Маленькая неправда исказила лицо праздничного номера,
отвлекла на себя внимание читателей. Подмешала к восхищению и гордости
иронию недоверия.
- Какая разница - маленькая заметка оказывается липовой или большая? -
вопрошал меня Кузьма Петрович. - Чайная ложка дегтя и ложка столовая
одинаково способны отравить бочку меда. Факты, даты, имена и фамилии - все
проверять. В одной редакции до войны висел неглупый транспарантик: "Что Твен
- это точно, а что Марк - надо еще проверить!"
Назавтра я пришел в редакцию к семи утра, как и Кузьма Петрович,
пытаясь хоть этим загладить проступок.
- Нарушение приказов, брат мой, в военное время не допускается, -
сказал он. - Слово командира - закон. К какому часу ты обязан являться?
- К девяти.
- А явился?
- К семи.
- Грубое нарушение!..
Вскоре он решил открыть мне другой путь к искуплению.
Встретив меня на пороге редакции, Кузьма Петрович сообщил:
- Фельдмаршал Паулюс сдался в плен вместе с ошметками своей шестой
армии. Окончательная победа в Сталинградском сражении! - Он обхватил меня
правой рукой. - Поздравляю!..
- Спасибо, Кузьма Петрович. И я поздравляю...
- Тут совпадение, брат мой, удачно получилось! "Прямое попадание", как
сказал Ивашов. Сегодня к ночи сдадут в эксплуатацию еще один цех. И не
просто особой, а, я скажу, сверхособой важности. Не надеялись успеть... Но
успели! И совпало... Мы тоже должны успеть, то есть ты персонально!
- О чем вы, а? Я успею!
- Не говори "гоп"... Немедленно седлай Эдика - и, как мы пишем, на поле
трудового сражения! Уже почти выигранного... Собственные корреспонденты
подготовили материалы. Но кое-что ты напишешь сам: свежие впечатления! А
главное, свяжешь нашу битву со Сталинградской. С ее победоносным окончанием!
Прямого сравнения, понимаю, не может быть, но все-таки... Над заголовком
газеты красными буквами напечатаем: "Победа на фронте!" А чуть ниже и,
конечно, помельче, но тоже над заголовком и красным шрифтом: "Победа в тылу
в честь победы на фронте!" Ничего будет?
- Ася скажет, что три раза повторяется слово "победа". Русский язык,
напомнит она, очень богат!
- Это слово можно сегодня повторять не три раза... а три тысячи раз. И
русский язык будет только доволен! Ох, забыл: тебе мама звонила.
- Вы про цех не сказали?
- Нет.
Мама боялась цехов, которые сдавались в сверхсрочном порядке: все стены
казались ей не сцементированными из-за мороза... как та стена, что погребла
под собой дочь Ивашова...
- Разве вы не слышали, что в воронках надежней всего укрыться? -
объяснял ей Кузьма Петрович. - Двух прямых попаданий в одно и то же место не
случается. Да и учли давно... тот жуткий урок.
- Лучше все же не сообщайте ей, что я на ударных объектах, - попросил я
Кузьму Петровича.
- Не буду. Разве мать убедишь?
Эдик не любил, когда его седлали неожиданно, без предварительного
оповещения. Тем более днем: ему надо было хоть ненадолго навестить
табельщицу Лиду.
Раздражение свое он выражал сосредоточенным молчанием и таким
превышением скорости, которое даже для него было чрезмерным. Когда машина
как вкопанная остановилась возле сверхважного цеха, мой лоб и лоб грузовика,
именуемый лобовым стеклом, чуть было не врезались друг в друга. Эдик
поставил точку в протесте, который молча излагал всю дорогу.
Я вошел в цех - и вместо крыши увидел над головой небо. Оно было в
клочьях белой, застывшей дымки, будто кто-то прошелся по нему кистью и
бросил побелку незавершенной. Лица были все "на одно лицо", выглядели
однообразно загримированными: огненно раскрасневшиеся щеки и побеленные (но
густо, старательно) ресницы и брови. У кровельщиков все, кроме рук, было
сковано холодом. Они не бросали вниз ни одного любопытного взгляда. И другие
были заняты только делом - ни разговоров, ни перекуров. Внизу и вверху все
безостановочно, как детали жестко заведенного механизма, двигались,
соприкасались и разъединялись, действовали...
Слово "шапка" стало для меня привычным, и я мысленно сравнил с "шапкой"
крышу, которую кровельщики постепенно напяливали на цех. Металлические
ворота еще лежали в ожидании на снегу.
Вернувшись, я сказал Кузьме Петровичу.
- Там уйма работы! Сдадут ли цех к ночи?
- Ты не уверен?! Ивашов сказал, что сдадут. А ты сомневаешься?
- Но надо проверить. Вы же сами распорядились...
- В данном случае не обязательно. Ивашов сказал! Значит, считай, все
проверено. Можно печатать!
- И красными буквами?
- Красными.
- А вдруг...
- Этого быть не может!
К шести утра пачки, крест-накрест перевязанные веревкой, были уложены в
кузов. Даже сквозь предрассветный полумрак высвечивались красные буквы... Я,
как обычно, устроился рядом с пачками, на запасном колесе. Ася заняла свое
место в кабине.
Эдик, чувствуя ответственность той ночи, не вваливался в корректорскую
с вопросом: "Скоро вы там?" Он терпеливо прохаживался то по улице, то по
типографскому цеху. Но энергия нетерпения, сконцентрировавшись в нем за
ночь, опять прорвалась адской скоростью. Дорога рассекла лес, выскочила на
речной берег, а за крутым поворотом снова намеревалась прорезать лесную
чащу.
Сбавлять скорость на поворотах Эдик считал для себя унизительным...
Меня швырнуло к борту, на газетные пачки. И тут же я ощутил резкие
удары в плечо и ногу. А потом оказался в снегу... Боль расползалась по левой
стороне тела, как бы подтягивая ногу к плечу. А вокруг меня, как пятна крови
на белом просторе, разметались алые буквы... Взгляд мой, замутненный все
нараставшей болью, выхватывал кроваво-красное слово "ПОБЕДА". Оно
повторялось в "шапке" три раза, а на снегу бесчисленное количество раз.
Экземпляры праздничного номера устлали собой поляну.
- Что с тобой? Что?! - услышал я Асин голос.
Она присела на корточки и в отчаянии сжала голову, как тогда в
типографии.
- Ничего страшного, - через силу попытался я утешить ее. - Не
беспокойся.
- Господи... как же не беспокоиться? Тебе очень больно?
- Не очень.
Один красный заголовок оказался у меня под головой. Алый цвет
расплывался и увеличивался.
- А что у тебя с головой? - прошептала Ася. - Это же...
Она сняла варежку и подложила мне под голову теплую руку. Потом
взглянула на нее, придерживая голову другой теплой ладонью.
- Ты разбил голову... Надо скорее перевязать. Но чем? Я буду держать
ее.
Кровь на моем затылке и на снегу так потрясла Асю, что голос ее стал
сдержанным.
- Полежи немного. Здесь, на снегу, мягко... Мы сейчас перенесем тебя.
Снег вязко заскрипел с другой стороны.
- Ты прости меня. Ладно? - внезапно пробурчал надо мной голос Эдика.
В полутумане я увидел, как Ася и Эдик, проваливаясь в снег и неловко,
но упрямо преодолевая его, собирали газеты, не позволяя ветру их унести.
Иногда они ловили номера на лету.
А потом появились какие-то незнакомые люди в полушубках и ватниках. И
тоже принялись отбивать газеты у ветра.
- Мы поставили машину на колеса, - спокойно, не придавая этому большого
значения, сообщил застенчивый бас.
Наш грузовик, значит, перевернулся? Или упал набок?
Я перестал видеть красные пятна на белом поле... Видел только фигуры,
казавшиеся огромными, которые с трудом вытаскивали ноги из снега и вновь их
туда погружали. Это напоминало странную пляску.
Меня бережно подняли и понесли.
- Трехтонка уехала, - сообщил застенчивый бас. - Они предупредят там, в
поликлинике. Чтоб подготовились, что ль... Или в госпиталь его повезете?
- Лучше в поликлинику, - ответила Ася.
Стало быть, это шоферы попутных или встречных машин нам помогали. В ту
пору они не проскакивали мимо чужой беды на дороге.
- Его в кабину, что ль?
- Нет, в кузов. Чтобы мог лечь... Я буду держать его.
Меня опустили. Голова оказалась на запасном колесе: я ощутил запах
резины.
Машина, стоявшая впереди нас, тронулась. А за ней двинулись и мы...
Эдик вел грузовик так, будто в кузове притаились похожие на фугаски баллоны
со взрывчатым веществом: он извинялся передо мной.
Ася повторяла одно и то же:
- Тебе стало легче? Скажи, стало?
Неожиданная мысль, как еще один удар в голову, поразила меня, заставила
приподняться.
- Что ты? - встревожилась Ася.
- Он сказал, что в поликлинику сообщат... Маме сообщат об аварии! Ты
представляешь себе?
- Успокойся. Мы уже близко...
- Подъезжаем?
- Почти.
- Я тогда поднимусь.
- Ни за что!.. Я встану вместо тебя.
Она крепко обхватила, обняла меня, давая понять, что встать не
позволит.
- Нельзя тебе.
- Нет, я встану!
- А если перелом ключицы?
- Все равно!..
Разомкнув обхвативший меня живой обруч и превозмогая боль, вновь
подтянувшую ногу к плечу, я встал в полный рост. И еще приподнялся на
цыпочки, чтобы из-за кабины меня ясней было видно. Не давая мне качнуться,
упасть, Ася поддерживала меня сзади.
Эдик стал робко, но настойчиво тормозить. Не потому, что увидел меня
сквозь окошко кабины... А потому, что посреди дороги, навстречу машине
бежала мама. Не замечая колкого предутреннего мороза, она сбросила платок с
головы на плечи, расстегнула пальто. Она бежала прямо на наш грузовик. Не
боясь его или ничего перед собою не видя...
Я, как всегда, замахал рукой;
- Все нормально, мамочка... Все нормально!
Ася поддерживала меня сзади.
Летопись моей жизни... Сегодня в ней уже много страниц. Но главные из
них - мама... война и Победа. Без этих страниц нет летописи, как нет и самой
моей жизни.
можно сказать, что батальон превратили в дивизию. А теперь будем увеличивать
дивизию до масштабов корпуса, армии и целого фронта.
Он сказал не "будут", а "будем" и вопросительно посмотрел на меня.
- Ты - за это?
- За это.
Тогда он разъяснил, как мы конкретно начнем содействовать тому, чтоб
дивизия разрослась до корпуса и даже более грандиозных размеров.
Он безостановочно передвигался по комнате, в которой размещалась
редакция, попутно пробегая пальцами правой руки, которую словно бы
тренировал, то по столу, то по телефонной трубке, то по стопкам заметок и
писем. Мама запретила ему резко обращаться с самим собой, но он об этом
забыл. Ранение и контузия, задев жизненно важные центры, чудом не коснулись
центра, вырабатывавшего энергию. Лишь двигаясь, он мыслил, распоряжался и
объяснял:
- Сперва я один управлялся со всеми делами. Потом, правда,
сына-шестиклассника и его приятеля Диму на помощь мобилизовал. Но Ивашов
эксплуатацию детского труда запретил. Что ж, я - за это! Не от хорошей же
жизни мальчишек по морозу гонял... Ивашов приказал учредить редакционные
посты и на всех объектах найти внештатных корреспондентов. Я учредил и
нашел... Теперь статьи и заметки стекаются! Но это всего-навсего
стройматериалы. Из них еще надо сооружать газетные номера. Этим мы с тобой и
займемся. А потом ты, брат мой, будешь трястись в грузовике: вечером до
типографии, а поздней ночью обратно. Уж извини: мне медицина трястись
запретила. Да я и сам ощущаю... Но у тебя будет попутчица - корректор Ася
Тропинина. Толковая и, я скажу, для войны слишком интеллигентная. Одним
словом, ленинградка! Оберегай ее... Она родителей своих и бабушку в прошлую
блокадную зиму похоронила. Ты заботься о ней. Ну например, как даму сажай с
шофером, а сам залезай в кузов. Тоже будет интеллигентно!
Если одно из двух окон зашторено, другое все равно сообщает людям на
улице: яркий в комнате свет или тусклый, или вовсе погашен. У Аси Тропининой
один глаз был как бы зашторен густой, непроницаемой прядью волос, а другой
давал понять, что душа ее погружена в беспросветность такого горя, с которым
невозможно расстаться, потому что его нельзя до конца осознать: полная
осознанность предполагает и завершенность.
Аскетически худое лицо было не то чтобы красивым, но было значительным,
как изваяние. Под Асиным портретом, если б такой существовал, можно было бы
написать: "Все потерявшая".
Нина Филипповна, Ася... Ивашов... Как изобретательна была в своем
садизме война: она убивала, сжигала, разрушала надежды, семьи и города. Люди
теряли друг друга на время и на веки веков. А некоторые теряли вообще все,
кроме жизни. Но может быть, для них легче было потерять жизнь? Ася
Тропинина, моя сверстница, уже называлась студенткой.
- Ты вундеркинд? - с бестактной шутливостью спросил я.
Она прижалась к стене. Быть может, услышав немецкое слово? Ее
деликатность была безоружна перед любой грубой или неуместной фразой. Ася
ужасалась бестактности растерянно, молча. Прижималась к стене, точно хотела
провалиться сквозь нее в буквальном смысле.
- Я просто удивился, что ты так рано успела...
- Мама с папой и бабушка хотели, наверно, чтоб я при них успела
окончить школу и при них поступить в университет. Так мне кажется.
Внезапно она оторвалась от стены, сжала руками голову и закричала:
- Их нет! Их нет!.. И никогда больше не будет!
Я окаменел... Потому что это был крик тихого, даже бесшумно
передвигавшегося человека.
Опустившись на корточки, Ася содрогалась от бессилия что-то исправить,
вернуть.
Я не утешал ее. Да она и не услышала бы меня! Я помнил пересказанные
как-то Александрой Евгеньевной слова философа о том, что наше отчаяние почти
всегда сильнее причин, его породивших. Но такие причины философу и во сне
привидеться не могли.
Все кончилось столь же внезапно, как и началось. Ася затихла,
поднялась. И сказала:
- Прости, пожалуйста!
"...Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон...". Ася же не
проявляла характера, пока не садилась за свой корректорский столик в
типографии. Там к ее чрезмерной для военного времени интеллигентности
добавлялось еще одно качество: болезненно обостренная добросовестность.
Склонившись над столиком, подметая его густой темной прядью волос, она
вычитывала заметки перед тем, как они отправлялись в набор. А потом, уже в
сырых гранках, опять вычитывала и правила...
- Зачем ты? - неуверенно возражал я. - Наборщик и печатница ждут. У них
дома семьи! Так мы и к утру не успеем.
- Не торопи меня... Это же русский язык!
"Это же русский язык!" - таким был Асин аргумент, который задерживал
газету и нас всех в типографии. Она не могла допустить, чтоб этот язык был
унижен хоть одной корявой фразой даже в пятистрочном объявлении или в
информационной заметке.
Ручной печатный станок начинал обычно с бездушным однообразием стучать
в полночь.
Но задолго до этого, часов в десять вечера, а то и раньше, к нам
непременно вваливался шофер Эдик и провозглашал:
- Скоро вы там?
Ася молча ужасалась и тому, что он без спроса заглядывал в гранки,
определяя, много ли правки, и тому, что он, не снимая полушубка и казавшейся
нам пижонской шапки из кроличьего меха, вразвалку расхаживал по типографии,
и тому, что торопил, подгонял нас.
Торопился Эдик всегда. Он сваливал это на жесткие требования военного
времени. Но на самом деле он постоянно должен был успеть что-то сделать для
табельщицы Лиды, работавшей в транспортной конторе. Она была известна как
запевала в самодеятельном хоре. Эдик привозил ее на работу, высаживая метров
за сто от транспортной конторы, за поворотом, и отвозил домой. Он успевал
съездить в соседнюю деревню и достать для нее кое-какие продукты. В дни
концертов самодеятельного хора он доставлял Лиду к Дому культуры.
Эдик гордился своими отношениями с запевалой и даже внешне старался
соответствовать ее популярности. Асю Эдик не мог воспринять. Все в ней было
антиподно табельщице Лиде. Звезда самодеятельности должна была ободрять
зрителей жизнеутверждающим обаянием - и делала это с успехом. А корректорша
(так он именовал Асю) была погружена в безысходность. У Лиды был
залихватский голос, а корректорша при Эдике мрачно немела.
Слово "шофер" к Эдику не имело отношения: он называл себя только
"водителем", а если по имени, то Эдуардом. Всем своим видом он показывал,
что водитель обязан спешить. Его якобы ждали дела недоступной нашему
пониманию важности. А подстегивали тайные, неведомые нам задания. В
действительности же его всем известной тайной была табельщица Лида и ее
актерские нужды. Навстречу им он и гнал грузовик с адской скоростью.
Как бы поздно я ни возвращался домой и как бы ни распоясывался мороз,
мама стояла на улице, возле окна нашей комнаты, которое расплывчато
светилось сквозь пушистую морозную занавеску, и ждала меня. Я приподнимался
на цыпочки, чтобы из-за водительской кабины меня ясней было видно, и махал
ей рукой. И даже кричал: "Все нормально!"
В районной типографии наши статьи и заметки набирали медленно,
допотопным ручным способом. И если мороз к вечеру зло укреплял свою власть,
проникал сквозь прохудившуюся дверь в одноэтажный кирпичный дом, я
согревался на табуретке в корректорской. Комнатушку даже окнами обделили, но
от этого в ней было теплей и уютней, чем в типографском цехе.
Ася и я с разных сторон тесно притирались к столику, заваленному
оригиналами, гранками, верстками. Запахи металла и краски, которые,
перемешиваясь, заполняли корректорскую, стали для нас привычными и даже
необходимыми.
Ася упиралась в столик тем же недвижным, остекленевшим взглядом, как
тот, на который я наткнулся, будто на тяжелый предмет, встретившись с Ниной
Филипповной после гибели ее мужа.
Однажды мне показалось, что Ася вот-вот снова сожмет голову и закричит:
"Их нет! Их нет!.. И никогда больше не будет!.." Я должен был броситься
наперерез, упредить, предотвратить этот крик.
И я сказал с загадочной интонацией:
- Целый день хочу прочитать тебе стихи. Но как-то все не решаюсь.
Она не оторвалась взглядом от столика.
- Свои стихи! - сказал я.
Она подперла голову истонченными блокадой руками - дала понять, что
слушает.
Поэму свою я наизусть не помнил. И мне пришлось читать стихи о любви.
Каждое четверостишие начиналось словами: "Люблю тебя!" Голос мой срывался,
как бы трескался от смущения. Но можно было подумать, что от любви!
- Ты это давно сочинил? - спросила Ася.
Надо было упредить, предотвратить - и я ответил:
- Вчера.
- А кому они...
- Догадайся, - мягко и таинственно перебил я. - Подумай сама.
Она подумала... И на следующий день Эдик, который из всех тормозов
признавал только автомобильные, брякнул:
- Что это с ней?
Ася была в том же пальтишке, не учитывавшем уральские холода, в том же
платье, сшитом, что было заметно, еще в до-блокадную пору. Но что-то
изменилось, произошло...
Наборщик и печатница исподтишка также пытались понять, что случилось с
Асей: опечатки уже не повергали ее в такое уныние, как накануне. Она
продолжала отстаивать чистоту русского языка, но не бросаясь на амбразуру
из-за каждого не вполне совершенного оборота. Она по-прежнему педантично
исполняла служебный долг, но принадлежала теперь не только ему. "А чему же
еще? - раздумывал я. - Неужели мои стихи или чувства, в них выраженные, но
не точно ею разгаданные, изменили ее?" В конце концов я нашел первый ответ.
Моя любовь не нужна была Асе, но ей нужно было спасение от одиночества... И
она ощутила надежду.
Мне чудилось, она чего-то ждала. В прозе я не мог ответить на ее
ожидания, и я прочитал еще одно стихотворение про любовь.
- Перепиши... и подари мне, - попросила она.
- Одно или оба?
- Оба... У тебя хороший русский язык.
По мнению Ивашова, стихи о любви доказывали людям, что жизнь
продолжается. Как раз в этом доказательстве и нуждалась более всего Ася
Тропинина.
Кузьма Петрович был на работе с семи утра, потому что в это время со
стройучастков приходили за газетами, которые я ночью прямо из типографии
завозил в редакцию. Каждому участку полагалось определенное количество
экземпляров. Кузьма Петрович натренированными, но постоянно ощущавшими свою
двойную ответственность пальцами правой руки отсчитывал и раздавал газетные
номера. Пачки таяли - и он наблюдал за этим с большим удовольствием. Похожее
выражение лица было у дежурного по вокзалу в Москве, который на моих глазах
отправлял эшелон за эшелоном по маршрутам, определенным нуждами фронта. Хотя
поезда уходили в противоположном от фронта направлении.
Раздавая газеты, Кузьма Петрович священнодействовал. Я наблюдал это,
когда несколько раз, в самом начале, тоже явился на работу к семи часам.
- Ты должен приходить к девяти, - не просто сказал, а распорядился
Кузьма Петрович. - Война несправедлива, так пусть мы, ненавидящие ее, будем
повышенно справедливы! (Мне казалось, это какая-то цитата из Ивашова.) Я
сплю по ночам, а ты нет. Значит, являться по утрам мы в одно и то же время
не можем. Устанавливаю для тебя рабочий день с девяти. Вырвать у
напряженности нашего времени два часа сна, покоя - это, брат мой, уже
кое-что.
Те же рассыльные, которые забирали газеты для стройучастков, приносили
статьи и заметки от наших собственных корреспондентов.
- Движение в оба конца! - говорил Кузьма Петрович об этом порядке,
который незадолго до моего появления установил Ивашов.
Мы с Кузьмой Петровичем усаживались за "редактуру".
- Ты знаешь, что говорит Ивашов? Печатное слово гораздо сильней, чем
слово произнесенное. Поэтому надо строго выверять это слово!
Не только женщины были влюблены в Ивашова, в него был влюблен и Кузьма
Петрович.
Мы выверяли... А ночью, в типографии, с внимательностью ученого,
прильнувшего к микроскопу, тем же самым занималась Ася Тропинина:
- Это же русский язык!
Если статьи касались особо важных событий или кого-нибудь критиковали,
я отправлялся проверять факты.
- Хвалить можно щедро, с преувеличениями, но ругать с преувеличениями
нельзя! - учил меня Кузьма Петрович.
По вечерам Эдик с адской скоростью мчал меня и Асю в типографию, а
оттуда глубокой ночью с той же крайне повышенной скоростью мы мчались
обратно, доставляли пачки в редакцию и разъезжались по домам. Это был режим
военной поры, такой чрезвычайной, что и превышенная скорость, которую
развивал Эдик, мне представлялась закономерной, вполне соответствовавшей
всем остальным исключениям из правил нормальной жизни.
Для этих забытых правил времени не оставалось. "Вот познакомлю вас со
своей семьей!" - каждую неделю обещал мне и Асе Кузьма Петрович. Но неделя
сменяла неделю, а возможность для знакомств, домашних общений не появлялась
и даже вдали не угадывалась.
Маму я тоже видел лишь по ночам, стоящей, как на посту, возле
расплывчато светящегося окна нашей комнаты.
- Все нормально! - голосил я из кузова, стремясь сократить ее тревогу и
ожидание хоть на минуту.
А утром, когда она беззвучно исчезала из комнаты, я еще спал.
На столе, в центре тарелки, всегда лежала записка: "Сашенька! Не забудь
поесть. Мама".
Несколько раз рядом оказывалась другая тарелка, специально не мытая: я
должен был удостовериться, что и мама позавтракала. Но однажды, убедившись,
что это бутафория, я сказал:
- Ночью, перед сном, будем делить все, что у нас есть на завтрак.
Делить поровну!
- Посмотри на меня: мне надо сбрасывать вес.
- Но набирать силы.
- Я требую справедливости! - Мама, как жрица к солнцу, возвела руки к
лампочке без абажура. - Ты ведь еще...
- Вспомни бомбоубежище!
...Мы завершали работу над номером, где рассказывалось о том, как
очередной цех был "сдан в эксплуатацию" - в беспощадную эксплуатацию,
которой подвергались тогда все цехи, все станки и все агрегаты. Исключения
из правил везде стали правилом.
Вверху первой полосы широко расположились слова, называемые в газете
"шапкой": "Вчера - стройучасток, сегодня - цех!" Это была действительно
"шапка", потому что газетный номер как бы надел эти слова себе на голову.
Вторая полоса повествовала о том, как на строительстве "разные бригады
объединились в едином порыве".
- Найди другие слова, - потребовал Кузьма Петрович. И, показывая, что
это нелегко, преодолел пальцами правой руки свои стоймя стоявшие волосы,
которые сравнивали с рыжими металлическими пружинками. - Мысль правильная!
Но словами можно мысль укрепить, а можно и укокошить.
Укреплять мысли словами он заставлял меня ежедневно.
Кузьма Петрович был не только влюблен в Ивашова, но и в чем-то невольно
ему подражал. Цитировал его высказывания... Но всегда со ссылками на
первоисточник. Чаще всего он напоминал мне слова Ивашова о том, что каждый и
в нечеловеческих, антигуманных условиях должен оставаться человеком и
гуманистом.
Оставаясь таким, Кузьма Петрович сказал:
- Надо сделать этот номер праздничным. Людям в любых обстоятельствах
необходимы и праздники. Хоть короткие... Как передышки!
Дом культуры приглашал в тот день на литературный концерт. Приезжали
знаменитые актеры, которые гастролировали по Уралу и читали стихи классиков.
Для придания номеру праздничности я еще днем продиктовал заметку в несколько
строк о том, как вечером классическая поэзия воодушевила строителей на новые
подвиги. Информационные материалы не требовали поиска слов: они просто
оповещали.
- Все должно быть в жанре!.. - говорил Кузьма Петрович. - Это закон не
только искусства, но и газетного дела.
- Может быть, пойдем на концерт? Он продлится часа полтора... А потом
уже в типографию? - зашторив от смущения своей густой прядью оба глаза,
предложила мне Ася.
Так как праздничный номер был подготовлен целой бригадой собственных
корреспондентов заранее, представлялась редчайшая возможность отправиться в
типографию засветло, пораньше вернуться оттуда и выспаться.
"Лучше напишу еще одно стихотворение о любви, пусть неклассическое... И
тем обрадую Асю. А сам высплюсь!" - подумал я. И ответил:
- Давай лучше отдохнем. Хоть раз. Посмотри на себя!
Я с осуждением уставился на ее аскетически худое лицо.
- Давай, - без упрека согласилась она.
На следующий день я явился в редакцию выспавшимся и потому в бодром
настроении.
Ася, упершись взглядом в газетную подшивку, сидела на диване.
Она не должна была приходить по утрам. Но Кузьма Петрович, как мне
потом стало известно, вызвал ее. Сам он совершал безостановочные зигзаги по
комнате, точно по лабиринту.
- Ну, как вечер поэзии? - бросил он мне навстречу вопрос. - Воодушевил
на новые подвиги?
- Не знаю, - ответил я.
- У нас на второй полосе написано, что воодушевил. Как говорится,
черным по белому!
- А в чем дело?
- А в том, что вечер не состоялся. Дорогу метель занесла... И
знаменитые чтецы не приехали. На подвиги воодушевляли табельщица Лида и ее
хор. Спроси у нашего Эдика. Он подробней расскажет.
- Не приехали? - оторопело переспросил я.
Он продолжал резкие зигзаги по комнате.
- Но ведь это... мелочь, - неожиданно вступилась за меня Ася.
Зигзаги прекратились. Кузьма Петрович застыл.
- Мелочь, размноженная типографским способом и таким тиражом, - это не
мелочь! "Классическая поэзия вдохновила на новые подвиги..." Сами эти слова
опошлены, превратились в насмешку. - Я вспомнил слова Александры Евгеньевны
о том, что не следует принимать доброту за слабость. Кузьма Петрович не мог
освободиться от гнева. - Как говорят, "единожды солгавши, кто тебе
поверит?". Представьте себе: такая с виду незначительная неправда способна
породить недоверие ко всему, что напечатано в номере! А там написано про
немыслимое самопожертвование человеческое... Как же рядом с этим может быть
ложь? Сегодня, в семь часов пятнадцать минут утра, такой вопрос задал мне
Ивашов. Я взял вину на себя.
- А что он... в ответ? - проговорил я.
- Сказал, что мое боевое прошлое не позволяет ему сказать все, что он
думает.
Но у меня такого прошлого не было.
Я слышал, что непрочные связи разлука уничтожает, а прочные делает еще
более неразрывными.
В справедливости первого утверждения убедиться не было случая. А
точность второго нам доказала Александра Евгеньевна: письма ее были частыми
и подробными. Они неизменно состояли вроде бы из трех глав... В первой
Александра Евгеньевна давала советы маме как главному врачу поликлиники. Во
второй передавала привет от Нины Филипповны и рассказывала, как та
постепенно, с помощью работы и книг, возвращается к жизни. А третья глава
была посвящена мне... В ней Александра Евгеньевна просила не обманывать
доверие Ивашова и попутно восторгалась им, чтобы я понял: доверие такого
человека обмануть нельзя.
Но я обманул... Маленькая неправда исказила лицо праздничного номера,
отвлекла на себя внимание читателей. Подмешала к восхищению и гордости
иронию недоверия.
- Какая разница - маленькая заметка оказывается липовой или большая? -
вопрошал меня Кузьма Петрович. - Чайная ложка дегтя и ложка столовая
одинаково способны отравить бочку меда. Факты, даты, имена и фамилии - все
проверять. В одной редакции до войны висел неглупый транспарантик: "Что Твен
- это точно, а что Марк - надо еще проверить!"
Назавтра я пришел в редакцию к семи утра, как и Кузьма Петрович,
пытаясь хоть этим загладить проступок.
- Нарушение приказов, брат мой, в военное время не допускается, -
сказал он. - Слово командира - закон. К какому часу ты обязан являться?
- К девяти.
- А явился?
- К семи.
- Грубое нарушение!..
Вскоре он решил открыть мне другой путь к искуплению.
Встретив меня на пороге редакции, Кузьма Петрович сообщил:
- Фельдмаршал Паулюс сдался в плен вместе с ошметками своей шестой
армии. Окончательная победа в Сталинградском сражении! - Он обхватил меня
правой рукой. - Поздравляю!..
- Спасибо, Кузьма Петрович. И я поздравляю...
- Тут совпадение, брат мой, удачно получилось! "Прямое попадание", как
сказал Ивашов. Сегодня к ночи сдадут в эксплуатацию еще один цех. И не
просто особой, а, я скажу, сверхособой важности. Не надеялись успеть... Но
успели! И совпало... Мы тоже должны успеть, то есть ты персонально!
- О чем вы, а? Я успею!
- Не говори "гоп"... Немедленно седлай Эдика - и, как мы пишем, на поле
трудового сражения! Уже почти выигранного... Собственные корреспонденты
подготовили материалы. Но кое-что ты напишешь сам: свежие впечатления! А
главное, свяжешь нашу битву со Сталинградской. С ее победоносным окончанием!
Прямого сравнения, понимаю, не может быть, но все-таки... Над заголовком
газеты красными буквами напечатаем: "Победа на фронте!" А чуть ниже и,
конечно, помельче, но тоже над заголовком и красным шрифтом: "Победа в тылу
в честь победы на фронте!" Ничего будет?
- Ася скажет, что три раза повторяется слово "победа". Русский язык,
напомнит она, очень богат!
- Это слово можно сегодня повторять не три раза... а три тысячи раз. И
русский язык будет только доволен! Ох, забыл: тебе мама звонила.
- Вы про цех не сказали?
- Нет.
Мама боялась цехов, которые сдавались в сверхсрочном порядке: все стены
казались ей не сцементированными из-за мороза... как та стена, что погребла
под собой дочь Ивашова...
- Разве вы не слышали, что в воронках надежней всего укрыться? -
объяснял ей Кузьма Петрович. - Двух прямых попаданий в одно и то же место не
случается. Да и учли давно... тот жуткий урок.
- Лучше все же не сообщайте ей, что я на ударных объектах, - попросил я
Кузьму Петровича.
- Не буду. Разве мать убедишь?
Эдик не любил, когда его седлали неожиданно, без предварительного
оповещения. Тем более днем: ему надо было хоть ненадолго навестить
табельщицу Лиду.
Раздражение свое он выражал сосредоточенным молчанием и таким
превышением скорости, которое даже для него было чрезмерным. Когда машина
как вкопанная остановилась возле сверхважного цеха, мой лоб и лоб грузовика,
именуемый лобовым стеклом, чуть было не врезались друг в друга. Эдик
поставил точку в протесте, который молча излагал всю дорогу.
Я вошел в цех - и вместо крыши увидел над головой небо. Оно было в
клочьях белой, застывшей дымки, будто кто-то прошелся по нему кистью и
бросил побелку незавершенной. Лица были все "на одно лицо", выглядели
однообразно загримированными: огненно раскрасневшиеся щеки и побеленные (но
густо, старательно) ресницы и брови. У кровельщиков все, кроме рук, было
сковано холодом. Они не бросали вниз ни одного любопытного взгляда. И другие
были заняты только делом - ни разговоров, ни перекуров. Внизу и вверху все
безостановочно, как детали жестко заведенного механизма, двигались,
соприкасались и разъединялись, действовали...
Слово "шапка" стало для меня привычным, и я мысленно сравнил с "шапкой"
крышу, которую кровельщики постепенно напяливали на цех. Металлические
ворота еще лежали в ожидании на снегу.
Вернувшись, я сказал Кузьме Петровичу.
- Там уйма работы! Сдадут ли цех к ночи?
- Ты не уверен?! Ивашов сказал, что сдадут. А ты сомневаешься?
- Но надо проверить. Вы же сами распорядились...
- В данном случае не обязательно. Ивашов сказал! Значит, считай, все
проверено. Можно печатать!
- И красными буквами?
- Красными.
- А вдруг...
- Этого быть не может!
К шести утра пачки, крест-накрест перевязанные веревкой, были уложены в
кузов. Даже сквозь предрассветный полумрак высвечивались красные буквы... Я,
как обычно, устроился рядом с пачками, на запасном колесе. Ася заняла свое
место в кабине.
Эдик, чувствуя ответственность той ночи, не вваливался в корректорскую
с вопросом: "Скоро вы там?" Он терпеливо прохаживался то по улице, то по
типографскому цеху. Но энергия нетерпения, сконцентрировавшись в нем за
ночь, опять прорвалась адской скоростью. Дорога рассекла лес, выскочила на
речной берег, а за крутым поворотом снова намеревалась прорезать лесную
чащу.
Сбавлять скорость на поворотах Эдик считал для себя унизительным...
Меня швырнуло к борту, на газетные пачки. И тут же я ощутил резкие
удары в плечо и ногу. А потом оказался в снегу... Боль расползалась по левой
стороне тела, как бы подтягивая ногу к плечу. А вокруг меня, как пятна крови
на белом просторе, разметались алые буквы... Взгляд мой, замутненный все
нараставшей болью, выхватывал кроваво-красное слово "ПОБЕДА". Оно
повторялось в "шапке" три раза, а на снегу бесчисленное количество раз.
Экземпляры праздничного номера устлали собой поляну.
- Что с тобой? Что?! - услышал я Асин голос.
Она присела на корточки и в отчаянии сжала голову, как тогда в
типографии.
- Ничего страшного, - через силу попытался я утешить ее. - Не
беспокойся.
- Господи... как же не беспокоиться? Тебе очень больно?
- Не очень.
Один красный заголовок оказался у меня под головой. Алый цвет
расплывался и увеличивался.
- А что у тебя с головой? - прошептала Ася. - Это же...
Она сняла варежку и подложила мне под голову теплую руку. Потом
взглянула на нее, придерживая голову другой теплой ладонью.
- Ты разбил голову... Надо скорее перевязать. Но чем? Я буду держать
ее.
Кровь на моем затылке и на снегу так потрясла Асю, что голос ее стал
сдержанным.
- Полежи немного. Здесь, на снегу, мягко... Мы сейчас перенесем тебя.
Снег вязко заскрипел с другой стороны.
- Ты прости меня. Ладно? - внезапно пробурчал надо мной голос Эдика.
В полутумане я увидел, как Ася и Эдик, проваливаясь в снег и неловко,
но упрямо преодолевая его, собирали газеты, не позволяя ветру их унести.
Иногда они ловили номера на лету.
А потом появились какие-то незнакомые люди в полушубках и ватниках. И
тоже принялись отбивать газеты у ветра.
- Мы поставили машину на колеса, - спокойно, не придавая этому большого
значения, сообщил застенчивый бас.
Наш грузовик, значит, перевернулся? Или упал набок?
Я перестал видеть красные пятна на белом поле... Видел только фигуры,
казавшиеся огромными, которые с трудом вытаскивали ноги из снега и вновь их
туда погружали. Это напоминало странную пляску.
Меня бережно подняли и понесли.
- Трехтонка уехала, - сообщил застенчивый бас. - Они предупредят там, в
поликлинике. Чтоб подготовились, что ль... Или в госпиталь его повезете?
- Лучше в поликлинику, - ответила Ася.
Стало быть, это шоферы попутных или встречных машин нам помогали. В ту
пору они не проскакивали мимо чужой беды на дороге.
- Его в кабину, что ль?
- Нет, в кузов. Чтобы мог лечь... Я буду держать его.
Меня опустили. Голова оказалась на запасном колесе: я ощутил запах
резины.
Машина, стоявшая впереди нас, тронулась. А за ней двинулись и мы...
Эдик вел грузовик так, будто в кузове притаились похожие на фугаски баллоны
со взрывчатым веществом: он извинялся передо мной.
Ася повторяла одно и то же:
- Тебе стало легче? Скажи, стало?
Неожиданная мысль, как еще один удар в голову, поразила меня, заставила
приподняться.
- Что ты? - встревожилась Ася.
- Он сказал, что в поликлинику сообщат... Маме сообщат об аварии! Ты
представляешь себе?
- Успокойся. Мы уже близко...
- Подъезжаем?
- Почти.
- Я тогда поднимусь.
- Ни за что!.. Я встану вместо тебя.
Она крепко обхватила, обняла меня, давая понять, что встать не
позволит.
- Нельзя тебе.
- Нет, я встану!
- А если перелом ключицы?
- Все равно!..
Разомкнув обхвативший меня живой обруч и превозмогая боль, вновь
подтянувшую ногу к плечу, я встал в полный рост. И еще приподнялся на
цыпочки, чтобы из-за кабины меня ясней было видно. Не давая мне качнуться,
упасть, Ася поддерживала меня сзади.
Эдик стал робко, но настойчиво тормозить. Не потому, что увидел меня
сквозь окошко кабины... А потому, что посреди дороги, навстречу машине
бежала мама. Не замечая колкого предутреннего мороза, она сбросила платок с
головы на плечи, расстегнула пальто. Она бежала прямо на наш грузовик. Не
боясь его или ничего перед собою не видя...
Я, как всегда, замахал рукой;
- Все нормально, мамочка... Все нормально!
Ася поддерживала меня сзади.
Летопись моей жизни... Сегодня в ней уже много страниц. Но главные из
них - мама... война и Победа. Без этих страниц нет летописи, как нет и самой
моей жизни.